Глава шестнадцатая
– Не знаю, как вы, – заявляет Таня с полным ртом, – а я прекрасно обойдусь ветчиной. У них тут отличная, между прочим, ветчина. Кто-нибудь хочет кусочек?
И легонько помахивает в воздухе перламутровым ломтиком, тонким, как крошечный розовый флаг.
– Знаешь что, Танька. Иди к черту, – спокойно отвечает Лиза. – Нормальный горячий ужин – вот что нам сейчас нужно.
Она убрала волосы в узел, закатала рукава и стоит над массивной разделочной доской – несонная, живая. Втирает соль в темно-красный бок говяжьей вырезки. Хрупкие мясные волокна покорно трещат, расступаясь под ее крепкими пальцами.
– Лора, детка, – говорит она. – Кусочки чуть потоньше, если тебе не трудно.
Скользким от крахмала лезвием Лора распускает картофелину на плоские дольки. В отельной кухне по-прежнему душный свечной полумрак. Неохотно тикают настенные часы, в углу укоризненно оттаивает холодильник. Столешница усыпана сахаром. На первый взгляд, вокруг ничего не изменилось, но Лорина счастливая ладонь дрожит на рукоятке тяжелого японского ножа. Детка, думает она, задыхаясь от нежности. Детка. Сжимает нож покрепче.
Таня нюхает ближайшую из пустых коньячных рюмок, наливает себе щедрую порцию забытого Вадиком портвейна и делает большой глоток. Коротко жмурится от удовольствия.
– Вся жизнь – псу под хвост, – весело объявляет она. – Насмарку. Зря. Вхо-ло-сту-ю.
– Нет, вхолостую – это я, – полным слез голосом говорит Маша. Ее прекрасные глаза покраснели, веки опухли.
– Ну почему? – стонет она. – Объясните мне кто-нибудь. Почему именно я всегда режу этот проклятый лук!
Таня протягивает Маше свой хрупкий ломтик ветчины, от которого та с благодарностью откусывает половину.
– Я живу как сорняк, – говорит Таня с рассеянной мягкой улыбкой и сворачивает розовый надкушенный лепесток в крохотный мясной бутон. – Ни за чем. Петьке я не нужна. Мои книжки – говно. И если бы вы знали, какая дрянь. Какая адская, плоская, стыдная дрянь этот сценарий, который я для них сейчас написала.
– Вообще-то все могло быть гораздо хуже, – говорит Лиза и нежно, как любимую собаку, гладит хрустящую от соли говядину ладонью, смоченной оливковым маслом. – Представь, например, что ты лежала бы сейчас в гараже.
Она поворачивает к Тане мягкое безмятежное лицо и вдруг вываливает язык. Неестественно выгибает шею и закатывает глаза. И даже недолго старательно хрипит, как Дездемона в школьной постановке. Как резиновый зомби в фильме категории «B».
Маша со стуком роняет на пол луковицу.
– Господи, Лиз! – выдыхает она.
На секунду Таня замирает и глядит на Лизу без выражения, молча. Потом зажимает ладонью рот и давится сорокалетним Dow's Fine Tawny Port. Ферментированная виноградная кровь с ароматом дуба обжигает ей ноздри, просачивается сквозь пальцы темными струйками.
Наклонившись, Таня аккуратно выплевывает портвейн себе под ноги. Вытирает ладонью подбородок. Обходит стол, прижимается щекой к Лизиному плечу. И начинает хохотать – мучительно, содрогаясь.
– Так нельзя, – шепчет Маша, отступая. – Танька! – скулит она и жалобно морщит лоб. – Девки, ну вы что.
Проблема в том, что в этот раз чуткий Лизин радар оказывается глух. Отключен. Может быть, у нее просто больше нет сил утешать других. Кроме того, существует вероятность, что утешение наконец-то требуется ей самой. Так или иначе, вместо того чтобы обернуться, Лиза смеется и обнимает Таню. Просоленный масляный кусок вырезки, который она по-прежнему держит в левой руке, струится по дрожащей от хохота Таниной спине, как диковинный аксельбант, и капает розовым соком на светлый кухонный пол.
Забыв о своей безупречной картошке, Лора заглядывает в искаженные, мокрые лица трех больших женщин, две из которых смеются, а одна плачет, и неожиданно для себя обнаруживает, как пугающе похожи, оказывается, слезы и смех. И то и другое, понимает потрясенная Лора, непобедимо, как сердечный приступ. Как судорога. Набить комнату рыдающими и хохочущими людьми, сделать моментальный снимок – и увидишь одинаковые криво распахнутые рты, слезящиеся глаза и отекшие веки. Красноту, испарину. Неестественные вымученные гримасы.
Лора пытается прикинуть, заметит ли кто-нибудь, если она все-таки попытается тихонько уйти отсюда. Она беззвучно откладывает нож и делает один осторожный шаг к двери.
– Хватит! – кричит Маша и стучит ребром ладони прямо в горку нашинкованного лука. Над столом поднимается облачко едких брызг, падает свеча. Вздрогнув, Лора виновато бросается назад, к картошке.
– Простите, Оскар, – слабым голосом говорит Лиза и вытирает глаза тыльной стороной ладони. – Я понимаю, как это выглядит со стороны.
Она шлепает настрадавшуюся говядину обратно на стол и несколько мгновений стоит над ней, тяжело дыша. Склоняет голову и прислушивается к догорающему внутри смеху, как будто прежде, чем вернуться к делу, должна убедиться в том, что припадок действительно миновал.
– Так, – говорит она и всхлипывает в последний раз, успокаиваясь. – Так.
И возвращает наконец ладони на вырезку, словно голову на подушку.
– А теперь нам нужна духовка. Знаете что, Оскар, идите-ка и включите свой генератор. Я не собираюсь готовить ростбиф при свечах.
* * *
– Ну хорошо, – говорит Петя. – Допустим, это я. Просто предположим! – добавляет он, потому что Вадиков стул с высокой двурогой спинкой тут же дергается, словно через него пропустили ток.
– Предположим, я убил ее. С чего ты взял, что я тебе расскажу?
– Потому что мы друзья?.. – неуверенно предлагает Вадик.
Петя опускает голову и недолго сидит молча, разглядывая шелковое шитье на скатерти. Нежные цветы, и листья, и гроздья неизвестных ягод уже немного засыпаны сигаретным пеплом. С мокрых рюмок накапало рыжим.
– Слушай, Петь, – нервно говорит Вадик. – Скажи, а вы с ней... ну... Хоть раз?..
– Твое какое собачье дело?
Мы портим все, к чему прикасаемся, горько думает Петя. Указательным пальцем осторожно сталкивает крошечный пепельный столбик себе в ладонь. На куске белоснежного льна остается уродливый черный мазок.
– Нет, – говорит он потом. – Ни разу.
– Я так и думал почему-то, – начинает Вадик и немного вжимает голову в плечи, потому что сейчас, пожалуй, у Пети есть наконец действительный повод его ударить. – Вот странно. Но я правда думал, что с тобой она как раз таки не спала.
– Ничего странного, – говорит Петя перепачканным шелковым гроздьям и оскверненным цветам. – Это было не нужно.
Я и так любил ее, думает он, отворачиваясь, и сразу видит бледный треугольник лица, и веселые злые складки в уголках губ, и угольные бешеные зрачки. И как она однажды, всего однажды одиннадцать лет и четыре месяца назад ударила его двумя горячими ладонями в грудь и склонила голову набок, как голодная зубастая птица, прицелилась и укусила. И язык у нее оказался острый и твердый, а кожа пахла солью. Где-то хлопнула дверь, за стеной забубнили голоса, и она легко оттолкнулась, откинула нечесаную голову и отвлеклась, и потом уже больше никогда, ни разу не прикоснулась к нему. И не позволила к себе прикоснуться.
– Подожди. Она ведь знала, что ты ее?.. Она-то точно. Мы все знали, – тараторит Вадик и жадно, кончиками пальцев касается зеленого бока односолодовой бутылки, словно раздумывая, удобно ли будет плеснуть себе немного, буквально два глотка, раз никто из сидящих за столом еще не выпил ни капли. – Ей же это ничего не стоило.
– Вадь, – кривясь, предостерегающе гудит Ваня.
– Ей же все равно было с кем, – с гибельной храбростью человека, которого все равно вот-вот отлупят, продолжает Вадик и хватается наконец за гнутое бутылочное горло.
– Вадь!
– Она могла трахнуть симфонический оркестр, – обреченно сипит Вадик. – Легко! Первые скрипки, вторые скрипки, шесть рядов скрипачей – да всех! Кто там у них еще? Тромбоны. Английские, блядь, рожки. Дирижера, арфистку. Тетеньку, которая ноты переворачивает. Она же со всеми спала. Со все-ми! И только с тобой, Петь, понимаешь? Только с тобой почему-то – ни разу.
Петя сидит неподвижно, сгорбившись, как небольшая горгулья в аккуратном шерстяном свитере под горло.
– А ты? – говорит он негромко. – А с тобой?
Вадик обреченно вытряхивает из шотландской бутылки четыре порции виски вместо приличных двух.
– Со мной? – спрашивает он с непритворным ужасом. Зажмуривается, подносит рюмку к губам. Задирает к потолку небритый подбородок. Глотает и давится, передергиваясь, и поднимает мутные, с кровавыми склерами глаза.
– Господи, Петька. Нет, конечно. Ты чего? Да я терпеть ее не мог.
Огромная комната стыдливо поджимает четырехметровый черный живот. Хрустят замерзающие масляные картины в тяжелых рамах. В этой необитаемой части Отеля гораздо холоднее, чем в кухне и спальнях, как будто основным компонентом тепла оказался не сгорающий в котле уголь и горячая вода в радиаторах, а количество вдохов и выдохов, сделанных постояльцами.
Четверо сидящих за столом мужчин заняты своим неловким разговором и не замечают, как согревают прохладный воздух в собственных легких. Постепенно восстанавливают температурный баланс.
– Ну хочешь – дай мне в морду, – горестно предлагает Вадик. – Елки. Только скажи правду. Просто скажи: это я, – просит он хрипло. – И всё! И не надо ничего объяснять! Мы же тут свихнемся нахер, Петь.
– Вадик, е-мое, – с тоской говорит Ваня.
– Погоди! – отмахивается Вадик, сердясь, и дышит горячим, едва расщепленным спиртом, и вскакивает. Растерзанный и вдруг безобразно, неожиданно пьяный.
Черный Вадиков стул с рогатой спинкой беззвучно валится в темноту, тонет в бездонном ковре.
– Мы же не сдадим тебя, Петь! Нам просто нужно знать. Ну, допустим. Допустим! Вы пошли прогуляться перед сном. Она и ты. Снег, луна. Разговоры. Все такое. И что-то там у вас случилось. Не знаю. Например, она тебя оттолкнула, а ты...
– Нет, – говорит Петя.
И тут Вадик исчезает. Резко складывается пополам и, взмахнув руками, опрокидывается на спину, как жук, ударившийся в стекло. Вытянув шеи, они осторожно заглядывают в Вадиково изумленное лицо, но не вскакивают с мест. Быстро связать его падение с отсутствием стула сейчас не способен никто из четверых, и дело вовсе не в количестве выпитого. Просто Отель понемногу лишает их чувства реальности. Изоляция, темнота и холод, пустые спальни, мертвые телефоны и прибитые к стенам чучела со стеклянными глазами соединились в полуреальную шизофреническую декорацию. На то, чтобы оставаться по эту сторону здравого смысла, уже почти не осталось сил, так что, если Вадику угодно рухнуть на пол и не подниматься, это его дело. После всего, что уже случилось, они совершенно не удивлены.
– Это не я, – негромко говорит Петя. – Честное слово. Я не убивал. Я не смог бы ее убить.
Вадик смиренно лежит на спине, не барахтаясь и не сопротивляясь, как человек, внезапно потерявший последний аргумент в долгом споре. Капитулировавший сразу. Он сплетает длинные худые ноги и погружает макушку в мягкий ковер. Закрывает глаза.
– А я тебе верю, Петя, брат, – сонно говорит он из-под стола. – Ладно. Не ты так не ты. Хотя на твоем месте я бы, знаешь. Я бы.
– Что – ты бы? Ну что? Вот скажи мне! Что бы ты сделал? – с неожиданным раздражением вскидывается Егор. – Только не говори, ради бога, что убил бы женщину за то, что она пудрила тебе мозги! Господи, Вадик. Ты взрослый человек. Это же средневековье какое-то. Гребаный Шекспир.
Ваня фыркает и отворачивается, раздувает ноздри. Гребаный, ну надо же. По его мнению, слово «гребаный» в чисто мужской компании употребляют слабаки и лицемеры. И еще Егор. Да, еще Егор. Который, как ни крути, отдельная статья.
– Гребаный Шекспир, – упрямо повторяет Егор, не слыша Ваниных мыслей, и вдруг вскакивает и сердито шагает вдоль бесконечной столешницы, исчезая в темноте, а через мгновение выныривает уже с другой стороны.
Алый ковер глотает звук его шагов, и потому он несется вокруг стола неслышно, как взбесившаяся секундная стрелка. Перепрыгивает через Вадика, который лежит на полу безмятежно, словно младенец в люльке.
– А вы весь день почему-то заняты именно этим говном! Ворошите одеяла. Подушками трясете. Значит, я с ней спал, а потом убил ее. Как иначе. Конечно! Безупречная логика. С другой стороны, Петька убил ее как раз потому, что она не хотела с ним спать. Тоже очень логично. А Танька, – выкрикивает он на бегу, появляясь снова на границе света и тьмы, – Танька убила ее за то, что она не давала Пете. Он же так мучился, да? Смотреть было больно.
Он делает еще один возмущенный круг, взбалтывая сонный воздух, несколько дней без движения простоявший на дне огромной столовой. Непрочное свечное пламя шипит и гнется, угрожая погаснуть совсем, и Петя невольно накрывает его ладонью. Егора сейчас не остановить. Гнев толкает его в спину. Неожиданно для себя самого он разделил маленькую компанию надвое. На обвинителей и обвиняемых. И признал последних невиновными. Объявил им общую амнистию, всем сразу.
Егор вырывается из тьмы на светлую половину и зависает перед распростертым на ковре Вадиком, как английский охотник над убитым львом. Кажется, он сейчас поднимет ногу, обутую в мягкую туфлю из телячьей кожи, и поставит ее на Вадиков беззащитный живот. И попросит проводника сделать снимок.
Только попробуй, хмуро думает Ваня. Давай, наступи. И поджимает пальцы в тесноте своих жарких зимних ботинок. К Егоровым домашним туфлям, шейным платкам и светлым курортным брюкам Ваня давно привык, и потому свой внезапный приступ злости он списывает на то, что Вадик, судя по всему, опять раньше всех напился. И лежит, сложив руки на груди, неподвижный, как покойник. Как чертов убитый лев.
– Да! И Лиза! Чуть не забыл, – широко, неприятно улыбаясь, говорит Егор. – Моя жена. Насчет нее вообще никаких сомнений. Лиза же всех убивает, с кем я сплю. Выманила ее из дома. Ночью, в темноте. И заколола...
– Ты можешь по имени ее назвать? – спрашивает Петя смирно, без вызова и обиды, не отрывая глаз от своих ладоней, темных поверх льняной скатерти.
Егор вздрагивает и щурится на умирающую свечу.
– Что?
– Ты говоришь «она». Ты шесть раз сказал «она». Назови ее имя, – предлагает Петя. – Пожалуйста.
– Соня, – произносит Егор, и его недовыбритая накануне щека вдруг выцветает под искусственным загаром и дергается мучительно, болезненно. – Со-ня.
– Думаешь, я ничего не чувствую? – говорит Егор. – Да? Думаешь, ты один?
– Идиотские вы дебилы, – сообщает Вадик в невидимый темный потолок и, потянувшись, закидывает руки за голову, словно лежит в гамаке. – Оба.
– Пошел ты, – отзывается Егор и садится на пол. – Пошли вы все.
Красный ковер проминается под ним, словно мягкий болотный мох.
– Преступления на почве страсти, – говорит он, – совершают очень пьяные люди без высшего образования. Напиваются до синевы и режут друг друга прямо у себя на кухне, при свидетелях. А потом ложатся спать там же, на кухонном столе. И предположить, чтобы Лиза. Из ревности. Господи, это Лиза-то...
Скрестив ноги, Егор сидит над сонным Вадиком и думает о том, что его жена – единственная из знакомых ему женщин, которая никогда не врет зеркалу. Не пытается увидеть в отражении другое лицо. Не выпячивает губы. Не щурит глаза. Она смотрит в зеркало прямо, без кокетства встречает правду. Держит расческу буднично, как вилку, и расчесывает рыжие волосы быстро, с треском. Перед зеркалом Лиза – чемпион искренности. Лауреат простоты.
А вот Лизино гостеприимство, к примеру, – сложная вещь. Оно не безусловно. Готовясь к приезду гостей, Лиза метет лестницы и моет полы, раскидывает подушки по диванам. Брызгает полироль на каминную полку. Ерошит комнатные цветы, яростно трет зеркала. Расправляет занавески, месит тесто, вывешивает в подвале натертую солью утку. Накануне выходных Лиза перетряхивает свой дом. Весь, целиком. Взбивает его, как яичный белок. И в ночь с пятницы на субботу всякий раз лежит на спине, раскинув руки, обессиленная и бесчувственная, и храпит во сне.
Она продумывает мелочи. Летом расставляет в спальнях пучки садовых ромашек. Зимой укладывает в ногах кроватей шерстяные пледы, сложенные вчетверо, бахромой влево. Каждое воскресное утро поднимается в шесть и ставит тесто, чтобы испечь к завтраку булочки с базиликом.
Лизины усилия очевидны. Чрезмерны. Возмездны. В обмен на теплую выпечку, и крепко заваренный кофе, и старательную сервировку, и тающую во рту говядину с горчицей, за нежные спальни и мягкие полотенца, за уют и покой; за право лежать на диванах и похмельно тереть виски́, пока она сдергивает со стола вчерашнюю скатерть и вытряхивает пепельницы; за то, что безупречный завтрак сменяется прекрасно продуманным обедом, после которого следует отличный ужин, и окна открываются, чтобы впустить свежий воздух, а шторы падают вниз, если вечернее солнце неприятно светит в глаза. За Синатру и Барри Уайта, за апельсиновую цедру в подушках и огонь в камине; за то, как она умеет о них позаботиться, Лиза предъявляет гостям счет. Невидимый, но абсолютно материальный. С ее точки зрения, курс обмена справедлив. Она отдается им в рабство; от них же ждет всего лишь признания и благодарности.
И они, как правило, не подводят. Мычат от восторга над каждой съеденной ложкой. Закатывают глаза, рассыпаются в похвалах. Вызываются мыть посуду. Стараются не курить в гостиной и тяжелые стулья двигают осторожно, чтобы не царапать паркет.
Предположим, у тебя есть гостья, которая не платит по счетам, думает Егор, мысленно обращаясь к своей жене (которой здесь нет). Не умеет испытывать благодарность. Всего одна, которая всегда оставляет постель неубранной и бросает на пол мокрые полотенца, как в гостинице. Давит окурки по краям твоих фарфоровых тарелок и таскает наверх, в спальню, винные бокалы, оставляющие на дубовых тумбочках размазанные красные следы. Которая спит с твоим мужем. Захочешь ли ты убить ее? За что ты ее убьешь? Убьешь ли?
Воображаемая Лиза все так же сидит перед несуществующим зеркалом, расчесывая волосы. Смотрит в глаза своему отражению холодно и спокойно, как в лицо незнакомого человека. Не слышит его вопросов, не оборачивается. Не отвечает ему.
– Слушай, Егор, – произносит Вадик, и голос его звучит глухо и протяжно, как у человека, который лежит на спине и вот-вот провалится в темную воду сна. Уплывет, утонет, все равно уже не разберет ответа. – А зачем ты вообще с ней спал?..
– Нет, погоди, – перебивает Ваня, и его тяжелая тень приходит в движение. Смещается, нависает и загораживает свечу.
Тьма касается остывающей Егоровой щеки, и он дергает головой, отодвигаясь.
– Погоди, слышишь? У меня другой вопрос, – говорит Ваня. – Я не понял: у вас что, прямо всерьез с ней было? Елки, ты ее чем заманил вообще? Жениться обещал? Нет, ну она сдала, конечно, в последние пару лет. Еще бы, столько бухать. Ей вообще сколько было? Сорок два? Три?.. – раздумчиво говорит Ваня.
Он откидывается на стуле, складывает на животе руки и сплетает толстые пальцы, заросшие рыжеватым волосом (которые сидящий на ковре Егор разглядывает с неожиданным отвращением). Недоверчиво качает головой, как будто ему только что рассказали нелепый, бессмысленный анекдот.
– Опять ты груб, Ваня, брат, – грустно отзывается тонущий в ковре Вадик. – Груб и безжалостен. У тебя мешок денег и неприлично молодая жена. Тебе не хватает чуткости. А Соня была практичная женщина. Индустрия в кризисе, гонорары – говно. И потом, мы же не снимаем сорокалетних. У нас даже в телевизоре, Ванька, после сорока – сразу старость. Трупное окоченение. Ей пара лет от силы оставалась. А Егор – ну он же вот он. У него зарплата, страховка. Акции там всякие. Голубые фишки.
– Пенсионные накопления у него, – говорит Ваня и наклоняется вперед, как сломанная статуя Командора. Морщит тяжелый лоб, закрывает лицо мясистой ладонью.
И смеется.
– Стоп. – Внезапно проснувшись, Вадик поворачивает к Егору бледное небритое лицо, широко открывает глаза. – Так ведь и было, да? Она в самом деле захотела, чтоб ты на ней женился? Чтоб бросил Лизу. А ты отказался, да? И тогда она пригрозила...
– Черт, – говорит Вадик. – Черт, черт. Ну конечно. Вот в чем дело.
Тени пляшут по стенам, лижут копченые охотничьи натюрморты. Петя съежился в углу стола, молчаливый и прозрачный, как призрак. Этот день никогда не закончится, понимает Егор с внезапным ужасом. Что бы мы ни делали, нам из него не вырваться. Мы попались. Застряли в лабиринте чужих холодных комнат и узких коридоров и будем вечно бродить теперь под оленьими головами. Пачкать посуду и пересаживаться с одного стула на другой вокруг бесконечного стола. Мучиться, унижать друг друга в холоде и темноте; стыдиться своих грехов. Как будто не только Соня, а все мы умерли здесь, все до одного; и это место, эти комнаты и коридоры, и головы на стенах, лед снаружи – ловушка. Чистилище. Нас не выпустят отсюда до тех пор, пока мы не раскаемся во всем, что сделали.
– Господи боже, – жарко, настойчиво тараторит Вадик, приподнимаясь на локтях, – не слушай ты Ваньку. Ванька, конечно, грубый. Только, понимаешь, сейчас я с ним согласен, и, если бы ты подумал немного, Егор, ну пожалуйста, подумай ты головой. Дело не в тебе, при чем здесь ты вообще! У нее же за полтора года ни одной нормальной роли не было, и вот это адское детективное говно, ради которого мы сюда приехали, – это от отчаяния, ты пойми; лет пять назад ты бы к ней в очереди стоял, чтоб она сценарий согласилась прочитать. А тут она бегала сама, унижалась, и ей ведь все отказали, Егор! Она испугалась просто. Испугалась и взялась за своих.
Детективное говно, с горечью думает Ваня. Ну конечно. И вспоминает Вадика, который сидит посреди собственной разгромленной кухни, нечесаный и страшный, с оттопыренной мокрой нижней губой, и не узнает никого. Или лежит в остывшей ванне, голый и синий, как утопленник, свесив руку со сломанной мокрой сигаретой. Который неделями не берет трубку. Который говорит: посмотри на меня, Ванька, я никому не нужен, Ванька, я ничего уже не могу. Детективное адское говно, думает Ваня и снова чувствует себя собакой, глупой пастушьей собакой, которая принесла кость.
– Она просто подсчитала активы, понимаешь? – говорит Вадик. – Вот Ванька – грубый. А все-таки дал ей денег на этот сраный фильм. Может, никто больше не дал бы, слышишь? А он дал. Потому что свой. Она нас потому и подтянула, что мы свои. Ее активы – это же мы, Егор! Это мы. Она потому тебя и выбрала. Не какого-то чужого идиота с деньгами, который готов жениться на кинозвезде, даже если она похотливая, как мартышка, даже если она под газом каждый день с обеда. А тебя! Он же через полгода начал бы ей морду бить. При всех, чтобы видели. А ты бы не начал. Потому что ты свой. Конечно, с Петькой ей было бы проще, только у Петьки же нет ничего, а ты...
– А ты попал, – неприятно улыбаясь, произносит Ваня. Упирается локтями в массивные колени и чуть-чуть наклоняется вперед, чтобы дать им рассмотреть его улыбку. Стул жалобно хрустит под его весом. – Попа-а-а-ал, – тянет он.
В этой точке перед глохнущим от ярости Егором появляется выбор. Например, он мог бы сейчас прыгнуть и свалить набок чертов Ванин стул. Опрокинуть, оседлать. Зажмуриться и ударить как минимум раз. Ваня вместе со стулом весит сто двадцать килограммов. И сидит сейчас, широко расставив толстые ноги. Дышит шумно, с апоплексическим свистом. С Ваней все просто (понимает Егор). Он выпил свои триста пятьдесят и теперь просто ждет драки. Все, что для этого требовалось, сделано. Ваня уже молчит.
А вот Вадик, мягкий и жалостливый Вадик (который и так уже лежит на спине), никак не может заткнуться и продолжает:
– Ты бы не выкрутился, Егор. Сам знаешь. Она решила переехать в твой дом и чтобы ты кормил ее. А это значит, она бы переехала, а ты бы ее кормил. И мы бы не пикнули никто. Так бы и ездили к вам по пятницам. И даже Лиза...
И тогда Егор наклоняется над ним. Нависает. Поднимает руку. Впервые за три десятка лет складывает пальцы в неловкий дрожащий кулак.
– Ты бы сел на место, – тяжело говорит Ваня.
Вадик открывает глаза. Заглядывает в чугунное Егорово лицо и реагирует мгновенно: капитулирует. Откидывает голову назад и открывает худую заросшую шею.
– Ну ты же ни при чем. Это она, – тревожно говорит он. – Послушай, Егор, пожалуйста! Она была ненормальная. Не-нор-маль-на-я! У социопатов все по-другому, и нечего тут анализировать, и не надо что-то там принимать на свой счет, у них просто все правила отменяются, у них вообще нет правил. Вот у нас – есть, у тебя, у меня, у Петьки, а у нее их не было, слышишь, у нее не было ни одного правила. И никто не виноват. Ты не виноват.
Инстинкты – мощная вещь. Оглушительная. Представители одного вида в живой природе редко дерутся до смерти – в этом просто нет нужды. Чтобы остановить драку и спасти себе жизнь, чаще всего достаточно просто признать поражение. Уступить и лечь на спину. И потому не жалобная Вадикова скороговорка, а именно его запрокинутая голова успокаивает Егора мгновенно, как успокоила бы собаку, крысу или волка. Вадик побежден, он сдается. Подставляет хрупкое небритое горло. И Егор опускает руку. С облегчением разжимает пальцы.
– Знаешь, ты не слушай меня, – говорит беззащитный Вадик. Раскаявшийся Вадик. Вадик-миротворец. – Я мудак. Наговорил тут тебе. Ну откуда мне знать. В конце концов, она ведь не Ваньку выбрала. Он же у нас главный миллионщик...
– Ну что ты заладил: выбрала, не выбрала, – с отвращением говорит Ваня. – Развели тут соплей. Это вас можно выбирать. Егора. Или вон Петьку. Меня – нельзя. Я сам выбираю, понял? Всё. Всегда. Выбираю сам. И уж я б эту суку точно не выбрал.
Егор поднимает лицо к залитому тьмой огромному потолку, к холодной бронзовой люстре на пыльных цепях. Шарит взглядом по темным натюрмортам с кучками мертвых птиц и убитыми зайцами, висящими головами вниз. Видит Петю, неподвижного и немого, который скорчился в углу стола. Превратился в компактный соляной столп. И вдруг хихикает – отчетливо, громко. Распростертый на ковре поверженный Вадик вздрагивает. Чистилище, вспоминает Егор. Ну конечно. Какая теперь разница.
– Вы не очень-то ладили с ней, а, Вань? – спрашивает он неузнаваемым скрипучим голосом. – В последнее время?
– А мне не надо было. Ладить с ней, – резко отвечает Ваня. – Это ваша с Петькой была забота.
– Да-да, – говорит Егор и встает. Выпрямляется. Стряхивает с брюк невидимую пыль. – Да. Мы оба дураки, это я понял. Петька – слабак, я – лопух. Только ты объясни мне, пожалуйста, одну вещь. Одну. Почему ты давал ей деньги?
– Ты про кино, что ли? – говорит Ваня, улыбаясь. И откидывается на стуле. – Да там денег-то...
– Не совсем, – скрипит Егор и аккуратно смотрит в сторону, чтобы не встретиться глазами ни с Ваней, ни с Вадиком. – Хотя и кино, на мой взгляд, очень странная инвестиция. Необъяснимая. Совершенно тебе не свойственная. Ты очень практичный человек, Ваня, я всегда тобой восхищался... Но ты ведь вообще ничего в этом не понимаешь, разве нет? И все равно отдал ей... сколько? Два? Два с половиной?
– Это не подарок был вообще-то, – начинает Ваня.
– Да, – опять говорит Егор. – Да. Не подарок. Разумеется.
Здесь чувствительный Вадик начинает уже тревожно подниматься, стараясь заглянуть ему в лицо, но не может этого сделать, потому что Егор делает шаг назад, отступает в тень.
– А ты ведь еще денег, кажется, ей занял в прошлом году? Она тогда купила эти хоромы на Котельнической. Четырехметровые потолки. Бамбуковый паркет. Колонны в прихожей. Неудобно об этом говорить, но мы же все понимаем, насколько это дорогая квартира, да? Очень дорогая. Я знаю, что она заплатила за нее твоими деньгами, Ваня, и понимаешь, какое дело. У меня сложилось странное впечатление. Мне показалось, она вообще не собиралась их тебе отдавать.
Из своей безопасной темноты Егор наблюдает за тем, что творится с самоуверенной Ваниной улыбкой. Замечает наконец, как она застывает, словно в нее плеснули клеем.
– И что? Ну и что? – жалобно спрашивает Вадик (который теперь сидит на ковре). – К чему ты...
– А я же просто не понял сразу, – говорит Егор поверх нечесаной Вадиковой головы, и на мгновение оба, Ваня и Егор, вдруг становятся похожи на родителей, которые своей ссорой пугают ребенка.
– Я-то думал сначала, она с тобой тоже спит, – продолжает Егор и неожиданно даже для себя самого выходит на свет, неуверенный, готовый в любую секунду шарахнуться прочь.
– Спит. С тобой, – говорит Егор и снова хихикает отчаянно и громко. И делает еще шаг. – Вот тогда она мне и объяснила. Разложила на пальцах. Я сначала не поверил даже, да и кто бы поверил...
– Ты чего несешь? – говорит Ваня.
– Ребята, – жалобно сморщившись, бормочет Вадик. – Ну хватит. Вы чего?
– ...Чтоб именно ты. Бычище. Альфа-самец, – продолжает бледный от ужаса Егор и с каждым словом приближается на крошечный, аккуратный шажок. Мертвые зайцы беззвучно аплодируют у него за спиной.
– Ты нажрался, что ли? – спрашивает Ваня, хмурясь.
Если этот идиот подойдет еще хотя бы на шаг ближе, думает он, придется смотреть на него снизу вверх.
– А как она смеялась, когда ты женился! Твоя бедная школьница хотя бы в курсе, Вань? У нее такой вечно голодный вид...
Тут Егор захлебывается и булькает, потому что Ванины толстые пальцы, указательный и большой, теперь больно держат его за подбородок. Как клещи. Как гигантская горячая прищепка.
Ваня сгибает руку в локте. Тянет безвольную Егорову голову вниз. Он уже снова опустился на стул, и потому Егор стоит теперь, согнувшись пополам, с вывернутой нижней челюстью, и глядит прямо в мутноватые от выпитого Ванины глаза. Чувствует, как из насильно раскрытого рта у него медленно, по капле вытекает слюна.
– Всё? – спрашивает Ваня и жарко, как ротвейлер, дышит Егору в лицо.
Егор переступает с одной ноги на другую, прислушивается к себе. С удивлением отмечает, что в эту конкретную секунду совершенно не чувствует страха. Что мог бы даже, пожалуй, дернуть сейчас головой, извернуться. Прикусить мясистый Ванин палец.
– Ванька, ну ладно. Мужики. Да хватит! – умоляет Вадик. – Ну выпили... Петь, скажи им ты хотя бы, а?
Но Петя (вдруг понимает Егор) проглочен тьмой и больше не скажет ни слова. Бесполезный Вадик вскочил и причитает. Остаются только они вдвоем. Тяжело моргающий удивленный Ваня и он, Егор, неожиданно не испуганный. Временно бесстрашный.
Он дергает головой, отбрасывает Ванину ладонь. Высвобождается из захвата, но не отбегает прочь. Стоит там же, где стоял. Он смотрит.
И замечает, что Ваня рассержен, но не уязвлен. В его лице нет ни боли, ни ярости, а только недоумение и досада, и Егор кажется себе комаром-неудачником, не сумевшим проколоть слоновью кожу. Диванной собачкой, укусившей хозяина за подол халата. Единственный способ дотянуться сейчас до Вани ужасен. Запрещен. Невозможен.
– Ты не понимаешь, да? Ты что, сам еще не понял? – спрашивает Егор, у которого почему-то нет сейчас выбора, и улыбается дико, отчаянно, и снова наклоняется, подставляет скомканный подбородок с алой вмятиной от Ваниных пальцев. Как будто просит схватить его еще раз. Заткнуть ему к чертовой матери рот.
– Нет, я знаю, ты... Для тебя это, наверное, просто неприемлемый вариант. Конечно. Только, Ваня, дорогой, это ведь неважно... где ты вырос, как ты воспитан. Это просто есть, как лишняя хромосома. Мы знакомы двадцать лет. Я тебя люблю. Ну, давай откровенно. Тебе же бабы вообще не нужны. Тебе вообще, кроме Вадьки, никто...
Не договорив, Егор падает. Против воли смыкает челюсти, прикусывает язык и давится собственной кровью. Пытается вдохнуть и не может, потому что его грудная клетка расплющена толстым Ваниным коленом. Следом у него лопается надвое левая бровь. Трещит, сминаясь, глазное яблоко, брызгает слезная жидкость. Мгновенно вспухает веко.
В огромном сумраке комнаты что-то рушится – стул, а то и несколько стульев. Звенит раскатившееся по скатерти стекло, обиженно шипит упавшая свечка.
Ударив раз, Ванин кулак раскачивается теперь в полуметре над расквашенной Егоровой скулой. На тугом Ванином предплечье бессильно висят Петя с Вадиком – ничтожные, потрясенные и кричащие, но, несмотря на это, опрокинутому на спину Егору по-прежнему кажется, что они с Ваней сейчас один на один. Возможно, впервые в жизни.
Удар – это вспышка острой боли, белая и яркая. Сразу после старательные нервные окончания спешат отключиться. Лопаются под кожей сосуды, наполняют жидкостью разорванные ткани. Надпочечники выплевывают в кровь обезболивающий адреналин, и поврежденная плоть немеет – быстро, чтобы не мешать телу двигаться. Предоставить ему отсрочку, необходимую для того, чтобы дать врагу отпор или убежать. Страх и ярость противоположны друг другу, но работают на один и тот же результат – на то, чтобы избежать следующего удара. Так или иначе его предотвратить.
Егор избегает драк именно потому, что и освободительная слепящая ярость, и резкий обморочный страх ему одинаково недоступны. Он ни разу не испытывал ни того ни другого, а следовательно, не обезболен. Всегда помнит, что за первым ударом следует второй, и не может отвлечься от ожидания. Внутри драки натуральные Егоровы таланты уже бесполезны. Вмазанные адреналином люди теряют способность к анализу. Не слышат аргументов, не реагируют на харизму. Они лязгают челюстями и машут кулаками, взбираются на отвесные стены, бросаются из окон. На все время, пока проклятый гормон ревет у них в мозгу, превращаются в непонятных опасных безумцев.
Поэтому он тихо лежит на спине, глотает свою соленую кровь. Скрученный гневом Ванин бицепс судорожно сокращается, чугунный кулак дрожит. Вот-вот разобьет Егору второй глаз. И даже если вялые рациональные Егоровы надпочечники в эту секунду все-таки поднажмут, толку уже не будет. Поздно. Егор прижат к полу, зафиксирован. Пришпилен, как бабочка. Лишен обеих возможностей: не может уже ни подраться, ни убежать. В его случае адреналиновая инъекция всегда промахивается, брызгает мимо. Не достигает цели. Вселенная несправедлива; в ней существуют люди, обреченные разбираться с жизнью без допинга.
Где-то хлопают двери, коридор наполняется взволнованными женскими голосами. В подвале хрипло кашляет оживший генератор, и висящая под потолком тяжелая бронзовая люстра, мигнув, просыпается. Гасит ненужные свечи. Заливает тусклым брезгливым светом опрокинутые стулья, и заляпанную воском скатерть, и ликующих мертвых зайцев на стенах, и четыре неловко сцепившихся тела на пыльном красном ковре.
Гигантская двустворчатая дверь распахивается, как ворота осажденной крепости, уступившие натиску. Холодный воздух из коридора врывается в столовую, сворачиваясь в дюжину маленьких ледяных смерчей. Скользит вверх по стенам, бесстыдно лижет потолок и качает люстру, перетряхивает пепельницы.
– Ты! – с порога кричит Лиза оглушительно, страшно. Как чужая. – Пусти его! Дрянь!
В глубоком Лизином голосе нет ни мольбы, ни страха – один только презрительный могучий императив, парализующий материнский приказ, и четверо замерших на полу мужчин сразу, как по команде, чувствуют себя мальчиками, нашкодившими в песочнице.
– Убери руки, – требует огромная, опасная, разгневанная Лиза. – Убери. От него. Свои поганые. Руки.
И с размаху, крепко толкает Ваню в плечо. Сдвигает с места.
Освобожденные Егоровы легкие наконец расправляются. Он приподнимает уцелевшее правое веко и щурится навстречу электричеству, бесцеремонно льющемуся с потолка. Осторожно, чтобы не захлебнуться, втягивает носом воздух. Заглядывает в неожиданно детские обиженные Ванины глаза.
И вдруг вспоминает застенчивого двадцатилетнего здоровяка в широких штанах. Вечно голодного. Восторженного. Готового в любое время вскочить и бежать в ларек за выпивкой, и мыть посуду, и ночь за ночью спать на крошечной раскладушке, поставленной поперек Лизиной кухни, только бы не возвращаться в свою липкую общагу. Только бы не дать им повода прогнать его.
И чувствует себя свиньей.
Отвращение и стыд, которые испытывает в эту секунду Егор, настолько сильны, что ему не хочется вставать.
– Ванечка-а, – восхищенно вздыхает Лора от двери.
– Сдурели, – шепчет Маша. – Сдурели совсем.
– А, Оскар, – весело говорит Таня в коридор. – Вы вовремя. Идите скорей, а то всё пропустите! У нас тут, похоже, новый раунд разоблачений.
Добровольно распятый на ковре Егор слышит ее четкие уверенные шаги, и спустя мгновение над тугим Ваниным плечом появляется ее спокойное лицо. Наклонившись, Таня рассматривает раздавленную Егорову скулу и разбитую бровь.
– Кра-сав-цы, – раздельно, с удовольствием произносит она. – Вот это я понимаю. Правильный ты, Ванька, все-таки мужик. Все у тебя по делу. Обиделся – и тут же в морду. А мы – какой-то пучок тургеневских девиц. Ноем, руки заламываем. По очереди бегаем плакать на крыльцо. Противно. Слушайте, ребята, выпить нет у вас ничего? – спрашивает она, выпрямляясь. – Не могу я больше этот портвейн.
– Больно? – спрашивает Лиза и кладет Егору на лоб прохладную ладонь, ласкающую, нежную. И склоняется ниже. Прикасается губами. – Кто-нибудь скажет наконец, что здесь произошло?!
Деловито звякая разбросанным по столу стеклом, Таня допивает рюмки одну за другой, всякий раз запрокидывая голову и замирая на мгновение, как будто полощет горло.
– А вот Егор нам сейчас и объяснит, – отзывается она. – Да? Раз уж мы все здесь.
Поворачивается, идет назад. Усаживается на пол рядом с Егором, непреклонная, как доисторическая каменная баба.
Он открывает зрячий глаз и видит: початую Вадикову односолодовую бутылку между Таниных крепких коленей. Искаженное жалостью Лизино лицо. Бледную Оскарову мордочку возле двери и Лорины черные, как вишни, страшные глаза.
– Говори, – требует Таня. – Ну? За что он тебя ударил?
Егор разлепляет губы, выдувает небольшой кровавый пузырь.
– Не ваше. Дело.
– Ошибаешься, миленький, – печально говорит Таня и тянется, чтобы похлопать его по плечу. – Мы уже без трусов, понимаешь? И ты, и я. Мы с тобой без них весь день простояли. Поздно стесняться. Пускай теперь и остальные снимают.
– Н-н-н-н, – мычит Егор и дергается, уворачиваясь от ее жалостливой ладони.
– Все должно быть по-честному. Как в детском саду, – упрямо говорит Таня. – Он потому и отлупил тебя, что ты сказал правду. Люди дерутся, когда им нечего возразить. Ванька просто не хочет снимать трусы. В общем, не дури. Мы имеем право знать.
Огромный белый потолок над запрокинутым Егоровым лицом вдруг вспучивается, нависая, как будто тонкая пленка штукатурки вот-вот лопнет, разлетится миллионом колючих брызг. Егор опускает измученное веко и представляет, что толстый ковер расступается, обволакивает его распростертое тело и смыкается над ним, как тяжелая вода. Что он проваливается через деревянные перекрытия в темный пустой подвал, и в том месте, где он лежал, на полу остается только примятый густой ворс.
– Почему ты молчишь? – шепчет Лиза гневно, и сжимает избитую Егорову голову в ладонях, и касается жаркими губами его мочки уха, неизбалованной, обмирающей от этого прикосновения. Обжигает дыханием.
Меня здесь нет, думает Егор, утонувший в своем спасительном ковре, уже наполовину исчезнувший. Я не слышу. Не чувствую. Это вообще не я.
– Ты ничего ему не должен, – мстительно дышит Лиза в мокрый Егоров висок. – Тебе что, жалко его? Нет, правда? Его? Да он пинает тебя всю жизнь! Смеется над тобой. Плевать на тебя хотел. Он лицо тебе разбил. Не смей. Его. Щадить.
Господи, помоги мне, думает Егор. Пожалуйста.
– Пожалей ты его, Ванька, – говорит Таня. – Он ведь в обморок сейчас упадет. Будь мужиком, давай сам. Он сказал, что ты... Ну? Что?
И глядит на него снизу вверх с терпеливым благодушием, как на рассеянного ребенка, который неожиданно замер у доски посреди стихотворения и теперь будет тоскливо смотреть в сторону до тех пор, пока кто-нибудь не подскажет ему следующую строку.
– Они с Соней решили, что я хочу трахнуть Вадика, – деревянно говорит Ваня развязному мертвому зайцу с ближайшего натюрморта.
И снова застывает – нетрезвый, недобрый.
– Ой! А мясо! – тут же вскрикивает Лора и отшатывается от тяжелой мореной двери, как будто кованые петли раскалились и жгут ей пальцы. – Я сейчас, – говорит она, отступая под мерцающие тусклые лампы, – сгорит же...
И, хватаясь за стены, бежит прочь по коридору, словно это шатающийся железнодорожный вагон.
– Я же говорю, мужик, – повторяет Таня с пола и делает огромный глоток из длинношеей шотландской бутылки. – Вот нету в тебе говна, Ванечка. Во всех есть, а в тебе нету. Нам-то все кажется, мы лучше, сложнее. Тоньше устроены. Ты же кто? Выскочка, люмпен. Мы же смеемся над тобой, Ванька. Катаемся за твой счет, пьем с тобой, любим тебя, только все равно смеемся, понимаешь? Над часами твоими. Над алмазными запонками. Над тем, как ты с официантами разговариваешь. Над этой девкой твоей несчастной в блядских одежках.
– Замолчи, – негромко говорит Петя из своего угла и встает. – Таня! Ты что несешь?
– И вот мы перемигиваемся у тебя за спиной, – продолжает она, торопясь. – Извиняемся за тебя перед знакомыми. Мы каждый день понемножку отрекаемся от тебя, потому что нам ведь неловко, Ваня! За тебя, за твой идиотский нэпманский шик, который из моды вышел лет десять назад. Нам стыдно, мы-то не такие, слышишь? Мы приличные современные люди, мусор сортируем, читаем Пинчона. У нас гражданская позиция, в конце концов. Мы на митинги ходим, на благотворительность жертвуем. А ты дикий барин, у тебя карнавал. Горничные-филиппинки! Ну по всему выходит, что это мы – хорошие, а ты – просто набитый деньгами гопник. Только при этом мы, Ванечка, с самого утра сегодня клевещем друг на друга, а ты говоришь правду. Ты один...
– Ты напилась, – сухо говорит Петя.
Таня поднимает глаза и видит его бледное лицо и брезгливо поджатые губы. Петины запавшие щеки покрыты тонкой как бархат щетиной. Если мы действительно застрянем здесь на неделю, то зарастем бородами, как партизаны, думает она и давится смехом. Ого. Надо же, а я ведь действительно напилась.
На глазах у Пети еще раз глотнуть прямо из бутылки непросто. Если она утром, придерживая коленом дверцу холодильника, пьет холодный кефир из пачки, Петя не возражает. И не кривится, когда она ложкой ест мед из банки. Он просто больше никогда не прикасается к этому кефиру и меду. Пожелай она уморить Петю голодом, ей достаточно было бы у него на глазах откусить от сыра. Пощупать ветчину. Сунуть палец в кастрюлю с супом.
Что вспоминает Таня: половина второго ночи, полдюжины откупоренных винных бутылок и три немного уже захватанных липких бокала. Вы такого вина в жизни не пробовали, говорит Соня, и неуклюже, пьяно подкручивает бутылку, чтобы не капнуть на скатерть, и капает. Высовывает тонкий красный язык, змеиный, блестящий. Смеется и быстро облизывает зеленое бутылочное горло.
С Таниной точки зрения, любовь заключается в том, чтобы по очереди откусывать от одного яблока. В ее системе координат любой из двоих может даже с легкостью доесть огрызок.
Оттолкнувшись от пола свободной рукой, она с трудом поднимается на ноги.
– Ты гораздо лучше нас всех, – говорит она каменному, застывшему Ване. – И знаешь что? Если она действительно что-то такое сделала. Не знаю. Разнюхала что-нибудь. Разболтала. И потом требовала у тебя денег. Даже вникать не хочу, только если она опять влезла и все отравила... а ты за это проткнул ее палкой и сбросил с горы, – к черту ее. Слышишь, Вань? Плевать. Может, это и в самом деле пора было сделать.
Она перешагивает через свою ввинченную в ковер полупустую бутылку и медленно идет к выходу из столовой. Возле самой двери поднимает над головой сжатый кулак и недолго стоит, покачиваясь, как усталый Че Гевара.
– А если понадобится, – говорит она, не поворачивая головы, – я буду твоим алиби. Хочешь? Скажу, мы с тобой трахались всю ночь. Жарко, как кролики. Сломали кровать. Вообще ни секунды не спали.
