Малышка Грейнджер
Пыль веков осела на подушечках пальцев, смешавшись с влагой от недавнего душа, на все еще холодной коже. Мои костяшки белеют, когда я прижимаю ладонь к холодному камню колонны, втягивая в себя воздух со вкусом пыли, старого пергамента и головокружительной ванили... Глаза сами находят ее маленькую, утонченную фигуру в полумраке между стеллажами. В горле пересыхает, а в мозгу, предательски четко, всплывает слово — Малышка.
Библиотека. Чернильная пыль. Вечная сырость. И – она. Все тот же сладковатый шлейф ванили, но теперь с примесью чего-то дикого, морского, теплого. Соленого ветра, застрявшего в ее волосах.
Я следил. Как подлый, жалкий вор. От двери гриффиндорской башни – где она, черт возьми, так небрежно расхаживала вокруг себя, будто прокручивала тысячу мыслей одновременно – и до вот этого проклятого книжного склепа... Должен был сказать. Или сдохнуть. Оба варианта казались одинаково привлекательными после двух месяцев ада под присмотром отца, пытавшегося впихнуть мне в постель пол-Слизерина.
Гермиона.
Не грязнокровка. Не заноза. Просто Гермиона. Имя, которое сводило с ума, жгло изнутри, как плохо залеченное проклятье. Я понял, что ненависть превратилась в что-то липкое, порочное, дико невыносимое. В желание не досаждать, а... прикоснуться. Услышать, как она шепчет мое имя не в гневе... Идиот.
Солнечный закатный луч, пробившийся сквозь высокое готическое окно, ударил прямо в нее. И я... задохнулся. Просто стоял, как дурак, спрятавшись за громоздким фолиантом по Зельеварению, который держал больше для вида. Для прикрытия. Для того, чтобы смотреть.
На нее.
Малышка Грейнджер. Проклятая, невыносимая, моя навязчивая идея.
Она сидела, уткнувшись в какой-то умопомрачительно скучный фолиант про свойства лунного камня, где весь мир был сжат до строчек. А я... следил.
Два месяца. Шестьдесят чертовых дней без этого... беспорядка. Без ее вечного ворчания, без запаха чернил и ванили, въевшегося в кожу навсегда, без этих глаз...
Глаза... Салазар, ее глаза. Огромные. Карие. Но не просто коричневые. Это были глубокие колодцы теплого темного шоколада, с вкраплениями чистого янтаря и зеленовато-золотыми искорками вокруг зрачков. Глубина в них была пугающей. Туда можно было провалиться. В них читались мысли – яростные, быстрые, всегда на два шага впереди всех. Сейчас они были прищурены, сосредоточены на тексте, но я видел ту самую глубину, которая, мать его, Мерлин, притягивала и пугала одновременно. Глубину, в которой я утонул. Безвозвратно. Когда она злится, эти вкрапления вспыхивают, как искры от Редукто. Когда задумывается – становятся мягкими, мутными, как чай с молоком. А когда смеется... Блядь, я редко слышал этот смех, направленный на меня без сарказма. Но когда слышал – это было как солнечный зайчик на черной воде. Ослепительно. Опасно.
А эти волосы... Раньше – просто взрыв махрового одеяла в библиотеке. Неухоженный хаос. Теперь... Теперь это был лесной пожар. Солнечное лето в Сиднее спиздило часть цвета, оставив на темных кудрях выгоревшие медовые пряди. Они вились не просто так. Одни – мелкие, тугие, золотистые пружинки у висков. Другие – крупные, ленивые волны цвета темного мёда, спадающие на шею и утонченные, загорелые плечи. Завитки, пряди, локоны, пружинки – все вместе, в диком, сладком хаосе. Кажется, так и просятся, чтобы я их намотал на палец... и дергал. Сильнее. Чтобы она вскрикнула. Я знал, как они пахнут на солнце. Ванилью и теплом. Чертовски хотелось запустить в них руку. Запутаться... Задохнуться.
Губы. Всегда прикушенные в сосредоточении. Розовые, как нежные лепестки пионов. Не яркие, не вызывающие. Тонко очерченные. Когда она что-то бормотала про лунный камень прямо сейчас, нижняя губа слегка выпячивалась. Мягкая. Я представлял, как она будет ощущаться под моей... Как она покраснеет от поцелуя. Или от укуса. Блядь. Я представлял ее прикушенной моими зубами. Это сводило с ума. И сводит. Прямо. Сейчас.
А веснушки... Я знал каждую. Мысленно считал их, когда она, увлекшись чтением, подпирала щеку кулаком. Но сейчас... Сейчас, после лета, это было пыткой. Загар добавил новых бликов в ее кожу. Маленькие золотисто-коричневые искорки на переносице, щеках, даже чуть тронувшие нежные, с теплым медным оттенком плечи, выглядывающие из-под тонкого летнего платья персикового цвета (в Хогвартсе! Бунтарка!). Они смешались со старыми, создавая узор, который сводил с ума. Как будто кто-то брызнул на нее солнцем. Идиотски мило. И чертовски сексуально. И мне пиздец как нравится. Каждая – точка на карте моего безумия.
Вспомнил, как она водила пером – быстро, яростно, с той самой одержимой решимостью, которая всегда завораживала до головокружения. Но теперь... теперь это движение отзывалось не раздражением, а чем-то низким, горячим, пульсирующим внизу живота. Я ловил каждое микродвижение: как морщился ее лоб, пытаясь разобрать абракадабру рун; как кончик языка мельком касался верхней губы в моменты крайнего напряжения мысли; как ее ноги (боги, она сняла туфли!) невольно потирали друг о друга под столом, словно пытаясь согреться в вечной библиотечной сырости. От нее веяло теплом, солнцем, ванилью шампуня и чем-то неуловимо острым – ее умом, ее упрямством. Этот запах сводил с ума сильнее любой амортенции.
Когда это началось? Не в пятом курсе. Раньше. Гораздо раньше. Просто я не признавал этого даже себе.
Тогда это ударило, как проклятие Круциатус в солнечное сплетение. Не постепенно. Мгновенно. Один чертов день.
Мы стояли в переполненном после занятий коридоре. Очередная словесная перепалка с Поттером и Уизли. Я сыпал отточенными, ядовитыми фразами, наслаждаясь их беспомощной злостью. Потом взгляд упал на нее. Она только что вытащила Поттера из очередной дурацкой передряги, волосы растрепаны, мантия порвана у плеча, на щеке – сажа. Она что-то кричала Уизли, тыкая пальцем ему в грудь, глаза – два раскаленных угля ярости и... непоколебимой веры в свою правоту. И вдруг, вместо привычной злобы, желания ткнуть ее носом в грязь, в груди что-то сжалось. Невыносимо туго. Я увидел не «грязнокровку», не «зануду». Я увидел... силу. Опаляющую, как неконтролируемое пламя. Видел капельку пота, скатившуюся по ее шее в воротник рубашки. Видел, как ее грудь вздымается от гнева под грубой тканью мантии. И в тот момент я понял с леденящей, панической ясностью: я хочу не унизить ее. Я хочу заставить этот гнев в ее глазах смениться на что-то иное. На что-то... для меня.
Хочу ее.
Это было похоже на падение с метлы с огромной высоты во время игры в Квиддич. Ошеломляющее, болезненное, унизительное. Гермиона Грейнджер. Сама мысль казалась кощунством. Предательством крови, семьи, всего, во что меня вбивали с пеленок. Но факт оставался фактом: в моей груди, где раньше клокотала лишь холодная ненависть, теперь жил дикий, неуправляемый зверь, рвущийся к ней. И этот зверь ревел от боли каждый раз, когда она смотрела на меня с презрением, когда смеялась с Поттером, когда ее пальцы нежно поправляли воротник Уизли (этот рыжий ублюдок!). Я начал ловить себя на том, что ищу ее взгляд в Большом Зале, прислушиваюсь к ее смеху (резкому, громкому, искреннему), ненавидел Поттера не за то, что он «мальчик-который-выжил», а за то, что он имел право стоять рядом с ней, касаться ее. Я тонул. И не было ни единого спасительного островка.
Она перевернула страницу. Свет от витража упал на ее шею. Длинная. Хрупкая. С легким золотистым загаром. Я представил, как мои губы скользят по этой линии. Как она вздрогнет. Как ее пальцы вцепятся в мою мантию... Или оттолкнут.
Одержимость.
Это было именно она. Я знал каждый ее жест. Как она прикусывает кончик пера, когда думает. Как ерзает на стуле, если тема скучная. Как ее нога под столом слегка качается в такт внутреннему ритму. Знакомый запах ванили смешивался с чем-то новым – соленым, морским, диким. Как будто она привезла с собой кусочек океана в этих проклятых кудрях. Она была все той же зазнайкой-заучкой. И в то же время – другой. Раскрывшейся. Опасной. Невыносимо желанной.
Она пошевелилась, откинувшись на спинку деревянного стула. Легкое летнее платье сползло с плеча, обнажив ключицу – хрупкую, изящную линию. Загар здесь был чуть светлее. Я проследил взглядом за этой линией, вниз, к изгибу груди, скрытой тканью, но очертания которой сводили с ума после лета, проведенного не на пляжах Сиднея, а в душном Мэноре под надзором отца.
Контрасты. В них была ее суть. Ум зануды-заучки – и тело, которое теперь дышало дерзкой, почти опасной женственностью. Невинные веснушки – и губы, зовущие к греху. Взгляд, способный испепелить – и эти проклятые кудри, мягкие, нежные, манящие запустить в них пальцы, потянуть..
Она откинула непослушную прядь со лба. Простое движение. Рука, кудри, шея... У меня сново перехватило дыхание. Сердце колотилось, как пойманная птица о прутья клетки. В голове – только белый шум и мысль, которая грызла меня все лето, все эти месяцы до него, все эти годы невысказанного дерьма.
«Моя. Должна быть моей. Только моей».
Это было нездорово. Грязно. По-мальфоевски эгоистично. Но это была правда, жгучая, как незаживающая рана. Правда, от которой я устал бежать. Пора признаться. Себе. И ей. Даже если она засмеет. Даже если пригвоздит Экспеллиармусом к этим древним книжным полкам.
Но я стою, как истукан. Я дебил? Я еблан? Да, возможно. Но все сложно.
— Блядь, — слово сорвалось с моих губ беззвучным шепотом, застревая в горле невыносимо тяжелым комом. Я отшатнулся от арки, как от раскаленного железа. Рука непроизвольно дернулась к галстуку, который внезапно стал удавкой. Надо было уйти. Сейчас же. Пока она не подняла голову. Пока этот чертов последний солнечный луч не выхватил меня из теней, как вора. Но ноги словно вросли в каменные плиты. Я снова смотрел. На линию ее шеи. На тень ресниц на загорелых щеках. На легкое движение груди под тонкой тканью платья. Моя заноза. Моя погибель. Чувства, начавшиеся как внезапный удар на ранних курсах, за лето переродились в нечто монструозное, всепоглощающее. И вид ее сейчас, этой новой, еще более невыносимо желанной Гермионы, был последней каплей. Тихий стон вырвался из груди. Хватит прятаться. Хватит лгать самому себе. Хватит смотреть из тьмы.
Закрыв глаза, я вскидываю голову наверх, к Всевышнему, еще больше раскрывая своё Адамово яблоко и молю Мерлина о том, чтобы не получить по ебалу, за то, что собираюсь сказать секунд, примерно, через двадцать. Медленно вдыхаю этот пропитанный ею сладкий воздух через нос и пропустив его через гортань, так же медленно, и судорожно выдыхаю его через рот. Страшно, пиздец. Невыносимо. Но я больше не могу ждать. Иначе все что накопилось в моей душе за это время, сожрет меня. Полностью. Вместе с дерьмом.
Я сжимаю кулаки так, что мои ногти впиваются в ладони. Боль – якорь в этом море безумия. Пора выйти из тени. Пора сжечь мосты. Я выпрямился. С силой провел ладонью по лицу, стирая остатки влаги и, возможно, следы малодушия. Вдох. Выдох. Воздух библиотеки, пыльный и пропитанный ею, обжигает легкие.
Она подняла глаза. Взгляд скользнул в мою сторону. Не увидя меня в тени? Или... притворяясь? В этих глазах цвета темного шоколада с золотыми искрами мелькнуло что-то... усталое? Грустное? Или это был просто блик от солнца?
Моя нога сама сделала шаг из-за колонны. Прямо в луч света. Прямо в поле ее зрения. Тень колонны отрывается от меня, как пластырь. Солнечный луч бьет прямо в глаза, ослепляя. Книга по Зельеварению падает на пол, поднимая облачко вековой пыли, но звук словно доносится издалека. Но я не слышу. Не вижу ничего, кроме нее. Ее взгляд – темный шоколад с золотыми искрами – теперь прикован ко мне. Широкий. Поразительно чистый в своем недоумении. Все, что я видел – это ее. Веснушки. Глаза. Проклятые кудри. Розовые губы, слегка приоткрывшиеся от удивления.
«Малышка».
Мысль ударила в последний раз, прежде чем раствориться в адреналине и давно накопленном безумии. Пора признаться. Или умереть. Сейчас. И как сказал один русский магловский космонавт: «Три... Два... Один... Поехали!»
— Грейнджер... — Голос. Мой голос. Хриплый, пересохший, как пергамент под пустынным солнцем. Он сорвался не со рта, а из самой глубины грудной клетки, вырвавшись вместе с комом адреналина и годами копившегося дерьма. — Гермиона.
Имя. Настоящее. Простое. Прозвучало как заклинание, разбивающее лед. Как признание само по себе. Я видел, как ее ресницы – длинные, густые, отбрасывающие тени на новые веснушки на скулах – дрогнули. Видел, как легкая дрожь пробежала по ее руке, все еще сжимающей страницу.
«Моя».
Мысль пронеслась с новой силой, навязчивая, больная. «Скажи. Скажи все. Сожги себя дотла».
— Я... — Я сделал шаг. Еще один. Камни под ногами плыли. Воздух библиотеки, густой от пыли и ее ванили, стал вязким, как сироп, в котором можно было захлебнуться. Я остановился в шаге от стола. До нее – рукой подать. До этих проклятых кудрей, где солнце играло на выгоревших прядях, до этой ключицы, такой хрупкой под тонкой тканью платья. — Я не могу больше. Слышишь? Больше не могу. Эта игра... Эта ложь... Эта... пытка. — Я задыхался пока слова лились водопадом. — Я не должен. Знаю. Ты – Грейнджер. Я – Малфой. Срань господня... — Голос сорвался в шепот, хриплый, надломленный. — Но я хочу тебя. Не как подругу. — Блять, что я только что снёс? Подругу? Мы никогда и близко не были друзьями! — А как... как девушку. Которая сводит с ума. Которая за лето стала еще невыносимее. Еще... еще желаннее. Эта... дерзость в каждом движении. Я умираю, глядя на тебя.
Она не отводила взгляда. Не смеялась. Не злилась. Просто смотрела. Смотрела так, будто видела меня насквозь. Видела все мои страхи, всю грязь, все это мальфоевское нутро, вывороченное наружу. В ее глазах не было осуждения. Было... изумление? Растерянность? Что-то невероятно хрупкое. Это было хуже насмешки. Хуже ненависти.
Я сглотнул ком, перекрывавший горло и с видимой дрожью в пальцах, произнес...
— Я люблю тебя... — Слова вырвались наружу самовольно, неотесанные, как глыбы. Я не мог их контролировать.
Я замолчал. Задыхался. Грудь вздымалась, как после спринта. В ушах стоял звон. Я вывалил в эти слова — все. Всю грязь. Весь стыд. Всю эту нездоровую, уродливую, всепоглощающую одержимость. Я стоял перед ней голый. Не физически. Душевно. До костей.
Клянусь, я хотел зелья забвения. Хотел стереть себя, стереть свои, как выброшенные на берег мертвые дельфины слова. Я жалею. Жалею, но в этот момент в голове со скоростью выпущенной стрелы, пронеслись слова матери: «Драко, лучше пожалеть о том, что сделал. Чем пожалеть о том, чего не сделал. Жизнь одна!». И я понимаю, что нужно лишь подождать и увидеть реакцию, а потом взвесить все «за», и «против», и решить, как жить дальше. Если выживу. Если смогу.
Тишина.
В девичьих глазах отражается безумие. Я вижу, как её зрачки расширяются и чувствую, как меня начинает затягивать в пустоту... гравитация испаряется, но мне нужно держаться за эту землю, чтобы, как тот магловский космонавт, не раствориться в безднах этого черного космоса, в котором сейчас мерцают тысяча удивленных в глазах звезд. В них отражался я – бледный, взъерошенный, с безумием в серо-голубых глазах. Я видел, как ее губы снова сжались. Не в гневную линию, а в тонкую, дрожащую ниточку. Видел, как веснушки на переносице будто стали ярче на мгновение побледневшей коже. Видел, как ее пальцы бессознательно сжали край пергамента, смяв его.
Мой взгляд завис на уголках её губ. Они подрагивают. От смеха? От страха? Она открыла рот. Сделала маленький вдох. Я замер, предвкушая... Что? Крик? Заклинание? Слово?
Но звука не последовало. Только легкий, едва уловимый выдох. Ее взгляд проскользил от моих глаз – к моему рту, который только что выплюнул эту исповедь, потом вниз, к моим сжатым кулакам, где ногти впивались в ладони так глубоко, что, наверное, остались кровавые полумесяцы. Потом обратно в глаза. Глубина в них была теперь пугающей. Бездонной. Полной какого-то невысказанного... ужаса? Жалости? Понимания?
Она хочет произнести первую букву моего имени, но у неё не получается. Она в шоке. И я тоже. Но я стою, держа лезвие во рту под языком. В моих коленках дрожь. В горле тупо засуха. И я будто за секунду высыхаю насухо. Она смотрит на меня с ошеламленным видом. Я — все также на неё. Чистый индивидуум. Ее рот медленно открывается и закрывается, оставляя свой вопрос не озвученным, а я все так же сгораю с видом измученным.
Я видел, как ее грудь резко вздымается под легкой тканью. Видел, как непослушная завитушка у виска дрожит от этого движения. Видел панику, медленно поднимающуюся из глубины ее шоколадных глаз, затмевая золотые искры. Она не смеялась. Не гневалась. Она была... напугана. Моим признанием. Моими чувствами. Мной.
— Я... — Она попыталась. Одно слово. Хриплое. Сорвавшееся. И снова... тишина. Ее язык мелькнул, смочив нижнюю губу. Это движение, которое раньше сводило с ума, сейчас резануло прямо по сердцу. Потому что оно было нервным. Неосознанным. Она была потеряна. Моя малышка Грейнджер, которая всегда знала, что сказать, которая могла переспорить кого угодно, сидела передо мной, оглушенная, безмолвная. Безоружная перед моим безумием.
Я чувствую запах своего сгорающего сердца и между нами висит все та же тишина. Пауза. Густая. Давящая. Пыль веков осела на язык. Я ждал. Осмеяния. Гнева. Заклинания, которое снесет мне голову. Что-нибудь!
Но она... ничего. Просто сидела. Смотрела. В ее глазах с золотыми искорками бушевал ураган невысказанных мыслей, но губы – эти розовые, полные губы, которые я представлял себе тысячу раз, – оставались просто чуть приоткрытыми для тяжелого дыхания. Безмолвные. Белые по краям. Ни «да». Ни «нет». Ни «отойди, ублюдок». Пустота. Страшнее любой ненависти.
Это безмолвие... оно рвануло во мне что-то последнее. Цепь. Тормоз. Разум. Контраст между ее окаменевшей фигурой и диким пламенем в моей груди стал невыносим. Больше не мог ждать. Не мог терпеть эту тишину.
Я не думал. Не решал. Просто сорвался.
Рванулся вперед. Стол с книгами – преграда? Смахнул рукой, вымазав свою идеальную, дорогую, белую рубашку, да и черт с ней! Свитки, чернильницы – полетели на пол с душераздирающим грохотом. Мир сузился до нее. До ее широко раскрытых глаз. До ее слегка приоткрытых губ.
Руки впились в деревянные подлокотники ее стула, загоняя ее в ловушку. Тело наклонилось, перекрывая свет, заполняя все пространство. Я видел каждую золотую пылинку в ее ресницах, каждую крошечную шоколадную веснушку на переносице, капельку влаги на нижней губе.
— Герми... — Простонал я, и имя растворилось в пространстве между нашими губами.
Потом... не было слов. Только действие. Отчаянное. Я впился в ее губы голодным, яростный, лишенный всякой нежности поцелуе. Мои губы прижались к ее с такой силой, что ее голова откинулась назад, ударившись о спинку стула. Я чувствовал их тепло, мягкость, вкус... Сладкой ванили? Чернил? Страха? Не разобрать. Только огонь. Взрыв. Я впивался в её мягкие, сладкие губы и меня прошибает зверски-больным током, от чего все мышцы живота резко сокращаются.
Мои руки вцепились в ее плечи сквозь тонкую ткань платья, чувствуя хрупкий каркас костей под горячей кожей. Я хотел вдохнуть ее, раствориться, стереть в порошок годы глупого расстояния. Ее вскрик – короткий, перехваченный звук чистого шока – растворился у меня во рту.
Потом... дрожь. Сначала неуловимая, где-то глубоко внутри. Потом сильнее. Передалась губам. Не ответный поцелуй. Не отталкивание. Колебание. Как лист на ветру перед бурей. Ее пальцы, повисшие в воздухе бесцельно, вдруг наткнулись на белый хлопок моей рубашки. Нежно. Спутанно. Словно искали опору в этом безумии. Моя рука сама потянулась к ее шее, к месту, где пульс бешено стучал под загорелой кожей, к выгоревшему завитку, прилипшей к влажному виску. Я запустил руку в её шелковые волосы, ведя пальцами до самого затылка, сквозь еле закручивающиеся пряди и наталкиваю её сильнее, чтобы углубить наш «недо-поцелуй».
Еще пара мучительно-сладких, медленных движений губами и она что делает? Правильно. Отталкивает. Не ярость. Не отвращение. Медленное, неумолимое давление. Ее маленькие, мягкие ладошки – те самые, что перелистывали тысячи страниц, выводили безупречные руны – уперлись мне в грудь. Сначала просто лежали. Потом вжались. Вся сила ее хрупкого тела собралась в этих точках контакта. Я почувствовал твердость костяшек пальцев сквозь ткань рубашки, тепло, пробивающее холод ткани. Она вложила в это движение всю свою волю, всю свою растерянность, всю свою неготовность. И сделала рывок вперед. Не сильный, но решительный. Рывок, разрывающий минимальное, но порочное расстояние между нашими телами. Я с нехотью и не по своей воле резко отрываюсь от мягких подушечек губ, как будто отдирают пластырь с живой раны, мои пальцы выскальзывать из её волос и я почти выпрямляюсь в полный рост с врывающимся в легкие воздухом.
Я отрываюсь, выпрямляюсь, задыхаюсь. Полметра пустоты — пропасть. В ее глазах — шторм. Стыд. Испуг. Непонимание. Я вижу все. Каждую золотую искру в карих глубинах. Каждую предательскую дрожь ресниц.
Она оттолкнула. Нет. Сама оттолкнулась. Не просто убрала руки. Рывок всем телом назад, резкий, инстинктивный, как от прикосновения огня. Ее маленькие, мягкие ладони, только что жгущие меня через ткань, отшвырнули от себя мое присутствие, мой грех, мое безумие. Сила была невелика, но неожиданна. И направлена не только на меня, но и от меня.
И вот он — роковой закон физики. Ее отчаянный толчок от меня — это был и толчок ее самой назад. Противовес исчез. Стул, старый, с поскрипывающим суставом ножки, подался. Деревянные опоры сорвались с каменных плит с коротким, зловещим скрежетом.
Время растянулось, как жвачка и я увидел, как глаза Гермионы — эти бездонные колодцы темного шоколада с золотыми вкраплениями — вмиг наполнились не штормом, а чистым, животным ужасом. Золотые искры погасли, осталась лишь глубокая, черная бездна паники.
Машинально. Как рефлекс утопающего, ее руки, только что оттолкнувшие меня, вскинулись вперед, цепляясь за пустоту, ищущие спасения. И нашли. Мой слизеринский галстук. Шелк, холодный и скользкий, стал ее якорем в падающем мире. Пальцы — изящные, тонкие, вечно в чернилах — впились в зеленую ткань с смертельной хваткой. Не удержаться. Потянуть за собой.
В бездну.
И я уже падал. Не от ее рывка за галстук — от собственной потери равновесия после ее отталкивания. Но этот последний, отчаянный захват ускорил все. Зеленый шелк врезался в шею, стягиваясь удавкой. Мы летели вместе. Хаос книг, разбитой чернильницы, пыли — все смешалось в вихре. Я видел только ее пылающие глаза, ее цепкие пальцы на моем галстуке, ее тело, летящее спиной вниз.
Автоматизм сработал быстрее мысли. Правая рука — выброшена вперед, ладонью вниз, к неумолимо приближающемуся каменному полу. Щит. Принять удар. Сломать, если надо, но не дать черепу встретиться с камнем. Левая рука — не думая, по чистой, дикой воле тела, рванулась вперед и вниз, обвивая ее талию сквозь тонкую ткань платья. Стальной обруч. Схватить. Притянуть к себе. Не дать удариться. Не дать ей разбиться.
Удар. Глухой. Тяжелый. Всей массой на левую ладонь и локоть. Боль пронзившая, как ток тревожно отозвалась в запястье. Но я удержал. Удержал нас. Не дал рухнуть плашмя.
Мы замерли. Я — нависая над ней. На полу, на локте и колене, левая рука все еще железным кольцом сжимала ее талию, прижимая к себе. Она — подо мной. Спиной на холодных плитах, одна нога все еще зацепилась за опрокинутый стул. Ее руки с белыми костяшками, все еще сжимали мой галстук у самого горла. Глаза — огромные, темные, полные немого шока, страха, недоумения, смотрели прямо в мои. Расстояние — нулевое. Гораздо ближе, чем во время поцелуя. Ее дыхание — горячее, прерывистое, пахнущее ванилью и адреналином — билось о мое лицо. Мое дыхание — тяжелое, хриплое, с хрипотой от боли в руке и удавки на шее — смешивалось с ее.
Наши тела сплелись в падении. Ее проклятые кудри — завитушки, пружинки, выгоревшие пряди — раскинулись веером по серому камню, как золотой ореол, смешавшись с моими мокрыми после душа платиновыми прядями, упавшими ей на лоб. Загар на ее плече контрастировал с бледностью лица. Веснушки на переносице выделялись, как россыпь шоколадной крошки.
Ее глаза – огромные, мокрые, цвета темного шоколада с золотыми искрами – смотрели прямо в мои. Шторм бушевал, но теперь в нем было что-то иное. Шок от падения. Стыд от того, что она упала и потянула меня за собой. Ярость – все еще тлеющая. И... беспомощность. Голая, детская. Она была в ловушке. Между полом и мной. Между гневом и инстинктом. Ее маленькие, мягкие ладошки все еще сжимали мой галстук у самого горла, как якорь спасения, но и как ошейник.
Тишина.
Гуще прежней. Насыщенная пылью, чернилами, потом, адреналином и невысказанными словами. Моя рука у ее головы дрожала от напряжения. Моя другая рука на ее талии чувствовала мелкую, непрекращающуюся дрожь, бегущую по всему ее телу. Ее пальцы на галстуке сжались еще сильнее, смяв дорогой шелк.
Я нависаю. Она лежит. Пленница моих рук, ее собственного инстинкта, схватившегося за галстук, и этого нелепого, жуткого момента, разорвавшего время. Ни слова не сказано после поцелуя. Только падение. Только эта бездна между нашими телами, внезапно заполненная до краев дрожью, теплом и немым криком в ее глазах. И мой галстук, туго натянутый между нами, как последняя нить к реальности. Мы упали. Но упали вместе.
И вот – мгновение.
Оно висит между нами, тяжелое, наэлектризованное, как перед ударом молнии. Я вижу, как шторм в ее глазах внезапно стихает. Не исчезает, нет. Фокусируется. Сгущается в одну точку – в мои губы. В губы, которые только что осквернили ее, по ее меркам. В ее взгляде мелькает нечто решительное. Отчаянное. Почти... вызов. Но иной. Не тот, что был в спорах. Глубинный. Животный.
Ее дыхание замирает. Прерывается на полувдохе. Грудь под моей рукой перестает вздыматься – окаменевает на долю секунды. Я застываю, не смея шелохнуться, боясь спугнуть этот хрупкий, безумный миг. Ее розовые, полные губы, слегка приоткрытые, дрогнули. Не для слова. Для движения.
И она тянется.
Не всем телом. Нет. Только головой. Медленно. Неуверенно. Как во сне, как будто ее тянет неведомая сила, против которой у нее нет защиты. Шея вытягивается, веснушчатая кожа натягивается над хрупкими ключицами. Расстояние, и так ничтожное, тает. Ее глаза не отрываются от моих губ. В них теперь – чистая, оголенная жажда. Жажда ответа. Жажда завершить то, что я начал так грубо. Понять.
Ее дыхание – горячий, прерывистый веер – снова касается моего рта. Ближе. Горячее. Я чувствую аромат – ваниль и подлинная, дикая малышка Гермиона. Ее нос почти касается моего. Золотистые ресницы трепещут, будто крылья пойманной бабочки.
Ее нижняя губа скользит по моей исследуя, пробуя, вопрошая. Электрический толчок прокатывается по всему моему телу, от точки соприкосновения до кончиков пальцев на ногах. Мягкость. Невообразимая. Доверчивая. Совершенно не похожая на мой яростный захват.
Я не дышу. Не смею. Весь мир сузился до этой точечки огненного контакта. До ее дрожи, передающейся мне через прикосновение губ. До тихого, сдавленного звука – не стон, не вздох, а вибрация чистой, неподдельной потребности – который вырывается у нее из глубины горла и резонирует в моей груди.
Ее кулак на моем галстуке ослабевает. Пальцы разжимаются. Шелк соскальзывает. Но она не отрывается. Наоборот. Ее движение набирает уверенность. Напор. Она прижимается губами сильнее. Уже не просто касание. Настоящий поцелуй. Робкий, но настойчивый. Ищущий. Ее руки, лежавшие беспомощно, вскидываются. Не отталкивают. Впиваются в белую ткань моей рубашки у плеч, тянут меня вниз, прижимают к себе, стирая последние миллиметры. Ее тело выгибается подо мной, отвечая на давление, ища большего контакта. Тепла. Живого доказательства того, что этот безумный мост между нами выдержит.
Я тону. Без борьбы. Сдаюсь этому тихому, но всесокрушающему приливу. Моя рука на ее талии сжимается, прижимая ее еще ближе к холодному полу и к моему пылающему телу. Голова наклоняется, угол меняется. Губы открываются, чтобы принять ее порыв, ответить на ее вопрошающее прикосновение. Уже не захват. Взаимность. Глухая, дрожащая, потрясенная до глубины души.
И мой мир разрывается.
Не взрывом – исчезновением. Исчезли камни библиотеки, запах пыли, грохот падения. Исчезла фамилия «Малфой», груз веков, оковы крови. Осталось только ощущение свободного падения в теплую, бархатную тьму. И в центре – эта точка. Ее прикосновение.
Сначала – шок. Он пронзил все нутро, выжег стыд, сомнения, злобу. Оставил только чистую, оголенную восприимчивость. Я был раскрыт. Каждая нервная нить – обнажена, натянута до звона.
Потом – тепло. Оно хлынуло из точки соприкосновения. Не волной – мириадами крошечных солнечных зайчиков. Они рассыпались под кожей, запустили цепную реакцию по жилам. Мурашки – не холодные, а жгуче-нежные побежали от губ вниз, по шее, вдоль позвоночника, растопили лед в желудке и... там. В животе. Там, где секунду назад была пустота от страха, взмыла стая.
Не бабочки. Светляки. Тысячи. Миллионы. Крошечные, ослепительно-яркие искры. Они взметнулись из самой глубины, забили крыльями под ребрами, заполнили все внутреннее пространство трепетным, безумным сиянием. Каждое прикосновение ее губ – новый взмах. Каждый ее сдавленный звук – вспышка. Это было не похоже ни на что. Ни на триумф, ни на похоть. Это был восторг чистого бытия. Здесь. С ней.
Вкус ее – ваниль, соль, – перестал быть просто вкусом. Он стал проводником. Каждая молекула несла электрический заряд, впитывалась в губы, в язык, разносилась кровью, поджигая каждую клетку. Я чувствовал капилляры на своих губах, неровности на ее прикушенной губе, микроскопическую дрожь ее ресниц, когда они коснулись моей щеки.
Ее руки, вцепившиеся в мою мантию, тянули не просто тело. Они вытягивали душу. Навстречу. Я отдавался. Полностью. Без остатка. Моя рука на ее талии не удерживала – прижимала к источнику света. Грудь ее, прижатая ко мне, билась в такт моему бешеному сердцу – единый барабан, гулко отдающийся в костях. Дыхание сплелось в один горячий, влажный узел – общий цикл жизни. В голове – не мысли, а фейерверк ощущений.
Время растворилось. Секунда длилась вечность. Вечность – мгновение. Не было «до». Не будет «после». Только сейчас. Только этот поцелуй. Только эта стая светляков, безумно танцующая в моей пустоте, заполняя ее до краев ослепительным, трепетным смыслом. Она потянулась сама. И в этом непредсказуемом, доверчивом движении было больше силы, чем во всех ее заклинаниях. Она сломала последнюю перегородку. И я... рухнул в свет. Безропотно. С восторгом. С чувством, что наконец-то нашел точку опоры во всей этой вселенской неразберихе. Ее губы.
И снова слова матери влетают в мою туманную голову и я понимаю...
Лучше пожалеть о том, что сделал. Чем пожалеть о том, чего не сделал. Жизнь одна. И теперь я не жалею. И я хочу провести её с ней. С моей малышкой Грейнджер.
