16 страница21 декабря 2020, 19:20

Глава пятнадцатая

Глупости, думает Таня, стоя на коленях на обледеневшем крыльце, и глубоко дышит носом, чтобы удержаться в сознании. Не поддаться панике. Она думает: ерунда. Он рядом, недалеко. Нашлась причина, какой-нибудь ясный простой повод, заставивший Петю спуститься по замерзшим ступеням и уйти. Я оставила его здесь, и больше никто уже не выходил. Тут нет никого, кроме нас, на этой проклятой горе. А мы ведь все были внутри. Все, кроме мертвой суки в гараже. Некому было обидеть его. С ним ничего не случилось.

Накрывший каменное крыльцо белесый слой льда медленно тает под ее горячими ладонями. Превращается в жирный бульон.

Где-то снаружи, в непрозрачной тьме Ваня, тяжело и яростно топая, обегает Отель кругом. Снежная корка хрустит, ломаясь под его ногами.

Ну что же ты молчишь, думает Таня. Позови его. Крикни. Но Ваня безмолвно бежит прочь, и спустя полминуты даже шум его шагов исчезает, тонет в молочной тишине.

Отсутствие звуков оглушительно. Молчание наваливается, набегает, накрывает ее с головой. Опрокидывает, выдавливает воздух из легких. Выворачивает реальность наизнанку. Она опускает лицо, склоняется к своим скрюченным пальцам, утонувшим в холодной подтаявшей жиже, испуганная внезапным одиночеством. Ей вдруг кажется, что на крыльце никого, кроме нее, и не было. Как будто она с самого начала здесь одна.

– Петя? – пробует она негромко, неуверенно и замирает, потому что не услышала своего голоса, как если бы попыталась крикнуть под водой.

Черный стеклянный лес стоит спиной, отвернувшись, замороженный, мертвый. Огромный Отель позади недружелюбно замер, ощетинился шершавой стеной, плотно сомкнул оконные рамы. Ясно, что, даже захоти она сейчас вернуться, входная дверь не поддастся. Старый дом не пустит ее назад.

– Петечка? – она поднимается на ноги. – Ваня!

Мыльное скользкое крыльцо раскачивается под ней, как палуба.

– Ну пожалуйста, – скулит Таня, хватаясь рукой за стену, чтобы не упасть. Задирает мокрое, слабое, залитое слезами лицо вверх, навстречу безжалостной черноте.

Небо пусто, одноглазая холодная луна смотрит в сторону, и ужас двух последних суток – мертвая Соня с тающим мокрым лицом и Петины дрожащие руки («Соня, Сонечка!»), мягкое Лизино «Ты правда ее ненавидела?», чужой враждебный Оскар; и лед, сковавший проклятую гору, и одиночество, и хрупкость жизни – все это наконец побеждает. У нее нет больше сил бороться.

– Петя! – кричит она, сдаваясь. – Пе-е-етя-а-а-а! – и дальше уже просто воет, хрипло и страшно, без слов, без слез, прямо в желтый лунный глаз.

Дверь распахивается – мгновенно, как будто именно безусловная капитуляция и была ключом, спусковым механизмом. Словно так и было задумано с самого начала. Секунда – и неживое Танино крыльцо наполняется шумом и теплом. Теперь, когда она сдалась и не сопротивляется, всё по-другому. Все, от кого она сбежала, не выдержав осуждения и стыда, снова рядом и обнимают ее, дергают и тормошат, выколачивая из нее страх, как пыль из ковра. И говорят – хором, все разом, словно им выдали на всех один общий голос, сильный и любящий, сострадающий, не помнящий зла. Танька, кричат они, ты что, Танька. Не плачь, ну что ты. Еще и без куртки, руки ледяные, с ума сошла. Да что случилось?

Тишина тает и съеживается. Лед покаянно киснет, превращаясь в воду. Танино горло слабеет и разжимается, пропускает вдох.

– Петька пропал, – объясняет она жалобно, едва слышно, готовая благодарно принять поток возражений.

Она ждет, что они скажут: то есть как это пропал, что значит пропал, не говори ерунды, как тут вообще можно потеряться, на этом пятачке, ха-ха, заблудиться в трех соснах? И конечно, они набрасывают ей на плечи куртку и говорят все, что положено (и она говорила бы то же на их месте), а после принимаются звать Петю. Хором кричать с крыльца.

Оглохшая от облегчения, с мокрыми щеками и ладонями, не одинокая больше Таня переводит глаза с одного родного лица на другое. И уже стыдится своего глупого страха, своей паники и слез, как стыдится всякий раз, когда рассеянный Петя делает наконец в машине радио потише и отвечает на ее пятнадцатый по счету звонок. Господи, Танька, да я просто не слышал телефон, говорит он ей, задыхающейся, рыдающей (смятая железная коробка в кювете, россыпь разбитого стекла, черная лужа вытекшего на асфальт масла и рулевое колесо, раздавившее хрупкие Петины ребра). Говно ты, Петька, плачет Таня в трубку и думает сначала: живой, слава богу, живой, – и только после – о временной Петиной свободе. О том, как он раз за разом нарочно запихивает трубку на дно сумки и делает радио погромче, чтобы только не дать ей дотянуться.

Пе-еть, кричат они оптимистично, уверенно, перегибаясь через перила. Ныряя бодрыми головами в темноту. Петька, не дури! Просто нервы, думает Таня и прижимает холодные пальцы к застывшим щекам. Сквозь мелькающие руки и лица она видит Оскара – спокойного, тихого, в уютной клетчатой курточке. Со спрятанными в карманах ладошками. Встречается с ним глазами.

– Если вы все-таки захотите обойти лес, – говорит ей Оскар, – просто на всякий случай. Я провожу вас.

И сразу все возвращается. Ужас и паника. И холод. И тишина.

– Слушайте, Оскар, – наконец говорит Лиза. – За что вы нас так не любите?

– В самом деле, – начинает Егор и морщится, разочарованный неожиданной Оскаровой жестокостью, – ну зачем вы. Разве это необходимо?..

– Посмотри на меня, – говорит Маша и сжимает ледяные Танины руки в своих ладонях. – Танька. Таня! Ему никто здесь не может навредить. Он в порядке. Ясно тебе? В порядке! А ну, пошли! – и тащит ее, послушную и безвольную, вниз с крыльца.

Скатившись со скользкой лестницы, обе проваливаются по щиколотку. Площадка перед Отелем засыпана до второй ступеньки и похожа на огромный сливочный торт. На десерт «Павлова». Дорожки исчезли. Где-то внизу, под сахарным снежным коржом, спят разбросанные лыжи и стриженые туи. Держась за руки, как дети на пороге темной комнаты, они замирают.

– На вашем месте, – спокойно говорит Оскар сверху, – я все-таки обратил бы внимание на следы.

– Идите вы к черту, – с чувством отвечает Маша и делает шаг вперед.

– Машка, – шепчет Таня. – Подожди.

Следы действительно есть. От крыльца вправо, огибая Отель, мчится свежая, прорытая Ваней сердитая борозда. Легкие и недлинные Петины шаги заметить труднее, их почти уже занесло. Разрезая надвое пышную крышку торта, они ведут совершенно в другую сторону. Уходят в лес.

Таня выдергивает пальцы из Машиной горячей ладони и бежит вдоль осыпающегося, исчезающего Петиного следа. Боясь наступить и разрушить, спутать. Потерять и больше не найти. Она слышит за спиной голоса – эй, кричат ей, ты куда, подожди, ну подожди! И ускоряет бег. Она должна успеть первой.

Она бежит, задыхаясь – тяжелая, неловкая, – и врезается в лес, зажмурившись, как будто ныряет в ночную непрозрачную воду, и склонившиеся к земле мороженые еловые ветки взлетают, распрямляясь и брызгая снегом, как освобожденные пружины. Под елками мрак и мороз. Луна осталась снаружи. След исчез.

Всё, бессильно думает Таня, сгибается пополам. Всё. Против воли глотает проклятый горный кислород. Сырой, с привкусом железа.

– Ты одна? – негромко спрашивает Петя где-то совсем рядом, как будто над самым ее ухом. – Я нашел. Я знаю, чем ее убили.

* * *

Лимонно-желтая лыжная палка с черной надписью NORDIC JOY, вытертым ремешком и разломанным пластиковым кольцом в середине кухонного стола, между салфеток и пустых коньячных рюмок, смотрится неуместно и грубо, как автомат Калашникова. Как мертвая птица.

– Подожди, – говорит Егор. – Давай еще раз. То есть ты просто пошел в лес, и она там... что? Висела на дереве?

– Она торчала в снегу, – терпеливо отвечает Петя.

– И ты тут же заметил ее. Да? – склонив голову, уточняет Егор. – Лыжную палку. В лесу. В темноте.

Петя пожимает плечами.

– Так луна же, – говорит он.

– Ну хорошо, – нервно начинает Егор. – Хорошо. Предположим. Но откуда ты знал, где искать? И потом, – говорит он, страдальчески морщась. – Это же просто палка. С чего ты взял, что... Почему ты вообще решил?..

Петя подходит ближе. Хрупкий, собранный и сердитый.

– Смотри сам.

Семисантиметровый острый металлический шип отмыт дочиста двухдневным пребыванием в сугробе. Влажные толстые грани покрыты сеткой крошечных шрамов, оставленных сотнями соприкосновений со снегом и льдом. Но лопнувший пополам кусок пластика, бывший когда-то кольцом, а теперь скорее похожий на оскалившийся обиженный полумесяц, не настолько стерилен.

– Это кровь, – говорит Петя. – Вот тут, в трещинах, видишь темное? Это ее кровь. Я уверен.

– Господи, – говорит Лиза, отступая на шаг, и закрывает ладонью рот. – Уберите. Это. С моего стола.

Конечно, Лиза не имеет права так говорить. На самом деле ни стол, ни кофейные чашки, ни тяжелые медные кастрюли – ровным счетом ничего в сумрачной отельной кухне ей не принадлежит. Оскар мог бы указать Лизе на ее ошибку, однако вместо этого с неожиданной живостью нагибается над столешницей и рассматривает страшный оттаявший наконечник, с которого уже немного натекло воды, и осколки предательского кольца.

– Разумеется, нам придется дождаться экспертизы, – заявляет он, выпрямляясь. – Но, похоже, вы действительно нашли орудие убийства.

В эту минуту (думает Егор, внезапно раздражаясь) маленького флегматика не узнать. Впалые Оскаровы щеки заливает румянец, темные глаза блестят. Похоже, он сейчас захихикает, захлопает бледными ладошками. Или даже обнимет Петю.

– Да. Все логично, – говорит Оскар, принимаясь мерить шагами кухню. – Лыжи сложены прямо перед входом. И пятно крови возле самого крыльца. Я уверен, это случилось здесь, у двери. Ее закололи лыжной палкой, – произносит он. – За-ко-ло-ли. Вот так.

К Лизиному ужасу, он вдруг наклоняется, вытягивает вперед аккуратные кулачки, как будто сжимающие невидимое копье, и делает выпад. Лиза испуганно, сдавленно охает. Тихий смотритель Отеля похож сейчас на крошечного солдата Первой мировой, идущего в штыковую.

– Вот так, – хищно повторяет Оскар. – А потом оттащили в лес и сбросили на камни.

– Все это очень интересно, – сухо произносит Егор. Как ни странно, отвратительная Оскарова пантомима тоже его испугала, и, чтобы скрыть это, он начинает сердиться. – Теперь мы знаем, чем ее убили. Браво. Ура. Только это ведь не поможет нам выяснить, кто это сделал, правда?

– Нет, – легко соглашается Оскар. – Не поможет.

Да он прямо разошелся, с отвращением думает Егор. Маленькая мисс Марпл. Карликовый Эркюль Пуаро. Сейчас он еще задерет палец вверх и примется вещать про серые клеточки.

– Не поможет, – повторяет Оскар. – Но кое-что мы все-таки узнали. И мне кажется, это важно.

А теперь он, конечно, замолчит со значением. Скрестит лапки на груди и будет качаться с носка на пятку, ожидая взволнованных расспросов. Егор сжимает зубы и отворачивается. Какой бы реакции ни хотел заносчивый коротышка, от Егора он ее не дождется.

– Ради бога, Оскар, – умоляюще выдыхает Лиза. – Ну что? Господи, да что мы узнали? Говорите, черт бы вас побрал!..

– Никто, – говорит Оскар, – ни один разумный человек не выберет для убийства лыжную палку. Да, лезвие очень острое, но – видите? Недостаточно длинное. Если бы не сломанное кольцо, эта палка не проткнула бы даже одежду.

Он стоит посреди полутемной кухни, освещенный неровным пламенем умирающих свечей. Серьезный и торжественный, как протестантский пастор, несущий благую весть. Кажется, он вот-вот раскинет руки, и зажмурится, и запоет «Oh, Lord almighty».

– И что?.. – спрашивает Лиза. – Я не понимаю.

– Здесь, на вилле, у нас прекрасный набор ножей. Для рыбы. Для мяса. И еще... как вы это называете? Шеф-нож, – тут же отзывается Оскар, на мгновение снова превращаясь в экскурсовода. В рекламного агента. – Но человек, убивший вашу подругу, схватил первое, что попалось под руку. А значит, не собирался этого делать.

– Не собирался, – эхом повторяет Маша, и Лиза быстро, тревожно оборачивается, ищет спрятанное среди пляшущих рыжих теней Машино лицо. Все тот же оглушительный инстинкт, накануне заставивший Лизу раскрыть руки и обнять едва знакомую неприятную девчонку, утешая и обещая защиту, при первых звуках Машиного голоса толкает Лизу под локоть. Инстинкты могучи. Прежде всего остального Лиза – мать, и потому в эту секунду она не думает и не рассуждает, она просто должна. Отыскать. Прижать к себе и защитить.

– Не собира...лся, – еще раз говорит Маша и делает судорожный, болезненный вдох, как будто воздуха в мире осталось на один, последний глоток. Как будто ее ударили в живот. И Лиза слепо идет на голос.

– Если бы он запланировал убийство заранее, – продолжает Оскар (равнодушный логик, рассудительный европеец, неподвластный инстинктам), – он определенно выбрал бы нож.

– Он? – спрашивает Егор. – А почему, собственно, «он»? Вы все время говорите «он»... – начинает он и осекается, потому что Лиза тянется сквозь рыжий полумрак и берет его за предплечье. Смыкает горячие сильные пальцы крепко, как клещи. Как чугунные тиски.

– Ну конечно, Машка, – говорит она нежно. – Господи, конечно.

Что на самом деле хочет сказать Лиза: слава богу. Это вышло случайно. Ужасная ошибка, огромное несчастье – да. Все так. Но никто не выманивал ее среди ночи из дома, спокойно дожидаясь, пока остальные заснут. Теперь мы знаем это. Знаем, что убийца не хладнокровен. Что он так же потрясен сейчас и испуган, как мы.

Это же все меняет, имеет в виду Лиза, хотя не произносит больше ни слова, и Маша понимает ее так же ясно, как будто слышит ее мысли. Как если бы Лиза говорила вслух.

Для Егора (которого Лиза по-прежнему сердито держит за руку) их обмен мыслями почти осязаем. Еле слышно тикают чьи-то невидимые часы, шелестит в радиаторах остывающая вода. Маша молча, согласно кивает в темноте. И степень близости двух этих женщин, способных услышать друг друга без слов, измученному Егору кажется вдруг почти непристойной.

Что вспоминает Егор: разоренный ночной стол, пустые стулья, скатерть в бледных винных пятнах. Хмельная зареванная Маша калечит вилкой засыхающий торт. Я же детей хотела, шепчет она, с усилием разлепляя мокрые ресницы, и льет вино мимо бокала.

Черь-тве. Чер-твер. Че-тве-рых.

Ты не понима-ешь. У меня никого нет. Ни-ко-го. Никого-о-о-о-о-о. Я умру под забором.

И Лиза сердито фыркает: ну вот еще, – и разгибает безвольные Машины пальцы, один за другим, отбирает бокал. Отдай, говорит она. Ну-ка дай сюда. Хватит пить. Ты будешь жить со мной, слышишь? И никакого забора. Я буду печь пироги. Клубнику посадим. И пионы. Любишь пионы? Мы будем две толстые счастливые старухи, слышишь? Толстые и счастливые. Я и ты.

Неприятно пораженный этим планом, Егор осторожно, чтобы не звякнули, одну за другой снимает со стола на пол пустые бутылки, но потревоженные женщины все равно вздрагивают, поворачивая к нему уставшие предрассветные лица, как будто забыли о том, что он все еще здесь. Как будто это их будущее, в котором они безмятежно старятся вместе, вдвоем, уже наступило.

Как будто он уже мертв.

– Да ну? – презрительно выдыхает Петя, и тишина съеживается, рассыпаясь. – Вам что, правда полегчало?

Свечи малодушно наклоняют текущие воском мягкие головы. Лиза разжимает пальцы. На мгновение Егору кажется, что Петя сердится заодно с ним, возмущен его воспоминанием. Разумеется, это не так.

– Два раза, – говорит Петя. – Ее ударили два раза. В спину и в живот.

Его щеки не успели оттаять, губы по-прежнему скованы оставшимся за дверью холодом. Светлые брови сведены у переносицы. Вообще, вернувшийся, найденный Петя держится вдруг сухо и враждебно. Совершенно не похож на Петю, пропавшего два часа назад. Он щурит глаза и выплевывает слова одно за другим и скорее напоминает человека, которого время, проведенное снаружи наедине с горой, и снегом, и льдом, и с мертвым одиноким телом, окончательно освободило от подозрений. Словно он единственный точно теперь не виновен.

Более того. Петя выглядит сейчас как человек, окруженный неприятными чужаками. Как тот, кто намерен разобраться в том, что здесь, мать вашу, вообще происходит. Очевидно, к каждому из собравшихся вокруг стола людей у него найдутся вопросы.

– В живот. А потом в спину, – повторяет Петя. – Но сначала ее били. У нее синяк на щеке. И ухо... – начинает он, и делает паузу, и глотает насухо, мучительно. – У нее же ухо разорвано.

– Ну вот что, – решительно говорит Лиза. – Хватит.

Сквозь тьму и тусклые свечные блики она снова чувствует нарастающий Машин ужас.

– Кто-то вырвал сережку у нее из уха, – упрямо продолжает Петя. – Избил ее. А потом пырнул в живот вот этой палкой.

– Перестань! – приказывает Лиза и удивленно повышает голос, потому что привыкла, чтобы ее слушались с первого раза.

– Пожалуйста, – шепчет Маша сквозь сжатые зубы. – По-жа-луй-ста.

Она дышит носом. Неглубоко, часто. И пахнет страхом.

Егор никогда в жизни не был на конюшне. Ни разу не сидел верхом. Но в эту минуту ему кажется вдруг, что он заперт в тесной комнате с насмерть перепуганной лошадью. Которая вот-вот поддастся панике и начнет биться, крича и разбрасывая ноги. И скорее всего, разнесет ему череп.

– Только она не умерла! – негромко восклицает Петя, и улыбается странно, тускло, и даже немного разводит руками. – Сразу не умерла. И вот тогда этот ваш случайный убийца, – говорит он. – Эта гнида. Воткнула палку ей в спину. Еще раз. Чтобы точно. Чтобы навер...няка.

Таня смотрит на мужа. Заглядывает в его искаженное горем, жесткое лицо. Пытается встретиться с ним глазами и не может, потому что он полон ненависти, отворачивается и глядит в сторону. Потому что он впервые вообще не делает разницы между ней и остальными.

Что видит Таня: Петю, склонившегося над мертвой Соней (раздетой, беззащитной). Ей нетрудно представить это – в конце концов, накануне ночью она ровно так же сидела сама, пока Оскаров фонарь светил поверх ее плеча. На место бесстрастного фонаря Таня помещает сейчас Петину безнадежную любовь. Мысленно открывает перед этой смешной любовью мертвый запавший Сонин живот. Маленькие смятые груди. Переворачивает застывшее тело и подставляет бледную спину, покрытую россыпью веснушек. С уродливой вздутой дыркой под левой лопаткой.

Униженная, возмущенная, умирающая от ревности Таня молча мечется в границах своей жалости. Бьется о стены.

– Ну ты нагнал, Петь, – заявляет Вадик после душной неловкой паузы и вытирает лоб. – Я реально сейчас вспотел. Охренеть. Вот это накал. Драма! Напомни мне в следующий раз нанять тебя сценарис...

– Вадька, – спокойно, тихо говорит Петя. – Если ты не заткнешься, я дам тебе в морду. Если кто-нибудь из вас. Еще раз скажет про нее хоть одно гадкое...

И этой короткой фразы неожиданно оказывается достаточно.

На первый взгляд все по-прежнему: бесполые европейские свечи шипят, умирая, и пахнут мылом. Оттаивает, капая на каменную столешницу, тонкая и нестрашная лыжная палка. Снаружи устало дышит ветер. Никто не сдвинулся с места, не сказано больше ни единого слова. Прошла всего секунда. Жалкая, крошечная. И тем не менее случившаяся только что перемена огромна.

Таня больше не чувствует боли.

Это похоже на укол морфия. На утренний глоток воды. На первую роскошную затяжку после трех лет воздержания.

От облегчения у Тани громко стучит в ушах. Она подходит к уснувшему, мерцающему хромом двустворчатому холодильнику. Берется за массивную ручку. Дергает на себя.

– М-м-м-м, – говорит она. – Как же я хочу есть.

И ныряет в темное пластиковое нутро, все еще хранящее немного вчерашнего холода.

На полках царит наведенный Лизой прохладный порядок. Жмутся боками банки с маринованными оливками. Как патроны в обойме, лежат калиброванные яйца. Тускло блестят бутылки с апельсиновым соком.

Воскресшая, обезболенная Таня шарит в стеклянных недрах наугад, как жадный рыбак. Тащит на свет влажный шмат ветчины. Вертит его на весу, пальцами раздирает целлофановую упаковку и откусывает, зажмурившись. Замирает с полным ртом ослепительной соленой свинины.

За стеной обиженно лязгает входная дверь. Узкий ночной коридор трещит и крошится под яростными тяжелыми шагами. И Ваня – возмущенный, краснолицый – врывается в кухню.

– Нашелся, твою мать? – кричит Ваня с порога. – А? Нашелся, блядь?!

От Вани идет пар. Растопыренными пальцами он стирает со лба и щек расплавленный снег. Снова чувствует себя глупой пастушьей собакой, которую предали овцы.

Он пробежал насквозь всю гору. Заглянул под каждое сраное дерево. Сорвал голос. Был у замерзшей канатной дороги и в жутком Сонином гараже. И даже (чувствуя себя идиотом, полным идиотом) еще раз перегнулся через парапет, под которым они вчера нашли ее тело.

И он ведь не сдался. Всего лишь вернулся за фонарем. Когда ищешь кого-то, кто тебе по-настоящему дорог, нельзя полагаться на луну.

А они просто забыли про него, понимает Ваня, стоя в дверях полутемной кухни, окруженный их виноватыми, удивленными лицами. Никто не хватился. Не бросился искать. С овечьей беспечностью они просто вернулись в дом и снова собрались вокруг чертова стола.

С заледеневшей тяжелой куртки Ване течет за шиворот. Он слышит собственный запах. Ему кажется, он пахнет мокрой собачьей шерстью. Отвращением и злостью.

– Ва-а-анечка, – улыбается Таня.

С набитым ртом ей трудно говорить. Человек, внезапно освободившийся от постоянной изнуряющей боли, испытывает колоссальное облегчение. Эйфорию. Оглушительный эндорфиновый приход. Он просто не способен реагировать объективно.

– Ну ладно тебе, – говорит Таня, ласково улыбаясь. – Не сердись. Есть хочешь?

Она поднимает к его побледневшим ноздрям свою прекрасную перламутровую ветчину. Протягивает как подарок.

Проблема в том, что в Ваниной крови нет сейчас ни капли эндорфинов. Его глаза наливаются чернилами, и ветчина летит вниз, в темноту.

Таня сейчас и шестьдесят минут назад – две совершенно разных женщины. Новая, освобожденная Таня все принимает легко. Садится на корточки, шарит по полу, кончиками пальцев гладит прохладную плитку. Нащупывает под Лизиным стулом скользкий кусок мяса.

– Ты что! – кричат над ее головой.

– Сдурел?!

– Таня! Танечка, ты в порядке?..

Хрупкий Петюня снова, как в день их приезда на проклятую гору, становится напротив гневного дымящегося Вани и сжимает некрупные кулаки. В их двадцатилетней дружбе совсем немного таких моментов; большая часть их удивительным образом приходится на последние несколько дней.

«Ты ведешь себя как говно», – вспоминает Ваня позавчерашние Петюнины слова.

Видит бог, он был терпелив.

– Сам ты говно, – отвечает он.

Петя делает шаг вперед. Задирает подбородок.

– Ох, да прекратите вы, – говорит Таня из-под стола. – В конце концов, он ведь не стукнул меня.

Она не торопится вставать. Вместо этого над сливочной столешницей появляется ее правая рука, сжимающая побежденную ветчину. Немного качает ее из стороны в сторону.

– А ей точно уже не больно, – спокойно говорит Таня.

И начинает смеяться.

Против смеха не существует антидота. Он непредсказуем, неожидан и непобедим. Неразборчив. Приступ неконтролируемого, обессиливающего хохота может случиться с человеком во всякое время: когда он всем доволен и когда горюет. Когда ему страшно. Когда любой ценой необходимо сохранять серьезность. Во время любви. В зале суда и у алтаря. На похоронах. Смех нападает, не разбирая приличий, и распространяется как бубонная чума.

Даже здоровые безмятежные натуры не способны ему сопротивляться. Девятерых измученных страхом, потрясенных людей смех буквально размазывает по стенам. Выворачивает наизнанку. Не оставляет от них камня на камне.

Это похоже на коллективный эпилептический припадок. На пляску святого Вита. Беспомощные, словно отравленные спорыньей, они корчатся и гогочут. Рыдают. Задыхаются и хлопают себя по коленям. Сгибаются пополам. Обнимаются, чтобы не упасть.

И когда все наконец заканчивается, они чувствуют, что стали ближе друг другу вовсе не потому, что смех сделал их счастливыми. Счастье здесь вообще ни при чем. Соня все так же мертва. Один из них – по-прежнему убийца. Просто они только что все вместе пережили землетрясение и чудом устояли на ногах.

– Так, – наконец говорит Лиза. Устало, опустошенно. Дрожащей ладонью трет глаза. – Танька, вставай. Слышишь? Пол холодный.

И Таня тут же послушно поднимается на ноги. Пристыженная и серьезная.

– Знаете что, – продолжает Лиза, вдохновленная Таниной покорностью. – Ну-ка, мальчики, вон отсюда. Мы не ели, между прочим, со вчерашнего дня. Идите. Ну правда. Что за манера вечно торчать в кухне. Давайте. Мы сейчас придумаем что-нибудь на ужин. А вы проваливайте. Камин разожгите, в конце концов. И палку свою чертову заберите.

Танина измятая разбитая ветчина лежит теперь на краю стола. Одуряюще пахнет маминым утренним бутербродом.

– Ладно, – говорит Ваня смирно. – Ладно.

В Ваниной вселенной мужчины и женщины не вмешиваются в дела друг друга, так что Лизина резкость не вызывает у него протеста. Он устал и голоден. Потрясен недавним приступом смеха.

Более того, ему смертельно хочется выпить.

Не снимая куртки, в мокрых своих жарких ботинках он проходит кухню насквозь и толкает дверь, ведущую в коридор, к гостиной и бару, к лестницам на второй этаж.

– Пошли, Петька, – говорит Ваня. – Вадь! Егор.

Не оборачиваясь. Уверенный, что кто-нибудь займется мелочами – например, захватит горсть чистых рюмок. И что она там еще хотела. Лыжную палку.

– А я? – шепчет Лора у него за спиной. – А мне? Мне куда?

К этому вопросу Ваня оказывается не готов. С его точки зрения, расклад не нуждается в уточнениях. Лиза права, они слишком долго толкались локтями. Отель огромен и пуст. Два десятка набитых массивной мебелью спален, пыльная библиотека с зелеными лампами, бильярдная комната. Обширная столовая с длинным столом, спящим под накрахмаленной скатертью, и развешенными по стенам гастрономическими натюрмортами (сыр, виноград, мертвые утки с поникшими головами). Гостиная с камином и мятыми кожаными диванами. Изобильный сумрачный бар.

Две с половиной тысячи квадратных метров оплаченного комфорта невостребованы. Простаивают попусту. Просто потому, что вторые сутки подряд за каким-то чертом все они торчат на кухне. Этому пора положить конец (уверен Ваня). Самое время им разойтись. Побыть отдельно.

И поэтому Лорино растерянное «А я?» и то, как поспешно она пробирается к Ваниной двери, заставляют его инстинктивно расставить руки и загородить ей проход. В Ванином понимании «отдельно» всегда означает «без Лоры». Которая бормочет как раз: подожди, подожди! И расталкивает стулья.

В неожиданном припадке чуткости, которых случилось пугающе много за последние дни, застывшему в дверном проеме Ване впервые приходит в голову, что его маленькой жене, возможно, не так уж комфортно с его друзьями.

Как тревожный пятилетка, обнаруживший вдруг, что мама собирается бросить его в детском саду, Лора сосредоточенно, не поднимая глаз, рвется к выходу. Ване кажется, она вот-вот ударится лбом ему в подбородок.

Раздосадованный и польщенный одновременно, он делает шаг в сторону. Если ей так страшно остаться здесь, придется взять ее с собой.

– Да бросьте вы их, – спокойно говорит Лиза. – Пусть идут. Нам пригодилась бы лишняя пара рук. Картошку чистить умеете?

Лора роняет стул. Поворачивается к Ване спиной.

– Да, – отвечает она. – Я умею! Конечно.

* * *

– Елки, что за дрова у них тут все-таки, – с тоской говорит Ваня и втыкает кочергу в аккуратное полено, отшлифованное и гладкое, как японская палочка для еды. – Даже сучки срезаны. Говно, а не дрова.

Кусок безымянной древесины сдержанно дымит в каминную трубу.

– И горят они как говно, – говорит Ваня, распрямляется и бросает кочергу. Он пока не простил им своей одинокой пробежки по колено в снегу и того, с какими лицами они повернулись, когда он появился на пороге. Если кто-то здесь рассчитывал на красивый огонь, пусть сам садится на корточки и раздувает.

Егор щелкает зажигалкой. Осторожно, как фокусник, вытягивает над столом левую ладонь и с тихим стуком выпускает из горсти пять пузатых рюмок, по штуке на палец. Вежливый Егор захватил рюмку и для Оскара, но эту любезность, похоже, некому оценить. Трудно сказать, из спеси или из деликатности, но маленький смотритель Отеля за ними в гостиную не пошел.

– Наливай, Вадик.

Камин шипит и плюется тусклыми искрами, от вчерашней свечи остался неровный оплавленный огрызок. И роскошный Вадиков Camus Vintage, который он держит за широкое золоченое горло, к этому часу тоже растерял большую часть своего лоска. Хрустальный флакон замусолен и почти пуст.

– Так. Ну что, я за вискарем?.. – оживленно предлагает Вадик и, не дождавшись ответа, нетерпеливо вскакивает, как ребенок, спешащий к магазину игрушек.

Отель устроен просто, как казарма. Как город Нью-Йорк. Стрит, стрит, стрит. Авеню, авеню. Никаких ветвящихся проходов, потайных лестниц и секретных кладовок. Огромный дом – всего лишь лежащий на боку двухъярусный параллелепипед. Двадцать одинаковых спален на втором этаже разделены широким сумрачным коридором. Внизу все так же симметрично. Тихая столовая с высокими окнами, глядящими на площадку для барбекю, уравновешена расположенной напротив бильярдной. Кухня – библиотекой. А гостиная – прекрасным старомодным баром с зеркальными полками, полированной стойкой и шаткими стульями на длинных металлических ногах.

Библиотека, горько думает Петя и прячет лицо от дрожащего свечного пламени. Бар. Вот же он, через коридор. Пустой, ничей. Невостребованный. А мы таскаем оттуда бутылки по одной и пьем в темноте, наспех, из чайных чашек. Как воры. Как школьники, забравшиеся на профессорскую дачу.

Нам же и в голову не пришло устроиться, например, в столовой. Поднять шторы, сдернуть чехлы с мебели. Пролить кофе на сраную скатерть и не чувствовать себя при этом самозванцами. Не ходить на цыпочках.

– Односолодовый! – с тихим восторгом заговорщика произносит вернувшийся Вадик и тащит к свету две одинаковых зеленых бутылки. – Там их штук пятнадцать еще!..

– Слушай, чего ты шепчешь, а? – с отвращением говорит Петя. – Ты что их, украл?

Вадик гаснет. Молча сворачивает бутылке жестяную голову, разливает.

Виски не пьют из рюмок, думает Петя и тянется за своей порцией. Ни из коньячных, ни из водочных. Ни из каких. Нужны такие квадратные стаканы с толстым дном. И ведь есть они тут, эти стаканы. Стоят на полке.

– У нас дома вообще столовой не было, – вдруг говорит он. – Мы просто стол кухонный раскладывали.

В собрании случайных людей это нелепое, странное Петино воспоминание повисло бы в воздухе. Осталось без ответа. Кто-нибудь поднял бы брови, и после неловкой паузы заговорили бы о другом. Но в остывающей гостиной нет ни одного чужого Пете человека.

– Я, когда маленький был, – отзывается чуткий необидчивый Вадик и залпом глотает сто граммов первоклассного шотландского виски, название которого не стал запоминать. – Я думал, столовая – это в школе. Ну, там. Капуста тушеная. Селедка с картошкой. И чай еще, помните, сладкий чай у них был в огромных таких кастрюлях.

– Вот именно. Чай в кастрюлях, – говорит Петя, с отвращением нюхает свою рюмку и ставит ее обратно, прижимает стеклянным боком к огарку свечи. – Елки, ребята. Вот скажите мне, мы тут сколько? Три дня? А в столовую даже не зашли ни разу.

– Так мы и не ели же толком, – мягко улыбаясь, говорит Егор. – Петь, я не пойму, ты о чем?

О том, думает Петя, что я хотел бы обедать в столовой. Хотел бы, но не могу. Никто из нас не может. И вот мы зачем-то воруем бутылки, которые и так наши. Пьем виски из водочных рюмок. И вечно жмемся за кухонным столом, потому что нам так уютнее. Я о том, что мы выросли в мире, где ни у кого не было ни библиотек, ни столовых, а только две комнаты – большая и маленькая. И в маленькой спали дети, а в большой – взрослые. И никакие наши новые обстоятельства, никакие Ванькины деньги не смогут этого исправить.

Мгновение-другое он даже представляет, как произносит все это вслух, но чувствует усталость и скуку прежде, чем успевает открыть рот.

– А ну пошли, – вдруг говорит Ваня. – Вставай! – и наклоняется. Нависает.

Она умерла, думает Петя, не шевелясь, и смотрит на свои руки, лежащие на столешнице ладонями вверх. Умерла.

– Вставай! – повторяет Ваня.

И больше не ждет ни секунды, а просто тащит Петю к выходу вместе с массивным креслом. Паркетные доски жалобно визжат, и Петя, которому невыносимы сейчас чужие страдания, даже если страдающий – всего лишь неживой кусок дерева, вскакивает. Сдается и поднимает руки.

– Всё, всё! – кричит он. – Всё.

И склоняет голову. Идет к выходу, как военнопленный.

В коридоре темно, холодно и пахнет пылью. Двери по обе стороны похожи на закрытые глаза. Вполголоса чертыхаясь, Ваня дергает их, открывая одну за другой.

– Эй! – опасливо зовет Вадик откуда-то издалека, из самого начала коридора. – Вы куда?

Он стоит в проеме гостиной и держит свечу над головой. Окутанный мутной оранжевой дымкой, Вадик напоминает сейчас небритого Орфея, неохотно спускающегося в ад.

– Вот тебе твоя столовая, – наконец говорит Ваня. – Ну, чего ты? Заходи.

Ковер в столовой густой и вязкий, как слой придонного ила. Стулья застыли под белыми чехлами. Высокие окна по-прежнему запечатаны льдом, и слабый лунный свет сочится внутрь по капле. Проникает с усилием, как вода.

Огромная спящая комната бесшумно проглатывает их, и они вдруг кажутся себе аквалангистами в трюме затонувшего корабля. Как будто им достаточно оттолкнуться ногами, чтобы взмыть к потолку и зависнуть, медленно вращаясь в мутном свечении. Проплыть мимо тусклых картин, коснуться пальцами массивной люстры.

К счастью, они не закрыли дверь.

Сумрачный коридор оживает, наполняется скрипом шагов, дыханием и шепотом. Слышится даже какое-то аппетитное звяканье.

– Ну и где они?

– А я откуда знаю?!

– Вадик, ты на них смотрел! У тебя свечка в руках. Куда они пошли?

– Да толку от этой свечки... Только что были тут, представляешь, и вдруг как растворились...

Ваня делает вдох. Глубокий. Возможно, первый за пару минут.

– Мы здесь! – хрипло, как после долгого сна, произносит он.

– Если вам взбредет в голову еще куда-нибудь пересесть, – ворчливо заявляет Егор и снова разжимает пальцы, расставляя рюмки на хрустящей от крахмала скатерти, – ну, мало ли. В общем, бутылку сами понесете.

– Ванька, с жанром мы как промахнулись, а? – говорит всклокоченный Вадик, с восторгом озираясь по сторонам. – Какая к херам комедия. Ты посмотри вокруг. Ты только посмотри. Офигенно. О-фи-ген-но! Здесь только Николсона не хватает. И бледных девочек-близнецов. Кубрик удавился бы от зависти.

С минуту они уютно сидят в тишине, соприкасаясь локтями. Застенчиво трещит свечной огарок. Влажные рюмки жмутся друг к другу, как соскучившиеся друзья. Бесконечный белый стол уходит из неровного круга света во тьму.

– Петька, – вдруг говорит Вадик. – Петька, дружище. Ты знаешь, я тебя люблю. Мы все... А давай выпьем? – перебивает он сам себя, и разливает, и заботливо подталкивает виски к вялой Петиной руке.

– Это ведь ты. А? – мягко говорит он. – Слушай. Ну правда, Петь. Это ты ее убил.

16 страница21 декабря 2020, 19:20

Комментарии