10-15
Эскейпер подошел к книжным полкам, развешанным по стене в шахматном порядке. Это была идея жены: таким образом получались ниши, куда можно было поместить большие альбомы, керамику, сувениры и прочую украшательскую никчемность. Две ниши были заполнены Катиной коллекцией гжели. Она начала собирать эти ультрамариновые фигурки, вазочки, розеточки давным-давно, после того, как свозила класс на экскурсию в Гжель. В школе скоро проведали об этом увлечении — и коллеги, но особенно родители, зная Катину строгость, стали к праздникам и просто так, от полноты душевной делать взносы в ее коллекцию. Мерзавец Вадим Семенович подарил Кате свое ультрамариновое сердце на подставке, пронзенное золотой стрелой. К пятнадцатилетию педагогической деятельности ей преподнесли большой, размером с трехлитровую банку, фаянсовый самовар, увенчанный самостоятельным заварным чайничком и укомплектованный шестью гжельскими чашечками на блюдцах, а в чашках — маленькие золоченые ложечки. Даже Башмаков недавно к двадцатилетию свадьбы, учитывая профессиональные интересы супруги, вручил Кате фаянсовую иллюстрацию к «Евгению Онегину» под названием «Раненый Ленский»: молодой бакенбардистый мужчина полулежит на ультрамариновом снегу, с грустью глядя на выпавший из его руки «наган».
— Идиоты, — молвила Катя, с благодарностью принимая подарок. — Онегин же убил Ленского наповал!
Сначала Башмаков не хотел брать с собой на Кипр никаких книг, но потом просто так, на память решил прихватить тот некогда запретный роман «В круге первом». Его безымянный корешок торчал теперь меж томами богатого собрания сочинений, выпущенного специально к возвращению Солженицына в Россию. Заодно Олег Трудович снял с полки и самиздатовский сборник песен Высоцкого. Этот самопальный томик появился на свет благодаря свадьбе убежденного холостяка Каракозина, утверждавшего, что никогда не женится, ибо уже женат на горных лыжах. Джедай даже приторговывал на Кузнецком мосту добытым в сельских магазинчиках книжным дефицитом и подрабатывал обивкой дверей в новостройках, чтобы скопить деньги для очередной поездки на Домбай. Оттуда он возвращался загорелый, бодрый и рассказывал в мужском кругу об очередной победе над женой или дочкой какого-нибудь партийно-советского крупняка. Таким образом он, кажется, сводил счеты с советской властью. Все эти выхоленные особи еле стояли на горных лыжах и потому легко падали в объятия мастерски катавшегося Джедая. Впрочем, Каракозин совсем даже не был бабником, хотя по лабораторному телефону, к неудовольствию Люси, его постоянно спрашивали разнообразные женские голоса, и он, конечно, соглашался на свидания, но с видом сельского доктора, вынужденного, в силу клятвы Гиппократа, ехать к пациентке за двадцать верст в пургу. Но если была срочная работа, шахматный турнир или ему кто-то на ночь давал какой-нибудь самиздат, Джедай мог совершенно спокойно сказать, что занят или даже попросту не в настроении.
И вот тут-то появилась она — молодая специалистка Олеся, распределенная после окончания института в «Альдебаран». В первый же день, по сложившейся традиции, девушка получила прозвище из «Звездных войн» — Принцесса Лея. Когда она вошла в кабинет Уби Ван Коноби, тот от неожиданности поверх очков для чтения нацепил еще одни — для дали. Олеся и в самом деле напоминала принцессу, особенно из-за легкой до надменности походки. Такая походка иногда бывает у девочек, которых бабушки честно и упорно после школы таскают в секцию художественной гимнастики. Притащат и терпеливо сидят в вестибюле с шубкой на коленях, воображая, как их кровиночка на международных соревнованиях будет скользить между трепещущими извивами ленты, а потом, под заключительные звуки «Песни Сольвейг», падет и закроется, словно бутон, чтобы вновь улыбчиво расцвести, когда стотысячный стадион взорвется овациями и члены жюри заплачут, побросав от восторга свои дощечки с оценками.
Принцесса стриглась под мальчика, глаза у нее были нежно-голубые, как утреннее море, а губы лукаво-капризные. Когда она, высокая, стройная, в облегающей водолазке и тугих настоящих американских джинсах шла по коридорам «Альдебарана», мужчины оборачивались, точно флюгера при резкой смене ветра. Башмаков сначала никак не мог сообразить, кого же она ему напоминает, а потом однажды, увидев ее, стремительно и надменно идущую по коридору, понял: Олеся похожа на морскую деву, резную богиню, венчающую нос стремительно несущейся каравеллы. В довершение всего Принцесса была умна, язвительна и недоступна, как царская регалия под пуленепробиваемым музейным колпаком.
— А сознайся, звереныш, — спросила однажды Нина Андреевна. — Тебе нравится Принцесса?
— С чего ты взяла?
— Ты снова стал гладить брюки!
— Ну ты же знаешь, мне, кроме тебя, никто не нужен...
— Даже жена?
— Ты же обещала больше об этом пока не говорить!
— Прости, но не думать об этом я тебе не обещала...
Конечно, Принцесса нравилась Башмакову. Да что там говорить, даже Уби Ван Коноби потерял свою седую голову! Теперь он присутствовал на каждых посиделках и делал стойку на руках, даже не дождавшись, пока его об этом попросят. Он постоянно приглашал девушку в свой кабинет, рассказывал про то, как выиграл товарищеский матч по теннису у призера Олимпиады, сумками таскал ей книги из своей знаменитой библиотеки, хотя до этого не выпускал книжек из дома, потому что возвращают их обычно с загнутыми страницами и следами жирных пальцев. Лея принимала эти пожилые ухаживания с восхитительной смесью почтения и насмешливости.
С Каракозиным же творилось невероятное: он отказался от своей ежегодной поездки на Домбай. Зная, что Принцесса обожает Большой театр, он свел там какое-то книжное знакомство — и теперь у него постоянно были самые недоставаемые билеты. А на день рождения, про который он разведал в отделе кадров, влюбленный Джедай подарил Олесе какие-то безумные духи, стоившие, если верить перешептываниям лабораторных дам, чуть ли не целую зарплату. Во время праздничных посиделок он устраивал настоящие концерты и пел с душераздирающей нежностью:
Ты у меня одна,
Словно в ночи луна...
Впрочем, посиделки вскоре закончились, потому что Люся, не выдержав этого зрелища, перевелась в филиал «Альдебарана», в Подлипки. Поначалу Каракозин каждый день отвозил Принцессу после работы домой, а потом, очень скоро, стал уже и привозить, подавая машину к подъезду, хотя жил в противоположном конце Москвы. Женатый Уби Ван Коноби, вынужденный подбрасывать свою супругу на службу, такого позволить себе не мог и сошел с дистанции. У Каракозина была старая-престарая «Победа» пожарно-красного цвета, купленная им за бесценок и восстановленная в дворово-домашних условиях. Машина напоминала огромную божью коровку. Сходство усугублялось тем, что ее покрывали темные пятна незакрашенной шпаклевки. Вдруг Джедай, утверждавший прежде, что в машине самое главное колеса и мотор, выкрасил «Победу» в еще более красный цвет, оснастил бампером от какой-то иномарки, навешал дополнительных фар и зеркал, а сиденья покрыл леопардовыми пледами. Автомобили были у многих альдебаранцев, в основном «Жигули», приобретенные по очереди, двигавшейся довольно медленно. Сам Башмаков подал заявление в профком буквально на следующий день после поступления на работу, чтобы к тому времени, когда подойдет его очередь, уже скопить требуемую сумму. Остальные поступали точно так же. Это чем-то напоминало обычай позапрошлого века записывать детишек в полк младенцами, чтобы годам к шестнадцати отпрыск был офицером.
После работы Каракозин, выйдя из подъезда, решительно влек Принцессу к своей «Победе», выделявшейся в ряду припаркованных «жигулят», как тропическая птица на курином насесте. Лея обычно захохатывала и начинала громко шутить по поводу «божьей коровки», чтобы случившиеся поблизости сотрудники понимали: даже Принцесса иной раз может прокатиться ради смеха на навозной телеге, если кареты ей поднадоели. На самом деле карет никаких не наблюдалось, хотя Каракозину и было вскользь сообщено о некоем настойчивом и положительном соискателе, собиравшемся на работу за границу. Джедай чуть не сошел с ума и даже несколько раз, когда ему было отказано в свидании, продежурил в кустах возле принцессиного блочного замка, но соперника так и не обнаружил. Как-то, зайдя во время обеда в лабораторию, Башмаков застал их целующимися. Олега Трудовича поразило то, что в позе Принцессы была какая-то насмешливая снисходительность, и, лобзаясь, она нетерпеливо постукивала тонкими пальчиками по плечу Каракозина. На скрип двери она открыла глаза и заговорщицки подмигнула Башмакову.
В один прекрасный день все сотрудники обнаружили на своих столах глянцевые приглашения с золотыми тиснеными колечками. Уби Ван Коноби подарил молодым на свадьбу набранные на компьютере и скрепленные импортным скоросшивателем стихи Высоцкого. Но во время посиделок в кафе «Сирень», посвященных предстоящему бракосочетанию, наотрез отказался делать стойку на руках. Правда, на регистрацию в загс, в отличие от Нины Андреевны, сказавшейся больной, он все-таки явился, причем вместе с супругой, похожей на пожилую билетершу из кинотеатра. Башмаковы тоже присутствовали, и Олег Трудович был даже свидетелем со стороны жениха. Потом гуляли в «Будапеште». Поговаривали, что на это гульбище Джедай ухлопал все свои сбережения. На следующий день молодые с двумя парами горных лыж, огромным рюкзаком и «общаковой» гитарой уехали в аэропорт и улетели на Домбай. Вернулись они загорелые, счастливые и ходили повсюду взявшись за руки, то и дело обмениваясь взглядами, полными совместных трепетных тайн. Нина Андреевна попросила у них на несколько дней подаренного Высоцкого, перепечатала дома на машинке и переплела в мастерской в светло-серый ледерин. На обложке томика она нарисовала цветущий кактус в горшочке, над ним лейку со струйками воды, а на фронтисписе изобразила портрет бессмертного барда с гитарой. Высоцкий был очень похож, но лицо и в самом деле выглядело чуть-чуть чугунным. Башмаков, получивший томик в подарок к очередному дню рождения, часто его перечитывал и всякий раз поражался одной особенности: те стихи, которые он слышал в хриплом авторском исполнении, вызывали у него неизменный священный восторг, а те, что в песенном варианте ему узнать не довелось, производили странное впечатление темпераментной беспомощности...
Через положенное время — не раньше — Принцесса ушла в декрет. Однажды Башмаков, выбежав в обеденный перерыв за покупками, увидел ее на стоянке возле пожарной «Победы». Живот у Леи был огромный, и она особенным выражением подурневшего лица утверждала полное свое отчуждение от этой чудовищной превратности женской судьбы. Увидав Олега Трудовича, Принцесса просто отвернулась.
Вскоре у Каракозиных родился мальчик, которому присвоили имя Андрон. Принцесса в «Альдебаран» уже не вернулась и стала домохозяйкой, что по тем советским временам было большой редкостью. Рыцарь забросил горные лыжи и книжную толкучку. Почти каждый день на своей «Победе» он отправлялся обивать двери, а в отпуск шабашил, строя садовые домики, — тогда вдруг всем стали давать по шесть соток.
Петр Никифорович тоже получил участок под Софрино и долго соображал, как возвести то, что хочется, и при этом не выйти за установленные законом тридцать шесть квадратных метров застройки. В результате он воздвиг трехэтажную башенку с огромным бетонированным подвалом, где в случае атомной тревоги могло спрятаться население всего огородного товарищества, а вместо хозблока соорудил русскую баню, куда охотно наведывались лучшие представители советской творческой интеллигенции. Охранял дачу выросший и заматеревший двортерьер Маугли — он с бешеным лаем кидался навстречу каждому открывавшему калитку, чтобы в тот момент, когда вошедший уже прощался с жизнью, подпрыгнуть и дружески лизнуть незнакомца в лицо.
Зинаида Ивановна буйно помешалась на огородничестве. Когда однажды, приехав в субботу на участок, она обнаружила, что огуречная рассада, заботливо преданная земле накануне, уничтожена необъявленными заморозками, ей сделалось плохо, и пришлось срочно вызывать врача, огородничавшего по соседству. Со временем она стала такой специалисткой, что к ней специально приезжала съемочная группа телепрограммы «Во саду ли, в огороде» (ведущему передачи Петр Никифорович пособил югославскими моющимися обоями) — и она гордо демонстрировала свои кабачки размером с небольшие дирижабли и баклажаны величиной с минометные снаряды.
Каждую весну Башмаков вызывался на перекопку участка и, проклиная все на свете, перелопачивал тяжелую глинистую землю, выбирая из нее неискоренимые, как сама жизнь, сорняки. А теща, точно надсмотрщик, ходила вокруг, приглядывала и давала указания, приговаривая:
— Глубже бери, на штык бери, а дерн сразу обрубай! Ничего-ничего... На шестнадцатом участке муж с женой оба доктора наук, а копают как миленькие!
Петр Никифорович тем временем, словно терпеливый ослик, на ручной тележке возил навоз с фермы, расположившейся в двух километрах и при соответствующем ветре одаривавшей поселок классическими деревенскими ароматами. Катя обычно перебирала и замачивала семена для посадки, а Дашка стерегла Маугли, чтобы тот не бегал в грядки. Когда же, сидя на веранде, они обедали, Зинаида Ивановна любила настоять:
— Ну-ка, Олег, съешь вот эту редисочку! А теперь вот эту. Чувствуешь разницу?
— Вроде да... — подтверждал Башмаков, ничего на самом деле не чувствуя.
— Еще бы! Эта — на коровьем навозе, а та — на курином помете...
С середины лета начинали варить варенье — сначала клубничное и малиновое, а позже, когда сад разросся, — вишневое, сливовое, крыжовниковое, яблочное, мариновали грибы, солили огурцы, закатывали в банки помидоры и патиссоны, готовили специальную домашнюю кабачковую икру.
— Зима все съест! — говаривала теща.
Заезжал попариться между загранкомандировками и Нашумевший Поэт. Охлестываясь березовым веничком с крапивцей, он очень ругал советскую власть и жаловался на цензуру, которая заставила его убрать из новой книги посвящение «Николаю Гумилеву» и поставить унизительное «Н. Г.». Еще он как-то доверительно сообщил, что недавно читал стихи на даче Черненко — и тот очень плох.
Эту же информацию выслушал по «голосам» Джедай. Он, как ветхозаветный пророк, бродил по лабораториям и бубнил про скорый конец власти маразматиков. Ему сочувствовали: ученый совет задробил тему каракозинской диссертации. Хотя оно, может, и к лучшему — писать Джедаю все равно было некогда. Появилась Лея, Рыцарь женился и стал зарабатывать Принцессе на королевскую жизнь.
Во время отпуска по иронии судьбы он шабашил в том же самом поселке, поблизости от дачи Петра Никифоровича. Иногда Каракозин заходил на чаек и с осуждением разглядывал строение — особенно ему не нравилось, как положен шифер. Впрочем, Башмаков еще ни разу не встречал шабашника, который бы похвалил работу другого. Несмотря на приличные заработки, Джедай по-прежнему являлся на работу в своем добела уже вытершемся джинсовом костюме. Зато если кто-нибудь из лабораторных дам приносил какую-нибудь купленную по знакомству или привезенную из-за бугра тряпицу, Рыцарь бросался на нее, как коршун, прикидывал размер и тут же звонил Принцессе, расписывал достоинства обновки, убеждая, что нужно купить непременно. Многоопытные лабораторные дамы только качали головами.
Связь Башмакова с Ниной Андреевной продолжалась, и хотя речь о совместной жизни больше не заходила, тем не менее этот вопрос всегда читался в ее печальных глазах. Когда после любви она склонялась над недвижным Башмаковым, никчемным, как отработавший ракетный ускоритель, и спрашивала: «Тебе хорошо?» — в вопросе всегда содержался намек и на то, что, когда они будут совсем вместе, станет еще лучше.
Однажды она принесла толстую папку с первой частью романа, который писал ее супруг, и попросила Олега Трудовича показать рукопись Нашумевшему Поэту (об этом знакомстве Башмаков имел неосторожность ей рассказать). Сначала он сам решил ознакомиться с произведением — и чтение напоминало рытье бесконечной канавы, когда, чтобы как-то развеяться, приходится намечать себе вехи: вон до того куста, до той кочки и так далее — до горизонта. Сочинение представляло собой внутренний монолог патриарха Ноя, строящего свой ковчег на Красной площади, а также его философские диалоги с солдатами из почетного караула, оберегающего мавзолей Ленина. Башмаков ничего не понял, но приписал это своей неискушенности в вопросах изящной словесности. Однако и приговор Нашумевшего Поэта оказался суровым: графомания в особо крупных размерах. Башмаков честно сообщил Нине Андреевне, ссылаясь на мнение специалистов, что роман замечательный, но время его еще не пришло и придет нескоро. Услыхав это, Каракозин, которому Олег Трудович тоже тайком дал роман на пару деньков, назвал его Олегом Трусовичем.
Тем временем Катя (то ли что-то заподозрив, то ли просто возраст подошел) вдруг страстно захотела второго ребенка. Любопытно, что Башмаков, так до конца еще и не отказавшийся от мысли соединиться когда-нибудь с Ниной Андреевной, тем не менее радостно эту идею подхватил — даже месяц не брал в рот спиртного и неделю голодал по Брегу, чтобы очистить организм и дать полноценное потомство. Он твердо решил, что второго ребенка они будут воспитывать совсем иначе, по всем правилам современной науки, и даже несколько раз заставлял беременную Катю слушать Чайковского, с тем чтобы плод эстетически развивался с самого начала. Все шло хорошо, уже придумали имя: Александр — если мальчик, Елена — если девочка. Олег купил по случаю у лабораторных теток очаровательный детский комбинезончик, точнее, попросил это сделать Каракозина, а то Нина Андреевна догадалась бы.
— Умеют же делать! — восхищался Рыцарь Джедай, с сожалением отдавая вещицу. — Не то что мы, косорукие!
Но ничего у Кати не получилось: она поехала с классом в автобусную экскурсию по Золотому кольцу, и от тряски у нее случился выкидыш, после чего врачи посоветовали более не рисковать, ссылаясь на некие анатомические неудобья. Катя страшно расстроилась. Дашка очень ждала появления братика-сестренки, даже заранее провела тщательный смотр своих игрушек, отобрав те, что уже можно отдать новорожденному, и те, что пока ей и самой необходимы. Вернувшись однажды с работы, Башмаков застал ее плачущей над большим плюшевым кенгуру. Из сумки высовывался еще и черноглазый бархатный детеныш.
— Ты что?
— Жа-алко, ребеночек Куньку порвет...
— Не порвет. Он же будет меньше Куньки.
— А когда вырастет, все равно порвет!
Эту игрушку Олег привез Дашке из Австралии, куда, еще работая в райкоме, летал на встречу с тамошней социалистической молодежью, странными ребятами, ездившими на невиданных японских машинах и трясшимися от восторга над значком с изображением Ленина. А одна местная активистка, довольно страшненькая, которую Башмаков из любви ко всему импортному старался вовлечь в интим, перед тем как деловито отдаться, спросила на ломаном русском:
— Ты ... э-э... подарить для меня Ленин?
— Yes! Потом они лежали в палатке, и Башмаков думал о том, к чему со временем пришли многие его соотечественники: импортное не значит лучшее. А девушка упоенно разглядывала звездочку с кудрявым мальчиком Лениным.
11
Эскейпер вдруг почувствовал запоздалую вину перед Катей за ту глупую забугорную измену, вину такую тяжкую, такую не прощаемую, словно был тот мимоезжий кобеляж первым и последним, словно не готовился он в эти минуты к побегу с юной любовницей и словно бы сама супруга его вековечная, Екатерина Петровна, так и осталась чистейшим внутрисемейным ангелом и не попадался на ее пути великий и могучий борец за личное счастье Вадим Семенович.
Башмаков вздохнул и отправился в бывшую комнату дочери, так и не ставшую гостиной, чтобы в последний раз посмотреть на Куньку. Плюшевая австралийская игрушка, испытавшая на себе все превратности становления непростого характера своей хозяйки, давно уже обтрепалась и лишилась хвоста. Дашка доказывала подружке, что кенгуру в минуты опасности, как и ящерица, отбрасывает хвост, и доказала. Теперь Кунька напоминала странноватого короткоухого пегого зайца, к замызганной груди которого приколота медаль «За оборону Белого дома». Зато детеныш в надорванной сумке все еще оставался чистеньким и умильно бархатистым. На шее кенгуренка висел наподобие талисмана квадратный кусочек клеенки морковного цвета с фиолетовыми буквами:
БАШМАКОВА ЕКАТЕРИНА ПЕТРОВНА.
ДЕВ. 23.10.78
Этот квадратик был привязан к Дашкиному запястью еще в роддоме и обнаружился, когда Катя, забрав дочь из неловких мужниных рук, распеленала ее. Олег в ту минуту смотрел на младенца и недоумевал — неужели когда-нибудь из этой сморщенной попискивающей человеческой личинки вырастет подлинная женщина, способная к любви и продолжению рода?
— А это для чего еще? — спросил он, показав на оранжевый квадратик.
— А это, Тапочкин, для того, чтобы тебе чужую дочь не пришлось воспитывать.
— А ты уверена, это точно наша? — мнительно улыбнулся Башмаков.
— В том, что моя, уверена точно! — засмеялась Катя.
Верные, не помышляющие ни о каких помимосемейных радостях женщины иногда могут позволить себе подобные шутки. Как-то папаша одного ученика преподнес Кате привезенные из северной командировки оленьи рога. Она приложила их к башмаковскому темени и элегически молвила:
— А что, тебе бы пошло!
После Вадима Семеновича она больше никогда так не шутила...
Роддомовский оранжевый квадратик потом надолго куда-то затерялся, но однажды, сравнительно недавно, разыскивая запропастившуюся квитанцию химчистки, Катя обнаружила его, очень обрадовалась и повесила на шею кенгуренку.
— Между прочим, ты была размером не больше! — сообщила она дочери. — Такая чистенькая и хорошенькая...
— И без прыщей! — вздохнула Дашка, озабоченная в ту пору главной подростковой проблемой.
Когда Дашка уезжала во Владивосток, она долго колебалась, но потом все-таки оставила Куньку родителям на память о том, какой она когда-то была маленькой и хорошенькой. Кстати, Вета, оказывается, явилась на свет в том же самом роддоме, что и Дашка, — и вполне возможно, у нее дома хранится точно такой же оранжевый квадратик.
Олег Трудович поглядел на часы: до Ветиного условленного звонка оставалось четырнадцать минут. Вчера они почти поссорились. Вета требовала, чтобы он вообще не брал из дома ничего, словно боялась этих материальных подтверждений его прежнего существования.
Мудрый Уби Ван Коноби любил поговорить о странностях любви. Одно его рассуждение навсегда запомнилось Башмакову: когда молодые племена завоевывают многоопытный народ, они первым делом уничтожают его летописи, чтобы стать с ним вровень и не мучиться чужими воспоминаниями. В любви стремятся к тому же, но это страшная ошибка, ибо если юного человека тащит вперед неведомое будущее, то человека немолодого толкает в завтрашний день лишь обжитое прошлое, и это уравнивает... Сказать возлюбленному, который старше тебя: ты вчера не жил! — равносильно тому, как если бы сказать кому-то: ты завтра умрешь!
Уби Ван Коноби умер в начале перестройки, но еще до Большой Бузы. По официальной версии, отмечая защиту диссертации своей аспирантки, он сделал знаменитую стойку на руках, и у него случился инсульт. По другой версии, неофициальной, погубила беднягу не стойка на руках, а слишком активное для его возраста участие в судьбе молоденькой иногородней соискательницы. На гражданской панихиде в актовом зале «Альдебарана» вдова покойного стояла у гроба с видом строгой контролерши, полная решимости не допустить на аншлаговый сеанс ни одного безбилетника. И виноватая аспирантка, прячась за спинами скорбных сотрудников, так и не отважилась приблизиться к замороженному Уби Ван Коноби. При поддержке Докукина завотделом назначили Башмакова. Каракозин, поздравляя нового руководителя от имени коллектива, назвал его уважительно Олегом Трапезундовичем. В ту пору очень кстати получили заказ на разработку узлов для «Альфы», и Башмаков собирался на этом материале защитить докторскую диссертацию. Но так, конечно, и не собрался...
Нина Андреевна к тому времени осталась одна. Ее муж, перепробовав для поправки здоровья все средства традиционной медицины, набрел на «группу обмена жизненными энергиями». Это был новомодный метод лечения. Суть метода заключалась в том, что больные, собранные в одном месте, под руководством опытного экстрасенса в результате проб и ошибок разбивались на небольшие коллективы, представляющие собой самодостаточные биоэнергетические группы, и путем взаимной подпитки излечивали друг друга.
Такую вот самодостаточную группу Чернецкий образовал с неврастенической журналисткой. Именно ей однажды во время сеанса релаксации он пожаловался на жену, не понимающую его творческую натуру. А встретив сочувствие, принес ей почитать свой роман про Ноя. Журналистка пришла в экстаз, сказала, что роман гениален настолько, что время его придет очень не скоро, но с такой непонятливой женой дальше жить нельзя, ибо любое непонимание — это страшный вампирический отъем жизненной энергии.
Чернецкий разменял их большую трехкомнатную квартиру на однокомнатную и двухкомнатную, судился из-за мебели и навсегда исчез из жизни Нины Андреевны, забыв про сына и лишь раз в месяц присылая почтой такие маленькие алименты, словно жил на студенческую стипендию. Вскоре он и его новая жена стали являться на телеэкране в качестве предсказателей судеб и продолжателей бессмертного дела Нострадамуса. Между прочим, они очень точно предсказали падение Горбачева:
Пятнистый волк процарствует недолго,
Медведь беспалый задерет его...
Потом они тоже развелись и до сих пор судятся за авторство совместно написанной книги «Новейшие центурии», о чем часто и охотно пишет еженедельник «Бульвар-экспресс». Башмаков, обретя на некоторое время свою забытую рукастость (узнала бы Катя!), помогал Нине Андреевне переезжать на новую квартиру, расставлял мебель, прибивал, прикручивал — одним словом, обустраивал. Даже добыл у тестя финские обои, якобы для своего начальства, и собственноручно поклеил, чего дома не делал давно. Происходило это летом, Катя поехала с классом в трудовой лагерь и взяла с собой Дашку. На прощание она весело попросила мужа в случае неверности изменять ей не на супружеском диване, а исключительно на коврике в прихожей.
Почти на месяц Олег Трудович превратился в холостяка и однажды зазвал Нину Андреевну в гости, но она, побродив по комнатам, нервно отвергла домогательства Башмакова.
— Я чувствую себя квартирной воровкой!
Потом он несколько раз оставался ночевать у нее. Утром сквозь сон Башмаков слышал, как Нина Андреевна собирает Рому в школу. Над сыном она трепетала и могла, например, за ужином вдруг расцеловать его и сказать, отирая слезы умиления: «Омочка, какой ты у меня красивый! Личико и глазки как будто Серебрякова нарисовала!»
Рома был щуплым отроком с очень правильными чертами лица и умными, как у больного щенка, глазами. Он имел разряд по шахматам и даже участвовал уже в матчах. Башмаков иногда играл с ним и даже один раз одолел мальчугана, испытав при этом совершенно неприличное для зрелого мужчины, кандидата наук чувство радостного превосходства. Когда утром, после проведенной вместе ночи, они завтракали, Нина Андреевна, светясь, сказала:
— Ты знаешь, что Омочка спросил, когда собирался в школу?
«Омочкой» она называла сына, потому что тот в детстве не выговаривал «р».
— Что? — поинтересовался Башмаков, поедая полноценный завтрак — в его семье готовить такой было не принято.
— Омка спросил: «Это он?»
— А ты?
— Я сказала — «да».
— А он?
— Он сказал, что так тебя почему-то себе и представлял. Я уверена, вы подружитесь!
На работу они ехали вместе, обмениваясь взглядами и улыбками, в которых, как в криптограмме, была зашифрована вся их упоительная и не исчерпанная до конца ночь.
— Ты знаешь, кажется, Омка нас слышал! — наклонившись, шепнула Нина Андреевна.
— Почему ты так решила?
— Он спросил, отчего я ночью плакала и не обидел ли ты меня.
— А ты?
— Я сказала, что иногда женщины плачут от счастья...
— А он?
— Он задумался, а потом сказал, что с папой я от счастья никогда не плакала.
— Наблюдательный ребенок, — оценил Башмаков, наполняясь глупой петушиной гордостью.
И хотя за квартал до проходной они разошлись, чтобы появиться на работе порознь, наблюдательные лабораторные дамы сразу что-то почувствовали, начали перешептываться, и, когда в столовой Башмаков, поморщившись, отставил стакан с подкисшим компотом, Каракозин тихо сказал:
— Горько!
После работы Башмаков и Нина Андреевна зашли по дороге домой в магазин, и она по-семейному советовалась с ним, чего и сколько покупать, а после ужина попросила проверить у Ромы уроки. Видимо, это был чисто символический, совершенно не характерный для их семьи жест, но умный мальчик покорно отдал тетради и почтительно выслушал дурацкие замечания нового маминого мужчины.
— Когда ты поговоришь с женой? — спросила она в тот момент, когда любовь уже кончилась, а сон еще не наступил.
— Кто — я? — отозвался Башмаков так, точно Нина обратилась одновременно к пяти любовникам, лежащим с ней в постели.
— Хочешь, я сама с ней поговорю?
— А что ты ей скажешь?
— Скажу, что ты любишь меня, а ее не любишь...
— Она может не понять.
— Неужели она не понимает, что любовь — это главное в жизни? И жить с человеком, который тебя не любит, унизительно!
— В жизни много главного...
— Например?
— Например, дети.
— Дурачок, я рожу тебе кого только захочешь и сколько захочешь! Представляешь, Омка меня вчера спросил: «Мама, а у тебя с Олегом Трудовичем — ему, кстати, очень твое отчество нравится — будут дети?»
— А он не спрашивал, почему ты разошлась с его отцом?
— Нет, Омка только спросил, любила ли я его когда-нибудь.
— А ты?
— Я ответила, что не любила... А он сказал, что всегда так почему-то и думал и что никогда не женится на девочке, которая его не любит. А ты любил свою жену?
— Давай не будем об этом! — Башмакова раздражало, что Нина пользовалась словом «любовь» точно кайлом.
— Когда ты с ней поговоришь?
— Как только она вернется.
Катя вернулась раньше времени: Дашка заболела ангиной, лежала бледная и говорить могла только шепотом. Башмаков взял отгулы и сидел с дочерью, потому что Катю только-только назначили завучем и она готовила школу к началу учебного года. После Дашкиного выздоровления он снова стал часто бывать у Нины Андреевны, благо ее новая квартира была в пяти автобусных остановках от «Альдебарана». Она потчевала его отличным ужином, а если Рома был в шахматном кружке, они наскоро любовничали — и Башмаков, провожаемый ее отчаянными взглядами, мчался домой. А чтобы Катя ничего не заподозрила, с показательным аппетитом съедал еще и семейный ужин. Даже иногда, для полной достоверности, на сон грядущий любил жену, находя в этом некоторую сравнительную остроту ощущений, наподобие той, какую испытывает, должно быть, двойной агент. В результате сидячей работы и двойственных ужинов Башмаков сильно растолстел.
Нина Андреевна несколько раз заводила разговоры об их будущем, ссылаясь при этом почему-то на Рому, который, по ее словам, постоянно интересовался, когда же «дядя Олег» переедет к ним насовсем.
— Мальчику тринадцать лет, а он понимает, что если люди любят друг друга, они должны жить вместе. А тебе тридцать пять...
— Дай мне время!
— Для чего? Чтобы разлюбить меня?
Это повторялось каждую их встречу, и Башмаков начал тихо ненавидеть вдумчивых подростков и все производные от слова «любовь». И вот однажды, когда, рассказывая Кате о срочной работе, потребовавшей его задержки в «Альдебаране», Башмаков с привычным аппетитом съедал второй ужин, раздался телефонный звонок. Катя быстро схватила трубку: она в ту пору еще верила, что отыщется их украденная машина, и ждала звонка от следователя. Но это была Нина Андреевна...
12
Эскейпер взглянул на часы: с минуты на минуту должна позвонить Вета и сообщить результат экспресс-анализа. Он встал и подошел к окну. Анатолич вернулся на рабочее место и ковырялся в железных внутренностях «форда». В халате он походил на хирурга, склонившегося над кишечными хитросплетениями огромного вскрытого тела. Олег Трудович вдруг почувствовал себя студентом, с высоченных застекленных антресолей наблюдающим за тем, как медицинское светило делает уникальную операцию.
Сам Башмаков к автомобилям был прежде совершенно равнодушен. А вот Катя всегда мечтала о колесах и даже иногда утром, проснувшись и потягиваясь, сообщала:
— Тапочкин, а мне снова снилось, как я вела машину. Почему-то по горной дороге... Душа на поворотах, знаешь, куда уходила?
— Знаю. — Башмаков с хозяйским равнодушием ерошил то место, куда на поворотах уходила Катина душа.
Расчетливая жена давно уже начала копить на автомобиль, заведя специальную сберкнижку. Для начала она перестала выбрасывать пустые бутылки и по выходным высматривала из окна грузовик, собиравший у жителей стеклотару. Сумки с бутылками стояли в прихожей уже наготове, и, едва во дворе показывался передвижной посудосборный пункт, они мчались к лифту, гремя емкостями, которые Каракозин однажды поэтично назвал «скорлупой от удовольствия». Потом, пересчитывая мятые и почему-то всегда влажные рублевки, Катя мечтательно спрашивала:
— Ты какого цвета хочешь?
— Все равно.
— Все равно не бывает.
— Бывает.
— Ну в чем дело? — начинала сердиться жена. — Тебе задали простой вопрос: какого цвета ты хочешь машину? Напрягись!
— Черного, — напрягался Башмаков.
— А я — цвета мокрого асфальта...
Катя даже окончила заранее курсы вождения, хотя прекрасно понимала, что на сданные бутылки машину не купишь — копить предстоит долго и упорно. Она однажды самоотверженно отказалась от нутриевого полушубка — его продавала знакомая учительница младших классов. Муж учительницы руководил камерным хором слепых и плохо видящих и благодаря таинственной солидарности незрячих мотался по всему миру. Катя принесла полушубок домой и разложила на диване.
— Нравится? — спросила она Башмакова, едва он вошел в квартиру.
— Ничего, — вяло кивнул Олег Трудович, все еще мысленно пребывая в жарких объятиях Нины Андреевны.
— А мне цвет не нравится.
— Да? Ты какой хочешь?
— Мокрый асфальт, — вздохнула Катя.
Ожидание машины со временем стало неотъемлемой частью их семейной жизни. Вечной светлой мечтой. И вдруг Докукин, встретив Башмакова в коридоре, спросил:
— А деньги-то у тебя есть?
— А сколько вам нужно? — осторожно поинтересовался Олег Трудович, с возрастом все неохотнее дававший в долг.
— Мне? Мне ничего не нужно. Машину-то ты собираешься покупать?
— А что — скоро?
— На прошлой неделе отправил списки в магазин. Жди открытку! Кстати, хочу задать тебе вопрос...
— Весь внимание! — подобрался Башмаков.
— Сам будешь ездить или на продажу берешь? Если на продажу — есть хороший человек.
— Жена будет водить.
— Смотри! Женщин к рулю подпускать нельзя. Не-льзя! Предупреждаю тебя как коммунист коммуниста...
Докукин хлопнул младшего товарища по представительному животу и улыбнулся. В последнее время свое любимое присловье он стал произносить не то что в насмешку, а скорее с оттенком уважительной самоиронии.
Башмаков наврал Нине Андреевне, ждавшей его в тот вечер на борщ, разумеется, с пампушками, что ему нужно идти в школу на родительское собрание. Олегу Трудовичу хотелось как можно скорее сообщить радостное известие Кате.
— У тебя жена в этой школе работает! — тихо удивилась любовница.
— Именно поэтому я и иду на собрание! — совершенно искренне обиделся на такое недоверие Башмаков.
— Ты не обманываешь?
— Не приучен.
— Жаль. Рома сегодня вечером на занятиях.
Катя, подавленная, сидела на диване, а перед ней на плечиках, прицепленных к открытой дверце гардероба, висел мужнин пиджак.
— Имею сообщить тебе стратегическую информацию... — многозначительно начал Олег Трудович.
— Я тоже.
— Хорошо. Но я первый.
— Уступи место женщине!
— Уступаю.
— Тунеядыч, — ласково спросила она, — ты что, научился пришивать пуговицы?
— Какие пуговицы?
— Вот эти! — Катя впилась в мужа взором следователя по особо важным делам.
— А в чем дело?
— А в том, что я всегда обматываю нитку под пуговицей. Эти две пуговицы не обмотаны. Может быть, ты наконец познакомишь меня со своей пассией — я научу ее пришивать пуговицы!
— Чушь! — отмел Башмаков, вспомнив, как недавно Нина Андреевна действительно что-то делала с его пиджаком, пока он належивал силы, чтобы отправиться домой. — Чушь и клевета!
— Твоя версия?
— Моя? М-м... Очень просто: у нас была немецкая делегация. Одна наша лабораторная девушка, ты ее не знаешь, заметила, что у меня пуговицы болтаются, и срочно пришила. Интересовалась, между прочим, куда смотрит моя жена.
— Врешь!
— Ваши подозрения мне странны!
— А вашу лабораторную рукодельницу зовут случайно не Нина Андреевна?
— Случайно — нет. Мы на дачу завтра едем?
— Мы едем в суд — разводиться!
— Отлично. Еще вопросы есть?
— Есть. Ты знаешь, что у тех, кто врет, вырастают рога?
— Читал! — рявкнул Башмаков, подошел к пиджаку, вырвал обе пуговицы с мясом и швырнул на пол.
В тот день Катя легла спать отдельно, на Дашкиной кровати, но сквозь сон Башмаков подглядел, как жена прокралась в комнату, шарила в поисках закатившихся пуговиц, нашла и унесла вместе с пиджаком на кухню. А утром она растолкала его:
— Тунеядыч, проснись же! Вот — открытка! Открытка пришла!
— Из суда присылают не открытки, а повестки.
— Балда! Открытка на машину!!!
— Именно эту информацию я тебе и хотел вчера сообщить, — голос Башмакова из-за утренней хрипотцы прозвучал особенно сурово.
— А делегация была из ГДР или из ФРГ?
— А черт их разберет. Они же вроде объединяются...
— Прости! Я была вчера не права.
Дашка как раз гостила у бабушки, и они, быстро, но полноценно помирившись, помчались к Катиным родителям, суетливо заняли у тестя недостающую тысячу, а потом на такси — не дай Бог, хорошие цвета кончатся! — помчались на Варшавку в автомобильный магазин. Толпа в магазине была чудовищная, словно в аэропорту, из которого по метеоусловиям уже несколько дней никто не может улететь. Открытки были у всех. Велся специальный список, утром и вечером устраивали переклички. Народ периодически обмирал от слуха, будто со дня на день машины подорожают в два раза или же — а это еще хуже! — начнется обмен денег, потому что Горбачев под давлением демократов дал указание срочно убрать Ленина с купюр... Перепуганная Катя позвонила даже одному родителю, работавшему в Минфине, и тот ее успокоил. Другой родитель, большой начальник, организовал звонок директору магазина, чтобы можно было получить автомобиль, минуя дурацкий список. И вот в конце концов продавец — человек со скорбно равнодушным лицом (будто выдает он не новенькие автомобили счастливчикам, а урны с прахом усопших) — спросил у замершей от восторга Кати:
— Цвет какой хотите?
— Мокрый асфальт! — прошептала она.
Он посмотрел на нее так, словно вместо одной урны с прахом от него потребовали к выдаче две.
— Не в европах.
— А какой есть?
— Цвета детской неожиданности и цвета блюющего кузнечика.
— Я серьезно! — взмолилась Катя.
— Разве я похож на Жванецкого? — пожал плечами продавец.
Башмаков слушал весь это диалог, едва сдерживая вековую ненависть бесправного потребителя к обнаглевшему сатрапу прилавка. И все-таки наконец не сдержался:
— А если... э-э... поискать? Мы будем... хм... благодарны!
Продавец посмотрел на них долгим и печальным взглядом человека, причастного к сакральным тайнам советской торговли, и куда-то ушел. Вернулся он через четверть часа и сообщил угрюмо:
— Кофе с молоком. Но без бокового зеркала и с разбитой фарой. Двести.
— Берем! Но нам надо съездить еще за деньгами. Мы скоро!
Когда они примчались к Каракозину, тот собирался на халтуру — укладывал в большой рюкзак рулон дерматина и инструменты. Принцесса, вышедшая узнать, кто пришел, была одета в шелковый китайский халат, тонко перехваченный у талии, и намакияжена как для посольского приема. Их сын, Андрон, носился по квартире, изображая, а точнее, являясь в этот момент стратегическим бомбардировщиком. Джедай подобрал с пола тапочек и бросил в мальчика, нарочно промахнувшись.
— Ракета прошла справа! — скрипучим диспетчерским голосом констатировал Андрон.
— И так целый день, — нежно сообщил Каракозин. — Приземляется, только когда «Спокойной ночи, малыши» показывают. Атомный мальчик.
— Весь в отца, — добавила Принцесса с неуловимым оттенком какой-то генетической неприязни к мужу. Джедай не только одолжил недостающие деньги, но и вызвался поехать с ними в магазин, чтобы проверить машину и помочь отогнать ее домой: Катины права были слабой гарантией того, что она благополучно дорулит с Варшавки.
Наконец выкатили новенькую «пятерку».
— Кофе с молоком, — счастливо вымолвила Катя.
— Новая модификация базовой модели, — констатировал Каракозин, озирая разбитую фару и отсутствующее зеркало. — Называется «Адмирал Нельсон».
Хмурый продавец впервые улыбнулся и предложил еще за двести рублей тут же заменить фару и привинтить недостающее зеркало. Получив деньги, он ушел.
— Гегемоном следующей революции будет не пролетариат, а возмущенный покупатель, которому нечего терять, кроме своих рублей! — объявил Джедай.
Он обошел машину, постукал ногами по колесам, открыл-закрыл двери и багажник. Потом завел мотор и поморщился, как настоящий меломан от звуков «Машины времени».
— Автомобиль — как жена. Недостатки можно выявить только в процессе эксплуатации. — Каракозин вдохнул. — Поэтому единственное, что мы можем — проверить, закрываются ли двери...
Вставили фару и вернули на место зеркало, а потом явно повеселевший продавец уговорил их тут же в техцентре установить сигнализацию, мерзко завывавшую от малейшего прикосновения к машине. Мастер, ставивший сигнализацию, заявил, что даже он сам, если бы захотел, не смог бы угнать «тачку» с такой «вопилкой».
Когда Каракозин аккуратно припарковал машину возле подъезда, Катя еще раз любовно оглядела свое сокровище и вдруг страшно ахнула. Башмаков метнулся к ней — она с ужасом показывала на незамеченную царапину толщиной с волос на левом заднем крыле. Каракозин и Олег успокоили ее, как могли, но Катя от подъезда вернулась к машине и тихонечко хлопнула ладонью по капоту — в ответ раздался омерзительный вой.
— А теперь — шампанского! — крикнула она.
Поздно ночью они пошли провожать до метро Каракозина, который был пьян и печален: перед выходом он, позвонив домой, выяснил, что Принцесса пошла к подруге и до сих пор не вернулась. На обратном пути Катя вдруг предложила мужу посидеть в машине. Внутри волнительно пахло новым кожзаменителем. Через стекла в свете фонарей было видно, как меж колес плотно припаркованных автомобилей мелькает юркая крысиная тень.
— А нас, между прочим, никто не видит! — мечтательно сказала Катя, включила приемник и, потрещав по диапазонам, поймала нечто брамсообразное.
— Давай прямо здесь!
— Тут неудобно! — опешил Башмаков, в семейном интиме инстинктивно придерживавшийся охранительного консерватизма.
— Отчего мужья не летают! — вздохнула Катя.
— Ну почему же?
И они полетели... На следующий день Нина Андреевна, словно уловив в лице Башмакова что-то опасно новое, спросила с очень странной усмешкой:
— Ну и как машина?
— Незабываемые ощущения!
— Тебе теперь не до меня будет...
— Как ты можешь!
— Я приготовила мясную запеканку. И Омка уйдет...
— Ладно.
...После запеканки и бурного десерта Нина Андреевна лежала в нежном беспамятстве. Башмаков начал потихоньку одеваться.
— Ты не должен был покупать машину! — вдруг громко сказала она, открывая злые глаза.
— Почему?
— Потому что вещи — это цепи, которые привязывают к нелюбимому человеку.
— Я тебе никогда не говорил, что не люблю жену.
— А зачем? Ты говорил, что любишь меня. Этого довольно. Двоих сразу любить нельзя.
«Можно, но тяжело!» — подумал в ответ Башмаков.
Между прочим, в тот вечер он поймал себя на том, что, обладая плакучей и крикучей Ниной Андреевной, он для остроты впервые думал о Кате, точнее, об их вчерашней автолюбви. И это было странно, потому что обычно случалось наоборот: в ненастойчивых Катиных объятиях он для радости вызывал в памяти как раз Нину Андреевну или еще кого-нибудь из мимолетных.
Придя домой с дежурства, Башмаков обнаружил жену у окна:
— Знаешь, сверху она напоминает коробочку для украшений. А недавно песик стал брызгать на колесо, а она как заревет, а собака как отскочит и убежит... Я сегодня уже тренировалась по переулкам. В субботу поедем на дачу. Только попозже, когда машин будет мало. Ты сыт?
— Голоден как волк!
— В каком смысле? — в голосе жены прозвучал томный отзвук вчерашнего приключения.
— Во всех! — проклиная себя, бодро ответил Башмаков.
...Утром, измученно собираясь на работу, Олег Трудович выглянул в окошко и спросонья не узнал собственной «пятерки».
— А где машина? — испуганно вскрикнул он.
Крик вышел таким громким, что Дашка поперхнулась бутербродом, а Катя выскочила из ванной, широко раскрыв глаза и даже забыв вынуть из белого от пасты рта зубную щетку.
— Да вот же! Вот! — выдохнула она, обнаружив автомобиль под окнами. — Тунеядыч, убью!
На следующий день Дашка, собираясь в школу, уже нарочно выглянула в окно и с деланным отчаянием закричала:
— Мама, машину свистнули!
И Катя, по интонации понимая, что ее разыгрывают, все-таки с недокрашенными губами метнулась к окну и потом спокойно заметила:
— Садистку растим!
Автомобиль украли в ночь с пятницы на субботу. Вечером Катя еще ездила по соседним улицам — тренировалась перед автопробегом Москва—дача. Башмаков, накануне отмечавший в «Сирени» чей-то день рождения, встал рано утром утолить закономерную жажду, автоматически выглянул в окно и с удивлением обнаружил, что место, где вчера стояла машина в тесном ряду своих одноконвейерных сестер, теперь напоминает дырку от выбитого зуба.
— А где машина-то?
— Да ну тебя к черту! Надоел! — сквозь сон ответила Катя.
— Я серьезно!
— Тунеядыч, я тебя кастрирую!
— Ты что, ночью переставила ее? — нащупал успокаивающее объяснение Башмаков.
— Ничего я не переставляла, — так же сквозь сон сказала Катя.
— А где же тогда машина?
Наверное, в голосе Башмакова просквозило что-то неподдельное, потому что Катя, закричав: «Ты врешь!» — бросилась к окну, несколько мгновений стояла безмолвно, а потом бесстрастно произнесла:
— Немедленно в милицию!
Зарыдала она уже в лифте.
В милиции они долго не могли выяснить, куда именно нужно обратиться. Мимо сновали озабоченные, не замечавшие их люди в форме, и Башмаков подумал: приди он сюда, неся на плече ногу от расчлененного трупа, никто бы даже не обратил внимания. Наконец их отправили в нужный кабинет.
— У нас украли машину! — трагически заявила Катя с порога.
Милиционер, не отрываясь от трубки телефона, кивнул, словно давно уже об этом знал, и протянул им чистый лист бумаги. Пока Катя писала заявление, Башмаков прислушивался к разговору, касавшемуся какого-то убийства с поджогом.
— А что там дактилоскопировать? Одни головешки остались...
— Вы найдете нашу машину? — жалобно спросила Катя, протягивая заявление.
— Застраховались?
— Н-нет, не успели...
— Сочувствую. Если что — позвоним.
Катя пришла домой, легла на диван и горько заплакала. На памяти Башмакова так — безысходно, тоненько подвывая — она плакала еще один раз: когда ей сказали в больнице, что детей у нее больше не будет. А вот окончательно убедившись в существовании Нины Андреевны как альтернативы своему супружескому счастью, она не пролила ни слезинки. Едва раздался тот идиотский звонок, Катя, ожидая вестей от следователя, опередила Башмакова, с утра маявшегося нехорошим предчувствием, и схватила трубку. Потом она долго слушала, блуждая взглядом по кухне, затем глаза ее нацелились на мужа и начали нехорошо темнеть.
— Спасибо, я учту вашу информацию, — холодно оборвала она чью-то неслышимую скороговорку и повесила трубку.
— Что случилось?
— Ты не догадываешься?
— Нет. Дашка в школе набедокурила?
— Нет, не Дашка набедокурила, а ты, любимый, наблядокурил!
— Ну, ты... — только и вымолвил Башмаков, почти никогда не слышавший от жены неприличных выражений, разве что когда рассказывала анекдот, и то старалась заменить нехорошее слово каким-нибудь «та-та-та». — А в чем, наконец, дело?
— Дело — наконец! — вот в чем: звонила какая-то ненормальная и сообщила, что ты любишь другую женщину. То есть ее. И что я не имею права препятствовать вашему счастью...
— Бред какой-то! — совершенно искренне возмутился Башмаков.
— Послушай, Тунеядыч, если это так, я тебя не держу и на коленях, как в прошлый раз, стоять не буду! Я ведь тоже понимаю, что любовь — это главное в жизни...
— Действительно, ненормальная! Кто же это мог быть? А-а, ну конечно... — он звонко хлопнул себя по лбу. — Я тут одну недавно уволил, и она просто мстит...
— Ты уволил Нину Андреевну? — усмехнулась Катя.
— Не-ет.
— Уволь, пожалуйста, или я уволю тебя, любимый!
На следующий день Нина Андреевна встретила его взглядом юной партизанки, без приказа взорвавшей накануне фашистский штаб. Он отвернулся, а в обеденный перерыв затащил любовницу в беседку возле доски почета. От ярости у него из ноздрей били струи пара:
— Зачем ты это сделала? Я же просил! Я же сказал — я сам!
— Сам ты не можешь. Я хочу тебе помочь. Я буду бороться за тебя и за нашу любовь!
— Не надо за меня бороться. Не надо!
— Надо. Даже Омка, ребенок, сказал мне...
— Да отстань ты от меня со своей любовью и со своим Омкой! — заорал он так, что сотрудники, проходившие мимо беседки, опасливо оглянулись.
Нина Андреевна посмотрела на него с ужасом:
— Ты понимаешь, что ты сейчас сказал?
— Извини...
— Нет. Не извиню!
Она зарыдала почти так же, как рыдала в его объятиях, и, наверное, сама почувствовав это неуместное сходство, закрыла лицо руками и убежала.
Катя в этот вечер сначала внимательно наблюдала подавленную задумчивость Башмакова, потом, во время ужина, завела с Дашкой разговор о недопустимости измены в дружбе между мальчиками и девочками, а затем, уже перед сном, накладывая на лицо ночной крем, деловито спросила:
— Неужели уволил?
— Уволил.
— Я могу спать спокойно?
— И не спать тоже.
Больше он у Нины Андреевны не ужинал. На работе они продолжали поддерживать ровные и настолько вежливые отношения, что в отделе сразу обо всем догадались. Лишь иногда бывшие любовники встречались взглядами, и в перекрестье, словно голограмма, возникали два сплетенных страстью нагих тела, но взгляды разбегались — и мираж исчезал. В свой кабинет Башмаков теперь Чернецкую не вызывал, но однажды она вошла сама и без слов ударила его наотмашь по лицу. На следующий день он нашел в папке для приказов записку:
«ПРОСТИ! Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ И БУДУ ЖДАТЬ, СКОЛЬКО ПОНАДОБИТСЯ!!
Н.»
Башмаков приписал третий знак восклицания и разорвал записку.
13
Было уже пятнадцать минут первого, а Вета все не звонила. И это странно. Несмотря на свою молодость, она девушка обязательная и пунктуальная. Может быть, что-то не так с анализом? Эскейпер в раздумье пошел в дашкину комнату к аквариуму: непойманный «сомец» высунулся из раковины, но совсем чуть-чуть, так что сачок подвести к нему было невозможно.
«Ишь, какой хитрый! — подумал Олег Трудович. — Не хочет переезжать! А кто хочет?..»
В свое время, задумываясь по пустякам, Башмаков сделал вывод: все люди, в сущности, делятся на две категории — на тех, кто любит переезжать, и тех, кто не любит. Любящие переезжать раздвигают пространство жизни. Нелюбящие переезжать берегут это раздвинутое пространство от запустения. Не будь одних — человечество так и жило бы под той пальмой, где родилось. Не будь вторых — вся земля представляла бы собой пустыню, выбитую стадами переселенцев, витками мчащихся по земному шару. Вот такая получается гармония. Когда человек жаждет переезда, а ему не позволяют, он превращается в бунтаря, в революционера и меняет свою жизнь не с помощью перемещения в пространстве, а посредством разрушения старого обиталища. В результате тот, кто даже не помышлял о переезде, не сделав ни единого шага, однажды утром просыпается в совершенно ином, чуждом мире и начинает этот новый мир в силу своего отвращения к переездам беречь, лелеять и обустраивать. Башмакову иногда казалось: если бы всем желающим, тому же Борьке Слабинзону или Джедаю, вовремя дали возможность отъехать куда хочется, все осталось бы по-прежнему. Советский Союз был бы целехонек, а сам Олег Трудович, глядишь, защитил бы докторскую и стал заместителем директора «Альдебарана». Но все случилось так, как случилось... После угона машины Катя еще долго старалась не подходить к окну, чтобы не видеть то место, где в последний раз стояла ее умыкнутая красавица цвета кофе с молоком. Петр Никифорович Катю успокаивал, обещал по знакомству вне очереди купить и подарить новый «жигуль», краше прежнего, но что-то там у него не заладилось. Деньги начали стремительно обесцениваться, поэтому даже по знакомству сверху запросили столько, что тесть временно отступил. Основные сбережения лежали у него на срочном вкладе. Боясь потерять годовые, снимать с книжки он ничего не стал, а просто вдвое увеличил цену на чешскую плитку и югославские обои. Творческие друзья Петра Никифоровича крякнули, но выдержали...
— О время, о цены! — вздыхал он.
Башмаков на всякий случай побывал у Докукина, и тот, зная о его горе, тоже обещал помочь, но как-то неуверенно:
— Решим твой вопрос, Олег, если, конечно...
— А что такое?
— Мне кажется, скоро начнется. Говорю тебе это как коммунист коммунисту! Понимаешь, Горбачев стал выступать совсем уж без бумажки. А у нас без бумажки никак нельзя — сразу бардак начинается. Бар-дак! Одна надежда на Чеботарева. Видал, куда взлетел?
— Да!
— Я ему поздравительную телеграмму отбил. Может, вспомнит про боевого товарища, как думаешь?
— Не сомневаюсь!
— А вот я сомневаюсь. Это болезнь у них там такая: чем выше, тем с памятью хуже.
Катя не сразу, но простила Башмакову историю с Ниной Андреевной, сказав, что не развелась с ним только из-за Дашки. Месяца два жена не подпускала к себе Олега Трудовича, объясняя это природной брезгливостью. Она и в самом деле в общепите, даже в ресторанах, всегда подозрительно оглядывала вилки-ложки и тщательно протирала их салфеткой.
— Ладно, — соглашался Башмаков, — подождем пять лет...
— Почему именно пять?
— За пять лет клетки в организме полностью обновятся, и я стану совсем другим человеком.
— Другим ты не станешь никогда! Грязь можно смыть с тела, а с души нельзя. Посмотри мне в глаза!
Когда наконец, благодаря унизительной настойчивости Башмакова, плотский контакт был восстановлен, Олег Трудович стал замечать, что Катя, раньше всегда любившая с закрытыми глазами, теперь наблюдает за его виноватыми стараниями с недоброй усмешкой и даже не разрешает выключать ночник.
— Тебе нужен свет?
— Нужен, любимый!
— Зачем?
— Хочу, чтоб тебе было стыдно!
Тем временем в «Альдебаране» грянула Большая Буза. Началось-то все, конечно, раньше — с того, что Каракозин вступил в партию. Тогда с научной интеллигенции вдруг сняли все лимиты и даже бросили клич — что-то насчет свежей крови. По этому поводу Джедай сочинил песенку:
Каждому мэтру науки —
По партбилету в руки.
Каждой солистке балета —
В руки по партбилету.
А что? Ничего!
Желтые ботиночки.
Сначала Каракозин только пел свое сочинение по заявкам трудящихся и ухмылялся — мол, знаем, зачем свежая кровь вампиру. Потом он вдруг сделался задумчивым и наконец однажды зашел в кабинет к Башмакову, помялся и сказал:
— Олег Тарантулович, ты, конечно, будешь смеяться, но дай мне Христа ради рекомендацию в партию!
— Тебе? — Башмаков автоматически придал своему лицу выражение скорбной сосредоточенности, которое в те годы появлялось на физиономии любого не ветреного человека, когда речь заходила о направляющей силе советского общества.
— Мне.
— Зачем?
— Не въезжаешь?
— Нет.
— А ты представь себе, что попал на остров каннибалов и тебя тоже заставляют хавать человечину, а ты не хочешь и даже в принципе против. Конечно, можно поднять восстание. Но против кого восставать, если большинство на острове с удовольствием лопает себе подобных? Выход, получается, один: стать вождем этого племени и запретить жрать людей под страхом смерти... Это я и собираюсь сделать. Въехал?
— Въехал. Но пока ты доберешься до вигвама вождя, тебе столько народу сожрать придется! Можешь и привыкнуть.
— Посмотрим. Дашь?
— Есть старая казачья заповедь: трубку, шашку, рекомендацию в партию и жену не давай никому!
— Значит, не дашь?
— Дам. Очень интересно поглядеть, как ты оскоромишься!
На заседание общеинститутского парткома Джедай заявился в своем знаменитом джинсовом костюме, в майке с надписью «Perestroika» и даже соорудил на затылке рокерскую косичку, чего раньше никогда не делал. Парторг «Альдебарана» Волобуев-Герке, завидев такое, потемнел ликом — и это было понятно: в начале шестидесятых по заданию райкома он ходил по Москве с ножницами и стриг патлы стилягам. Совсем еще недавно он требовал, чтобы вступающий в партию показывал подкладку пиджака, и если там обнаруживался импортный лейбл, парторг с гадливостью упрекал провинившегося:
— А сало русское едим!
Потом Волобуев-Герке обычно наклонялся к сидевшему рядом и добавлял тихо:
— Так бы и дал по лбу половником!
Вообще-то, когда Башмаков пришел на работу в «Альдебаран», секретарь парткома был всего-навсего Волобуевым и любил вспоминать, как его дед, потомственный ивановский ткач, а затем лихой чоновец, воспитывал внуков за обеденным столом:
— Ка-ак даст половником в лоб — аж искры перед глазами. Потом, значит, спросит: «Понял?» А если не понял — еще раз ка-ак даст!
И вдруг на третий год перестройки секретарь парткома удвоил фамилию и стал Волобуевым-Герке, ибо лихой чоновец женился, оказывается, на дочери тайного советника барона фон Герке, познакомившись с ней во время облавы на Хитровом рынке, где оголодавшая дворяночка меняла фамильные кружева на хлеб. А фон Герке были в дальнем родстве с Пушкиными. И теперь секретарь парткома с удовольствием рассказывал, как бабушка, приложив к шишке пятак, добавляла внуку по-французски: «За недостойное поведение за столом выучишь наизусть оду Державина „Бог"».
И надо сказать, удвоение фамилии сильно повлияло на характер секретаря парткома, в нем появились благородные манеры. Он даже теперь вставал из-за стола, когда в кабинет входила женщина, не попрекал вступающих в партию русским салом и все реже высказывал намерение дать кому-либо в лоб половником. Завидев причудливого Каракозина, Волобуев-Герке быстро справился с собой, светло улыбнулся и, наклонившись к члену парткома Башмакову, шепнул:
— Пошел к нам неформал губастый, ей-Богу, пошел!
Каракозина немножко погоняли по уставу, с удовлетворением выслушали информацию о том, что он не во всем разделяет взгляды Ленина, изложенные в книге «Материализм и эмпириокритицизм» (за это еще два года назад можно было вылететь не только из партии, но даже и из науки), и наконец радостно закивали, когда Джедай обрушился на сталинскую коллективизацию.
— А зачем вы вступаете в партию? — не совладав с бесом ехидства, вдруг спросил Башмаков, хотя ему, как рекомендателю, такие вопросы задавать вроде бы и не пристало.
— Хочу быть в са-амых первых рядах борцов за светлое будущее! — хитро улыбнувшись, ответствовал Рыцарь Джедай.
Приняли его единогласно.
Скандалы из-за бурной деятельности Каракозина начались сразу же после его вступления, но самый грандиозный разразился на открытом партийном собрании, посвященном проблемам ускорения в науке.
— Ну что, альдебараны, — крикнул Каракозин, забежав в трибуну, — так и будут нас стричь, как овец? Зал встрепенулся, ибо никогда прежде с высокой трибуны никто еще не называл сотрудников НПО «Старт» «альдебаранами». Башмаков сидел в президиуме и, слушая своего протеже, чувствовал острое раскаяние в содеянном, явившееся почему-то в виде желудочного спазма. Еще со времен райкомовской юности и, вероятно, в силу его причастности к кукольному театру трибуна напоминала Олегу Трудовичу ширму, а человек, стоящий за трибуной, — куклу, управляемую чужой рукой. Вот живой человек встает, поднимается по ступенькам, поправляет микрофон и вдруг превращается в куклу — начинает не своим голосом лепетать совершенно чужие мысли. С самим Башмаковым такое случалось не раз. Слушая Джедая, он поражался тому, что впервые на его памяти человек, оказавшийся на трибуне, не превратился в куклу.
— Ну что, альдебараны! Мы создаем сложнейшие системы жизнеобеспечения в космосе. Из мочи питьевую воду делаем! Неужели из того дерьма, что нас окружает, мы не сделаем нормальную жизнь на земле?
Зал затрепетал. Руководство набычилось.
— Не бойтесь, продолжайте! — приободрил из президиума инструктор горкома партии — совсем еще молодой человек в огромных очках.
— Я ничего не боюсь. Начнем с самого верха...
— С самого верха не надо, — предостерег Волобуев-Герке и доложил что-то важное в ухо напрягшемуся Докукину.
Докукин кивнул и покосился на дремавшего Р2Д2 — тот был в своем знаменитом сером буклированном пиджаке со звездой Героя Социалистического Труда. Кстати, в курилке было много споров о том, золотая это звезда или кавалерам выдают две: одну настоящую — для благоговейного хранения, а вторую латунную — чтобы носить. Р2Д2 сидел не шевелясь, точно ничего не слышал.
— Хорошо, — согласился Каракозин. — Начнем с нашего альдебаранского верха. Кто нами руководит? А руководит нами многоуважаемый Игорь Сергеевич Шаргородский — лауреат, делегат, депутат и так далее. Одним словом, светило советской науки. И никто не осмеливается сказать прямо, что светило-то давно уже погасло.
Зал затаился в сладком ужасе. Президиум с интересом покосился на дремлющего Р2Д2. Горкомовец лихорадочно протирал свои огромные очки, чтобы получше разглядеть происходящее, не упустив ни малейшей подробности. И только академик Шаргородский тихо посапывал, уткнувшись ученым носом в абстракционистский галстук, купленный вскоре после войны в загранкомандировке и вдруг снова ставший страшно модным.
— Говорите по существу! — потребовал Волобуев-Герке и тихо поделился с Башмаковым своим желанием дать все-таки выступающему в лоб.
— Ах, по существу! Игорь Сергеевич! Ау! Я пришел к вам с приветом рассказать, что солнце встало... Игорь Сергеевич, какое нынче тысячелетие на дворе? — нарочито громко, точно обращаясь к глухому, крикнул Каракозин.
— В каком смысле, голубчик? — откликнулся из своей добродушной старческой дремоты академик.
— В прямом. У нас тут НПО или богадельня?
Народ в зале мучительно заликовал. Волобуев-Герке сделал такое движение, точно хотел встать и стащить обнаглевшую куклу с трибуны, но, перешепнувшись с побагровевшим Докукиным, остался сидеть. Очкастый горкомовец, счастливо улыбаясь, строчил что-то в своем служебном дневнике.
— Хватит руководить институтом по телефону! — крикнули из зала.
— У него на даче три холодильника! Я сама видела, когда статью на отзыв возила!
— А еще его жена на рынок на служебной машине ездит!
Р2Д2 наконец понял, что речь идет о нем, и растерянно высморкался в большой клетчатый платок.
— Прекратите выкрики! — грозно потребовал Волобуев-Герке и сжал руку так, точно в ней был половник. — Желающие выступить, подавайте записки в президиум! Товарищ Каракозин, вы закончили?
— Я только начал! — ответствовал Рыцарь Джедай. Под шквал аплодисментов он спустился со сцены, гордо вернулся в зал на свое место, сел и помахал Башмакову рукой. Начальство в «Альдебаране» критиковали, конечно, и прежде, но делали это по кукольным законам и кукольными словами. Но даже после такой кукольной критики следом за диссидентом на трибуну поднималась целая вереница подхалимов — и правдоискатель в конце концов начинал себя чувствовать примерно так, как если бы он громко повредил атмосферу в переполненном зале.
— Разрешите мне! — хмуро попросил Докукин.
Волобуев-Герке облегченно вздохнул, а Р2Д2 посмотрел на своего зама с тем выражением, с каким немощный отец обесчещенной девицы смотрит на внезапно появившегося отмстителя. Докукин вышел на трибуну, исподлобья оглядел зал, будто запоминая в лицо самых бессовестных крикунов.
— Попрекать возрастом заслуженного ученого — это нехорошо! — начал Докукин строго. — Три холодильника на даче — тоже не преступление. Жена на служебной машине разъезжает — не здорово, но простительно, хотя, конечно, молодая тридцатилетняя женщина могла б и на общественном транспорте. Но это частности. А вот дать внуку от первого брака квартиру за счет наших лимитов — это, Игорь Сергеевич, непростительно! Говорю это вам как коммунист коммунисту! Не-про-сти-тель-но!
— Откуда вы знаете? — спросили из зала.
— Все документы шли через меня. Копии в сейфе. Могу показать!
Зал заревел. Волобуев-Герке энергично замотал головой, чтобы из самых последних рядов стало видно, как он поражен этим внезапным разоблачением. Горкомовец, закинув очки на лоб, строчил с чисто болдинским вдохновением. Р2Д2, словно помолодевший от обиды, вскочил и засеменил к трибуне...
Рассказывали, однажды Шаргородский, вызванный к Сталину, на вопрос, почему он не борется с вредительством в химической промышленности, смело ответил:
— Мне такие факты, Иосиф Виссарионович, неизвестны.
— А если хорошенько подумать?
— Неужели вы полагаете, товарищ Сталин, что я могу вам отвечать, не подумав самым тщательным образом?
Кремлевский горец засмеялся — и в химической промышленности в течение года почти никого не арестовывали.
Подковыляв к трибуне, Р2Д2 вдруг как-то сразу снова постарел, даже одряхлел, зашатался и начал судорожно ловить посиневшими губами воздух, а чтобы не упасть, уцепился за трибуну.
— Врача! — заволновались в зале.
Докукин и Волобуев-Герке бросились к академику, но никак не могли отцепить его костлявые, покрытые старческими коричневыми пятнами пальцы от трибуны. Из кабинета гражданской обороны уже тащили брезентовые носилки и бежала медсестра, неся наполненный шприц в высоко поднятой руке. Наконец академика отодрали и понесли, а к микрофону уже мчался, на ходу по-оперному прочищая горло, Чубакка:
— Требую продолжения прений! Мы возмущены...
...Расходились поздно, до тошноты наоравшись и напринимав ворох резолюций и открытых писем.
— Ну и как тебе человечинка? — спросил Башмаков Каракозина.
— Дерьмо! На следующий день госпитализированный в кремлевскую больницу Р2Д2 отрекся от престола «в связи с пошатнувшимся здоровьем и необходимостью закончить научную монографию». Срочно созвали общее собрание, чтобы, по новомодному поветрию, выбрать директора. Кандидатов было два — Докукин и Каракозин, но Рыцарь Джедай после двухчасовой беседы в горкоме партии отказался. В своей тронной речи Докукин пообещал, что скоро у каждого сотрудника НПО «Старт» будет на даче по три холодильника, а для начала — в альдебаранском буфете появится свежее пиво.
Народ заликовал.
Каракозину многоопытный Докукин великодушно предложил организовать и возглавить Комитет научных работников в поддержку перестройки и ускорения (КНРППУ). После этого Джедай совершенно забросил работу и даже обивку дверей, редко появлялся в лаборатории, организовывая митинги, собрания, шествия. Однажды он зазвал Башмакова на заседание политсовета Краснопролетарского народного фронта. Когда вечером они подошли к обсаженному голубыми елями белоснежному зданию райкома, на ступеньках уже толпились несколько неважно одетых молодых людей. Один из них, одетый чуть опрятнее других и похожий на хмурого, начитавшегося взрослых книжек ребенка, опирался на металлический костыль.
— Верстакович, председатель политсовета Фронта, — представился он и значительно пожал Башмакову руку. — Кандидат исторических наук.
— Башмаков, начальник отдела... Кандидат технических наук.
— Хорошо, что вы с нами! — строго похвалил Верстакович и пытливо поглядел в глаза Олегу Трудовичу. — Техническая интеллигенция — движущая сила нашей революции. Рабочий класс куплен или спился. Крестьянство деморализовано и генетически ослаблено. Гуманитарии отравлены марксистской идеологией. Остаетесь вы — техническая интеллигенция.
— Олег Трудович и в райкоме работал! — гордо наябедничал Каракозин.
— Замечательно. Нам очень нужны люди, знающие аппарат! Мы не имеем права на ошибку. Сапер должен знать устройство мины, которую должен обезвредить...
Тем временем по ступенькам спустился маленький лысый юноша в затертой курточке. В глазах его стояли слезы, а губы тряслись:
— Ну вот...
— В чем дело? — Верстакович нахмурил детские брови.
— В комнате, которую нам обещали, занятия!
— Какие еще занятия?
— Кружок кройки и шитья...
— Ах вот, значит, как! — председатель Народного фронта от волнения стал грызть ногти. — Этого следовало ожидать. Идет борьба! Номенклатура без боя не уйдет. Завтра же утром буду звонить в горком партии! А сегодня... сегодня проведем совет прямо здесь!
Верстакович указал костылем на лавочки, расставленные вокруг ухоженной клумбы, по которой алыми цветами была высажена надпись: «Слава КПСС!» Посредине клумбы высилась давно не мытая ленинская голова на мускулистой борцовской шее. Вождь строго и проницательно смотрел вдаль, не замечая возмутительной надписи, сделанной синей аэрозольной краской на гранитном пьедестале: «Коммуняки — бяки!»
— Значит, здесь и засядем, — повторил Верстакович и добавил, указуя на лысого юношу: — Будешь сегодня протокол вести!
— Кажется, дождь собирается, — заметил Джедай, дурашливостью скрывая некоторую свою неловкость перед Башмаковым.
— Может, ко мне в котельную? — гостеприимно предложил лысый юноша. — У меня там тепло. Картошечки пожарим.
— Лучше ко мне, — вмешался другой активист Народного фронта, седобородый дядька в стройотрядовской штормовке и кедах. — Жена будет рада! Но у меня можно только на кухне и тихонько, а то ребенка надо укладывать...
— Что ж, попробуем разбудить Россию, не разбудив твоего ребенка! — отечески улыбнулся Верстакович.
На кухню к бородачу Башмаков, конечно, не поехал, сославшись на неотложные дела и заверив, что со следующего раза он решительно вольется в ряды Народного фронта и отдаст все свои силы общему делу. На другой день Олег Трудович спросил Джедая:
— Откуда ты взял этих козлов?
— А в революции всегда бывают только козлы и бараны. Выбирай!
— Отстань!
Но Каракозин не отстал. Он пребывал в состоянии организационного неистовства — разбил сотрудников «Альдебарана» на пятерки, и в случае очередного наступления агрессивно-послушного большинства на демократию можно было в течение часа собрать целую колонну демонстрантов с транспарантами, трехцветными флагами и плакатами. Отказаться от участия в митинге или шествии было неприлично и даже невозможно.
— Олег Тихосапович, отсидеться в окопах не удастся! Идет борьба! — весело предупреждал Джедай.
Отсидеться в окопах не смогли даже Докукин и Волобуев-Герке. Они-то обычно и шли впереди колонны альдебаранов, взявшись под ручку и приветливо раскланиваясь с другими колонновожатыми, которых прежде встречали на бюро райкома, ученых советах и в министерстве. За Башмаковым закрепили фанерный транспарант с надписью, сочиненной все тем же неугомонным Каракозиным:
— Куда ты мчишься, птица-тройка,
Звеня старинным бубенцом?
— Лечу в социализм, но только
Чтоб с человеческим лицом!
Собирались обычно у метро «Киевская». Ожидая сигнала к началу движения и разбившись на группки, люди спорили о том, продался Горбачев партократам или не продался, ездит Ельцин на городском автобусе или не ездит. Однажды толпу потрясла чудовищная весть, что где-то на улице Горького райкомовскую «Волгу» ударили в задний бампер — багажник раскрылся, а там...
— Что? — похолодел Башмаков, подозревая труп кого-то из прорабов перестройки — Егора Яковлева или Гавриила Попова.
— Колбаса! Килограмм сто! А в магазинах шаром покати! Вот гниды райкомовские!
— Гниды, — соглашался Башмаков, обмирая. Ведь если бы кто-нибудь в этот миг угадал в нем райкомовца, пусть даже бывшего, его тут же разнесли бы на кусочки.
Во время такой демонстрации Башмаков оказался рядом с Ниной Андреевной, носившей по той же разнарядке нарисованный ею портрет свинцоволицего Ельцина. С той кабинетной пощечины она нервно сторонилась Олега Трудовича, а однажды, когда Башмаков посмел пошутить по поводу пьяных американских бедокурств Ельцина, Чернецкая громко заявила, что иные персоны любят приписывать собственные низости и пороки великим людям. Надо сказать, все лабораторные дамы были надрывно влюблены в Ельцина, и только одна-единственная продолжала хранить верность Горбачеву.
Митинг, завершавший шествие, был несанкционированный, и когда милиция начала теснить толпу, Нина Андреевна вдруг оказалась до интимности плотно прижата к Башмакову. Защищая ее от напиравшей со всех сторон публики, он обнял бывшую любовницу одной рукой и привлек к себе еще крепче, а она закрыла глаза и уронила к ногам портрет первого российского президента. В ее теле ощутилась прежняя зовущая мягкость, а Башмаков, напротив, почувствовал в себе твердость, совершенно неуместную в данных площадных обстоятельствах. Но потом Нина Андреевна очнулась, открыла глаза, окатила Олега Трудовича ледяным взглядом и, подняв портрет, отгородилась им, точно иконой от нечистой силы. Когда они выбрались из толпы на Манежной и побрели по улице Герцена, Башмаков спросил:
— Ты очень на меня сердишься?
— Очень.
Мимо бежали люди с трехцветными знаменами, лозунгами, портретами Сахарова и возбужденно кричали о том, что митинг будет непременно продолжен на площади Маяковского.
— Как Рома? — спросил Башмаков.
— Рома занял шестое место на международном турнире.
— Он про меня вспоминает?
— Иногда.
Мимо промчалась плотная группа, катившая впереди инвалидную коляску с Верстаковичем: на людных мероприятиях он появлялся почему-то не с костылем, а непременно в инвалидной коляске. Лидер Народного фронта озирался и в волнении грыз ногти. Плакаты и флаги люди, толкавшие его коляску, несли на плечах, как грабли, и были похожи на крестьян, возвращающихся с полей. Каракозин с «общаковой» гитарой замыкал этот летучий отряд. Увидев Башмакова с Чернецкой, он поощрительно улыбнулся.
— Может, встретимся как-нибудь? — неловко предложил Башмаков Нине Андреевне.
— Нет, «как-нибудь» мы встречаться не будем...
— А цветы?
— Цветы? — она покраснела. — Цветы завяли.
— Совсем?
Нина Андреевна молчала. Навстречу им попался тучный милицейский майор. Он с ненавистью смотрел то на демонстрантов, то на свою портативную рацию, хрипевшую какие-то указания вперемежку с матерщиной.
— Ты меня никогда не простишь? — спросил Башмаков.
— Прощу, когда разлюблю, — еле слышно ответила она.
14
Эскейпер взял с дивана стопку своих документов и перед тем, как убрать в кейс, еще раз внимательно просмотрел. В просроченном загранпаспорте (новый со свежей визой хранился для надежности у Веты) было множество ярко-красных, похожих на помадные следы от поцелуев, штампиков с одним и тем же словом — «Брест». Брест, Брест, Брест, Брест...
Башмаков никогда подолгу не жил за границей. Две спецтурпоездки по линии комсомола — в Венгрию и Австралию. В «Альдебаране» он был невыездным, как и все остальные сотрудники. Вместо них мотались по зарубежным конференциям Шаргородский, Докукин и на крайний случай Волобуев-Герке. Потом, когда началось, Олег Трудович вдосталь почелночил в Польшу, к панам за пьенендзами. Но шоп-тур — это всего несколько дней, от силы неделя. Дольше всего он жил в Австралии — две недели. Впрочем, слово «жил» тут не подходит. За границей Олег Трудович не жил, а пребывал в состоянии некой мимоезжей оторопи. Это чувство было похоже на то, которое возникает, когда поезд дальнего следования, уже скрипя и пошатываясь, тащится по предвокзальному многопутью, когда чемоданы собраны, белье сдано протрезвевшему к концу рейса проводнику, а рука сама ищет по карманам ключ от домашней двери. Башмаков никогда не задумывался, имеет ли это чувство какое-нибудь отношение к тому, что именуется любовью к родине, и сможет ли он ради этого чувства, к примеру, молчать под пыткой или, допустим, броситься с гранатами под танк. Просто на родине он всегда чувствовал себя спокойно, по-домашнему, как если бы в одних трусах скитался по собственной квартире, почесывая, где чешется, и позевывая, как зевается, не стесняясь столкнуться с Катей или Дашкой.
— Тунеядыч, ты бы хоть штаны надел — дочь-то уже взрослая! — говорила в таких случаях Катя.
Башмакова всегда удивляли люди вроде Катиного брата Гоши. Такие за границей именно жили — обстоятельно, со вкусом. Они на одну ночевку в отеле устраивались словно на всю жизнь, а видом из гостиничного окна восхищались так, будто это вид из их родового замка. «Интересно, а какой вид из Ветиного замка? — подумал эскейпер. — И почему она, мерзавка, не звонит?»
Может быть, передумала? А что, вполне возможно. Папа ведь предупреждал: поматросит и бросит... Да и вообще у этих нынешних девиц, как любил говаривать Слабинзон, вагинальное мышление. Никакого чувства долга! Одна точка «джи» на уме. Это тебе не Катя. И даже не Нина Андреевна!
...После того памятного объяснения на митинге Башмаков и Чернецкая вели себя так, словно никакого разговора меж ними не было, но Олег Трудович чувствовал, как Нина Андреевна, затаившись, ждет от него следующего шага. И если раньше, до разговора, она, проходя мимо, обдавала его волной мучительного равнодушия, то теперь он кожей ощущал исходящий от нее просительный призыв. Надо было только протянуть руку... Почему же он этого не сделал? Боялся Кати? Боялся себя? Стеснялся подчиненных? Ерунда! Никого он не боялся и не стеснялся. Просто не протянул руку — и все...
Времена, когда подробности служебных романов и интрижек были главными темами в трудовых коллективах, канули в недвижную, покрытую кумачовой ряской советскую лету. Народ теперь шумно обсуждал скандальное заседание съезда народных депутатов, пересказывал очередную петушиную речь Собчака или надсадно хохотал над каким-нибудь ретроградом. Бурно потешались, например, над Чеботаревым, давним знакомцем Башмакова.
Федор Федорович, вошедший в большую силу, вдруг стал совершать одну ошибку за другой. Сначала вместе с Лигачевым он затеял антиалкогольную кампанию и даже выступил по этому поводу в «Правде» с большой статьей под названием «Пить или жить?». Водку и прочие разновидности добровольного безумия начали продавать только после двух часов. Об умерших с перепоя без опохмелки тогда в народе стали говорить — «очебатурился». Потом в одном неловком телеинтервью он рассказал о своей знаменитой зеленой книжечке и даже показал ее с экрана. С тех пор, да еще и поныне у журналюг выражение «попасть в зеленую книжку» стало чем-то вроде намека на черные, почти расстрельные списки, и как-то забылось, что в этой книжке был и положительный раздел. Но самой большой ошибкой Федора Федоровича стало его печально знаменитое выступление на съезде депутатов, когда он как-то вдруг наивно и косноязычно принялся с трибуны буквально умолять:
— На колени, если надо, встану — не рушьте то, что не вы построили!
Федор Федорович сказал это и заплакал, а точнее, плаксиво дрогнул голосом. На следующий день газеты выскочили с шапками: «Чеботарев на коленях», «Рыдающий большевик» и так далее. Каракозин уморительно копировал плаксивое выступление Чеботарева — и все, кроме Башмакова, просто катались со смеху, особенно Нина Андреевна.
— Чего не смеешься? — спросил Джедай подозрительно.
— Ха-ха-ха! — угрюмо подчинился Олег Трудович.
Башмаков, как и все, каждый вечер смотрел эти трансляции съезда и даже ссорился с Катей. Жена по другой программе самозабвенно следила за судьбой юной мулатки. Девушка мужественно противостояла сексуальным домогательствам своего подлого хозяина, а сама, в свою очередь, безуспешно пыталась отдаться недогадливому юному пастуху, не ведавшему о своем аристократическом происхождении. Зато об этом знали Катя и весь Советский Союз, существовать которому оставалось всего несколько месяцев.
— Ты же Достоевского любишь! — изумлялся Башмаков.
— Ах, Тапочкин, дай мне отдохнуть спокойно!
Внутрисемейный конфликт закончился тем, что по записочке Петра Никифоровича прямо на складе (в магазинах ничего уже достать было нельзя) купили с приличной переплатой еще один телевизор. По вечерам Катя звонила матери — и они час, а то и два обсуждали бурные события на фазенде, уложившиеся в получасовую серию. Во время трансляции съезда Каракозин тоже любил набрать телефонный номер Башмакова и крикнуть так, что мембрана в трубке дребезжала:
— Ты слышал эту гниду с лампасами? Неуставные отношения в армии, оказывается, журналисты с писателями придумали! Дикарь! Башмаков вяло соглашался, но на самом деле все эти трибунные страсти напоминали ему восстание кукол против Карабаса Барабаса. Казалось, вот сейчас бородатый детина, задевая шляпой кремлевские люстры, вывалится из-за кулис и щелкающим кнутом разгонит всю эту кукольную революцию. Но детина почему-то не вываливался.
Разодравшиеся Ельцин и Горбачев тоже напоминали Олегу Трудовичу вознесенных над публикой кукол, изображающих смешную балаганную потасовку в то время, как настоящая драка идет за ширмой между невидимыми кукольниками, которые по причине занятости рук, должно быть, пинают друг друга ногами. И казалось, иногда из-за ширмы ежедневной политической суеты доносятся заглушаемые верещанием барахтающихся Петрушек нутряные кряканья да уханья от могучих ударов.
После разрыва с Ниной Андреевной Башмаков вел размеренно семейный образ жизни: придя с работы, ужинал, выпивал свои сто грамм, но не больше, ибо водку теперь продавали только по талонам и надо было растягивать удовольствие на месяц. Лишь однажды, после объяснения с Чернецкой на митинге, Олег Трудович переборщил и к тому времени, когда Катя, усталая, но довольная, воротилась от ученика, жившего черт знает где, он уничтожил уже декадную норму водки и самоидентифицировался с трудом.
— Как митинг? — поинтересовалась Катя, гордо показывая невесть где добытые сосиски.
— Н-народ с н-нами.
— Э-э, Тунеядыч, так не пойдет! Я ведь теперь на свои талоны сахар буду брать, а не водку! — весело пригрозила жена.
— Ф-фашизм не пройдет!
Но такие излишества были редкостью, и обычно после ужина Башмаков ложился на диван перед включенным телевизором и впадал в чуткую дремоту, сквозь которую пробивалась к сознанию наиболее значимая информация. Иногда, чтобы отмотаться от очередного воскресного митинга, он говорил Каракозину, будто по выходным работает над докторской.
— Это ты, Олег Трудоголикович, брось! — сердился Джедай. — Сейчас докторскую купить легче, чем любительскую!
Когда начался знаменитый августовский путч, Башмаков, ощущая в теле приятное стограммовое тепло, лежал на диване, созерцал «Лебединое озеро» и вспоминал про одного тестева клиента — администратора Большого театра. Однажды в баньке, на даче, тот рассказывал, что от дирижера в театре зависит очень многое. Например, от взятого им темпа зависит, успеет ли оркестр после спектакля за водкой в Елисеевский гастроном, закрывавшийся в десять вечера. И если музыканты с ужасом понимали, что нет, не успевают, то, глядя из оркестровой ямы на Принца, таскающего по сцене возлюбленную, они тоскливо подпевали знаменитому заключительному адажио из балета «Щелкунчик»:
Мы-ы о-по-зда-ли в гастроно-ом!
Мы-ы-ы о-по-зда-ли в гастроно-о-ом!
После выступления членов ГКЧП по телевизору Олег Трудович был в недоумении. Особенно ему не понравились дрожащие руки вице-президента Янаева.
«Нет, власть трясущимися руками не берут!» — усомнился Башмаков.
А ведь поначалу он чуть было не принял все это за появление долгожданного Карабаса Барабаса с кнутом. Но оказалось, это тоже куклы — суетливые, глупые, испугавшиеся собственной смелости куклы!
Башмаков был, между прочим, удивлен, не обнаружив среди гэкачепистов Чеботарева. Лишь через несколько лет, наткнувшись в еженедельнике «Совершенно секретно» на мемуары кого-то из «переворотчиков», он узнал, что Федор Федорович с самого начала требовал решительных действий, вплоть до кровопролития. Мемуарист даже приводил слова Чеботарева: «Если сейчас эту болячку не сковырнем, потом захлебнемся в крови и дерьме!» Далее бывший путчист, доказывая миролюбивость своих тогдашних намерений, объяснял, что из-за этой-то кровожадности Чеботарева в последний момент и не взяли в ГКЧП... Писал он и о странном самоубийстве Федора Федоровича, застрелившегося на даче вскоре после Беловежского договора. В его забрызганной кровью знаменитой зеленой книжечке нашли запись:
НЕ ХОЧУ ЖИТЬ СРЕДИ МЕРЗАВЦЕВ И ПРЕДАТЕЛЕЙ.
Но тогда, слушая «Лебединое озеро», Башмаков ничего этого не знал, а просто каким-то шестым чувством ощущал: творится какая-то большая историческая бяка.
Позвонил Петр Никифорович:
— Слыхал, чеписты-то каждому по пятнадцать соток обещают? Наверное, и прирезать теперь разрешат!
Тесть давно пытался прирезать к шести дачным соткам еще кусочек земли с лесом, но, несмотря на все свои связи, никак не мог получить разрешение.
— Наверное... — согласился Олег Трудович.
— Может, и порядок наведут? — мечтательно предположил Петр Никифорович.
— Может, и наведут, — не стал возражать Башмаков.
Потом пришла усталая Катя и сообщила, что, судя по всему, Горбачеву — конец, потому что всю эту заваруху устроил именно он, чтобы свалить обнаглевшего Ельцина. А теперь сидит, подкаблучник, в Форосе и ждет...
— Это кто же тебе сказал? — полюбопытствовал Олег Трудович.
— Вадим Семенович.
— А он-то откуда знает?
— Он историк.
Это слово — «историк» — было произнесено по-особенному, с благоговением, причем с благоговением, распространяющимся не только на профессиональные достоинства Катиного педагогического сподвижника, но и на что-то еще. Однако тогда Башмаков на подобные мелочи внимания не обращал.
В ту первую ночь путча, разогретый выпитым, он придвинулся к Кате с супружескими намерениями и получил усталый, но твердый отпор.
— Почему?
— Потому.
— Потому что демократия в опасности?
— При чем здесь демократия? Я устала...
Жена уснула, а Башмаков еще долго лежал и вспоминал про то, как они с Ниной Андреевной однажды собирались «поливать цветы» и вдруг объявили по радио, что умер Андропов. Это было в самом начале их романа, и с утра башмаковское тело нежно ломало от предвкушения долгожданных объятий. Но Чернецкая вызвала его в беседку у доски Почета и сказала:
— Знаешь, давай не сегодня...
— Почему? Тебе нельзя?
— Неужели не понимаешь? Такой человек умер...
И самое смешное: он согласился с ней, даже устыдился своего неуместного вожделения. Золотой они все были народ, золотой! ...В ту переворотную ночь, разволновавшись от бессонных воспоминаний, Олег Трудович встал с постели, пошел на кухню, осторожно открыл холодильник и шкодливо съел сырую сосиску. Когда он возвращался под одеяло, то услышал странный лязгающий гул, доносившийся со стороны шоссе.
В Москву входили танки.
На следующий день, к вечеру, в квартиру вломился возбужденный Каракозин и, задыхаясь, сообщил, что сегодня ночью обязательно будут штурмовать «Белый дом», а отряд спецназа ищет Ельцина, чтобы расстрелять. Докукин с Волобуевым-Герке заняли омерзительно выжидательную позицию, но у него в багажнике «Победы» два топорика, которые он снял с пожарных щитов в «Альдебаране».
— Ну и что? — пожал плечами Башмаков.
— Как что? Пошли!
— Зря ты волнуешься. По-моему, они уже опоздали в гастроном, — заметил Олег Трудович, имея в виду гэкачепистов.
— Какой еще гастроном? Олег Трусович, ты зверя во мне не буди! Пошли! Я тебе дам топор.
— К топору зовешь? — Башмаков, покряхтывая, поднялся с дивана и покорно потек спасать демократию. Шел дождик. «Победу» бросили возле зоопарка. Завернув топорики в ветошь и натянув куртки на головы, друзья побежали к «Белому дому». Миновали серые конструкции киноцентра. Свернули с улицы Заморенова на Дружинниковскую и помчались вдоль ограды Краснопресненского стадиона. Вокруг оплота демократии щетинились арматурой баррикады. Темнели угловатые силуэты палаток. Горели костры. Только что с козырька здания выступал Станкевич, и народ еще не остыл от его пламенной речи. Друзья потолкались в толпе и набрели на кучку, собравшуюся вокруг плечистого парня, который объяснял защитникам, что в случае газовой атаки следует тотчас повязать лицо тряпкой, намоченной в содовом растворе.
— Говорят, еще мочой хорошо? — спросил кто-то из толпы.
— Мочой очень хорошо! — кивнул инструктор.
Дождик затих. Потом сидели у костра. Юноша в кожаной куртке и майке с надписью «Внеочередной съезд Союза журналистов СССР» включил транзисторный приемник и поймал радио «Свобода». Диктор из своего европейского далека со знанием дела сообщил, что на сторону народа перешел автомобильный батальон под командованием капитана Веревкина. Послышался гул моторов, и репортер спросил с задушевным акцентом:
— Господин Веревкин, почему вы выбрали свободу?
Знакомый ворчливый голос ответил, что выбрал он свободу исключительно по личным убеждениям и еще потому, что трижды писал в ГЛАВПУР о злоупотреблениях своего непосредственного начальника подполковника Габунии, а в результате сам получил выговор и был обойден званием...
— Скажите, господин Веревкин, армия вся с Ельциным?
— Конечно. И с народом тоже...
Снова из приемника донесся гул моторов и крики: «Ельцин! Россия!..» Но вдруг все это утонуло в завывающем треске, сквозь который прорвался на мгновенье голос Нашумевшего Поэта:
Свобода приходит в майчонке,
Швыряя гранату под танк...
— Глушат, сволочи! — рассердился журналист.
— Ну и правильно глушат. Врут они там все, — отозвался работяга в нейлоновой ветровке.
Он сидел, подставив ладони теплу, и пламя рельефно высвечивало его широкие бугристые ладони.
— Нет, не врут. Они с нами! — объяснил журналист, махнув тонкопалой лапкой.
— А зачем им с нами-то? — удивился работяга.
— А затем, что они хотят, чтобы у нас тоже была демократия!
— А зачем им, чтобы у нас тоже была демократия?
— Они хотят, чтобы во всем мире была демократия.
— А зачем им нужно, чтобы во всем мире была демократия? — не унимался работяга.
— Глупый вопрос! — пожал плечами журналист.
— Нет, не глупый!
— Да что ж ты, дядя, такой бестолковый! — взорвался Джедай, с возмущением слушавший этот диалог.
— А вот ты, толковый, скажи мне: когда во всем мире демократия победит, кто главным будет?
— Никто!
— Не бывает так, — возразил работяга.
— Да пошел ты...
— Нет, погодите, надо человеку все объяснить! — заволновался журналист.
— Вы хоть понимаете, что будет, если победит ГКЧП?
— Что?
— Прежде всего не будет свободы слова. Вам ведь нужна свобода слова?
— Мне? На хрена? Я и так все прямо в лицо говорю. И начальнику цеха тоже...
— А на партсобрании вы тоже говорите то, что думаете?
— Я беспартийный...
— Так чего же ты сюда приперся? — снова взорвался Джедай.
— Надоел этот балабол меченый со своей Райкой! Порядок нужен, — угрюмо сказал работяга. — Порядок!
— Это какой же порядок? Как при Сталине? — взвился журналист.
— Как при Сталине. Только помягче...
— Да ты... Ты знаешь, что возле американского посольства наших ребят постреляли? — окончательно завелся Каракозин. — Знаешь? Ты хочешь, чтобы всех нас к стенке?!
— Ничего я не хочу. А ребятам не надо было БМП поджигать. Ты где служил?
— В десанте, — ответил Джедай.
— А я танкист. И когда у тебя броня горит, ты от страха в маму родную стрельнешь!
— Вот я и чувствую, что вы в маму родную готовы стрелять ради порядка! — с каким-то непонятным удовлетворением объявил журналист.
— А ты маму родную заживо сожрешь за свою хренову свободу слова! — скрипучим голосом ответил работяга.
— А вот за это ты сейчас... — журналист поднялся с ящика, расправляя девичьи плечи и взглядом ища поддержки у Джедая.
— Э, мужики! — вступился молчавший все это время Башмаков. — Кончайте, мужики!
Но драки не получилось. Взлетела, ослепительно осыпаясь, красная ракета, запрыгали, упираясь в низко нависшие тучи, белые полосы прожекторов. Усиленный мегафоном голос потребовал, чтобы все отошли на пятьдесят метров из сектора обстрела. Появился инструктор в камуфляже. Он собирал бывших десантников и тех, кто говорит по-азербайджански.
— А почему по-азербайджански?
— Азеров на штурм погонят. Чуркам ведь все равно, кого резать.
— Да здравствует Россия! — громко крикнул журналист.
— Ну, началось! — радостно объявил Джедай.
Он развернул ветошь и протянул Башмакову пожарный топорик. Олег Трудович взял его в руки и внутренне содрогнулся оттого, что топорик был весь красный, будто в крови. Он, конечно, тут же вспомнил, что на пожарном щите все инструменты, даже ведро, выкрашены в красный цвет, но все равно не мог отделаться от тошнотворной неприязни к топорику.
Через несколько минут дали отбой. Журналист и работяга после всей этой предштурмовой суеты к костру больше не вернулись. Зато возник чахлый юноша с исступленным взором. Он стал жаловаться, что его не взяли в группу переводчиков. А зря! Ведь он в минуты особого вдохновения, выходя мысленно в мировое информационное пространство, может говорить на любом земном языке и даже на некоторых космических наречиях.
— А сейчас можешь? — спросил, заинтересовавшись, Джедай.
— Могу.
— Скажи что-нибудь!
Чахлый выдал несколько странных звуков — что-то среднее между тирольской руладой и русской частушкой.
— И где же так говорят?
— Если бы сегодня было звездное небо, я бы показал! — вздохнул юноша.
Вообще, в толпах защитников попадалось немало странных людей. Какая-то старуха металась меж костров с плакатиком, на котором была написана группа крови Ельцина, Хасбулатова и генерала Кобеца. Она записывала доноров на случай, если кого-то из вождей ранят. А исступленный юноша ближе к утру, подремав, смущенно сознался в том, что он — инкарнация академика Сахарова, и предсказал, заглянув в общемировое информационное пространство, неизбежную победу демократии.
Еще несколько раз объявляли тревогу и давали отбой. Прошла вереница людей со свечками. Это был молебен за победу демократии. Разнесся слух, будто какой-то банкир прямо из кейса раздает защитникам «Белого дома» доллары. Пока Джедай бегал искать банкира, появились кооперативщики и принялись раздавать не валюту, конечно, но бесплатную выпивку с закуской.
— Много не пейте! — предупреждали они. — А то руки трястись будут, как у Янаева! Прошли и медики в белых халатах:
— Больных, раненых нет?
— Откуда раненые? А что, есть и раненые?
— Пока, слава Богу, нет... Алкогольные отравления. Ну, обмороки и нервные припадки, в основном у женщин...
Снова посыпался мелкий дождь. Где-то запели: «Из-за острова на стрежень...» Еще дважды объявляли, что к «Белому дому» движется колонна танков и прямо вот сейчас начнется штурм. Раздали даже бутылки с зажигательной смесью.
— У тебя есть спички? — спросил Башмаков.
Джедай кивнул, достал из кармана и проверил зажигалку. Мимо прокатили коляску с Верстаковичем. Председатель Народного фронта узнал Джедая и послал ему почему-то воздушный поцелуй. Потом был отбой и через пять минут новое страшное сообщение о бронеколонне, движущейся к «Белому дому».
— Колонна слонов из зоопарка к нам движется! — пошутил Джедай. Среди ночи помчались к набережной смотреть на приплывшую баржу. Это профсоюз речников перешел на сторону Ельцина. По пути наткнулись на совершенно пьяных журналиста и работягу. Обнявшись, они невразумительно спорили о том, кто будет самым главным, когда победит демократия.
Баржа была старенькая и проржавевшая.
— Смотри, Олег Термитыч, что твои коммуняки за семьдесят лет с «Авророй» сделали! — сказал громко Джедай.
И вся набережная захохотала.
Ближе к утру откуда-то примчалась инкарнация академика Сахарова и, задыхаясь, рассказала, что путч провалился, а ГКЧП в полном составе улетел в Ирак к Саддаму Хусейну.
— К Саддаму? Он их к себе в гарем возьмет! — подхватил Джедай.
К рассвету демократия окончательно победила. Кричали «ура!». Прыгали от радости. Скандировали: «Ельцин! Россия! Свобода!» Размахивали флагами, среди которых, к удивлению Башмакова, почему-то преобладали украинские «триколоры». Снова появились кооперативщики — с ящиками шампанского. Молодые парни в стройотрядовской форме танцевали у костра «семь сорок».
— Ребята, вы что — сионисты? — весело спросил Джедай.
— Нет, мы просто евреи! — радостно смеясь, ответили они.
Красная джедаевская «Победа», вся в дождевых каплях, стояла возле зоопарка.
— Ты хоть понимаешь, что случилось, Олег Турбабаевич? — спросил он, убирая в багажник красные топорики.
— Не понимаю, — искренне сознался Башмаков.
Он и в самом деле толком ничего не понял. Зачем Горбачев запирался в Форосе, а потом, как погорелец, обернувшись в одеяло, со своей всем осточертевшей Раисой Максимовной спускался по трапу самолета? Неясно было и с путчистами: почему не послушались Федора Федоровича? Чего они боялись? И почему ничего не боялись их супротивники? Потом, когда по телевизору крутили наскоро слепленные победные хроники, Башмакова поразил один сюжет: на танке стоит Ельцин в окружении соратников и призывает сражаться за демократию, не щадя живота своего. И у всех у них, начиная с самого Ельцина и заканчивая притулившимся сбоку Верстаковичем, отважные, веселые, даже озорные глаза. Они говорят о страшной опасности, нависшей над ними, но сами в это не верят. Не верят: у них веселые глаза! А у тех, кто стоит в толпе и слушает, глаза хоть и с отважинкой, но все же испуганные. Даже у бесшабашного Каракозина, попавшего в кадр и очень этим гордившегося. Все это было странно и непонятно...
— А что говорит ваш великий Вадим Семенович? — спросил Башмаков Катю.
— Вадим Семенович смеется и говорит, что это не путч, а скетч! Вскоре после путча неутомимый Джедай придумал «Праздник сожжения партийных билетов». Возле доски Почета сложили большой костер из собраний сочинений основоположников да разных отчетов о съездах и пленумах, зря занимавших место в альдебаранской библиотеке. Пока бумага разгоралась, с речью выступил специально приглашенный по такому случаю Верстакович. Сидя в своей коляске, он говорил о том, что этот вот костер во дворе «Альдебарана» символизирует очистительный огонь истории, сжигающий отвратительные и позорные ее страницы. Тоталитаризм — мертв. И это счастье, потому что тоталитаризм не способен по-настоящему освоить космическое пространство. Лишь теперь, с победой демократии, в России настает поистине космическая эра! В заключение Верстакович предложил всем собравшимся дать клятву на верность демократии.
— Повторяйте за мной: клянусь в эти трудные для Отечества времена не жалеть сил, а если потребуется — и самой жизни ради утверждения на нашей земле свободы, равенства, братства и гласности! Его лицо выражало в этот торжественный момент особое, безысходное вдохновение, какое в кинофильмах обычно бывает у наших партизан, когда им на шею накидывают петлю. Закончив клятву, Верстакович не удержался и куснул ноготь.
Костер разошелся. Клочья пепла, похожие на угловатых летучих мышей, петлисто взмывали в небо. Каракозин, закрывая от жара лицо рукой, первым приблизился к пламени и бросил в пекло свою красную книжечку. Следом ту же процедуру повторил Докукин — лицо его при этом было сурово и непроницаемо. Третьим вышел Чубакка. Выбросив билет, он даже несколько раз потер ладони, точно стряхивал невидимые глазу коммунистические пылинки. Потом повалили остальные: членов партии в «Альдебаране» было немало. Волобуев-Герке отсутствовал по болезни, но прислал жену со своим партбилетом и кратким заявлением о полном слиянии с позицией коллектива. Башмаков на всякий случай кинул в пламя досаафовский документ, издали чрезвычайно напоминающий партбилет. Потом Докукин отвел его в сторону и очень тихо сказал:
— Ты правильно сделал, что сжег. Горбачев предал партию. Ельцин — американский шпион. Говорю тебе это как коммунист коммунисту. Уходим в подполье.
Праздник набирал силу. Народ выпил, стал водить хороводы вокруг огня и петь:
Взвейтесь кострами, синие ночи.
Мы пионеры, дети рабочих...
Когда костер догорел и стемнело, принялись прыгать через слоистую огнедышащую груду пепла. Жена приболевшего Волобуева-Герке даже подпалила подол платья и очень смеялась. Настроение у нее было как на Ивана Купалу, и, выпив, она стала вешаться на Каракозина, но Джедай давно уже ко всем женщинам, кроме своей Принцессы, испытывал брезгливое равнодушие. Тогда она начала приставать к Верстаковичу, но ей дали понять, что женщинами он по инвалидности не интересуется. В конце концов активная дама увлекла в ночь Чубакку. И долго еще из-за стриженых кустов доносились ее опереточное хихиканье и его оперное покашливание.
Вскоре к ним заехал Петр Никифорович — он был раздавлен. Во время путча ему позвонил начальник и как бы вполсерьеза порекомендовал послать от имени трудового коллектива ремжилстройконторы телеграмму в поддержку ГКЧП. Взамен он пообещал несколько коробок самоклеющейся немецкой пленки. Простодушный Петр Никифорович, который, как и большинство, в душе сочувствовал ГКЧП, не посоветовавшись ни с Нашумевшим Поэтом, ни с композитором Тарикуэлловым, взял и отбил эту неосмотрительную телеграмму. После победы демократии начальник снял тестя с должности за связь с мятежниками, а назначил на освободившееся место мужа своей двоюродной сестры. И не было никаких торжественных проводов на пенсию, почетных грамот и ценных подарков. Спасибо, в Лефортово не упекли!
— А ведь он у меня паркетчиком начинал, — сокрушался Петр Никифорович, имея в виду вероломного начальника. — Я ж ему, сукину коту, рекомендацию в партию давал, в институте восстанавливал, когда его за драку выгнали... В прошлом году финскую ванну и розовый писсуар за здорово живешь поставил. Неблагодарность — чума морали!
Башмаков распил с тестем последнюю бутылочку из месячной нормы и стал высказывать недоумение по поводу всего происшедшего в Отечестве. Начал даже излагать свою кукольную теорию, но Петр Никифорович перебил его и, кажется, впервые обойдясь в трудной ситуации без хорошей цитаты, сказал:
— Никому, Олег, не верь! Суки они все рваные...
Через восемь месяцев он умер на даче, читая «Фрегат „Паллада"». Сначала возил навоз с фермы, а потом прилег на веранде отдохнуть с книжкой. Отдохнул... На похоронах не было никого из его знаменитых творческих друзей. Даже Нашумевший Поэт не приехал, зато прислал из Переделкино телеграмму-молнию со стихами:
Св. памяти П. Н.
Когда уходит друг,
Весь мир, что был упруг,
Сдувается, как шарик.
Прощай, прощай, товарищ!
Через несколько лет Башмаков случайно наткнулся в газете на эту же самую эпитафию, но уже посвященную «Св. памяти» композитора Тарикуэллова. И уже совсем недавно по телевизору Нашумевший Поэт попрощался при помощи все тех же строчек с безвременно ушедшим бардом Окоемовым.
Денег на похороны и поминки едва наскребли: жуткая инфляция еще в начале 92-го за несколько недель сожрала то, что тесть праведными и не очень праведными трудами копил всю жизнь. Выручил Гоша, за месяц до смерти Петра Никифоровича воротившийся из Стокгольма. Хоронили тестя бывшие его подчиненные — сантехники, столяры, малярши, штукатурщицы, паркетчики. Они очень хвалили усопшего начальника, но постоянно забывали, что на поминках чокаться нельзя. Потом хором пели любимые песни Петра Никифоровича, приплясывали и матерно ругали новое хапужистое руководство ремжилстройконторы.
Теперь, оглядываясь назад, Башмаков часто задумывался о том, что Бог прибрал тестя как раз вовремя: стройматериалов вскоре стало завались, возник евроремонт, вместо розовых чешских ванн появились четырехместные «джакузи». А друзья Петра Никифоровича, гиганты советского искусства, очень быстро обмельчали. Им теперь не до евроремонтов — на хлеб не хватает. Даже Нашумевший Поэт, если верить телевизору, зарабатывает тем, что преподает литературу в каком-то американском ПТУ на восточном побережье.
Но там, там, в раю, куда попал, несмотря на мелкие должностные проступки, Петр Никифорович, непременно царит (не может не царить!) чудесный, вечный, неизбывный дефицит строительных, ремонтных и сантехнических материалов, дефицит, охвативший всю ойкумену и все сущие в ней языки. И незабвенный Петр Никифорович после отсмотра рабочей копии нового фильма дает творческие советы великому Феллини, а тот кивает:
«Си, си, амико! Ты, как всегда, прав!»
15
Эскейпер снова посмотрел на часы, снял телефонную трубку и набрал Ветин номер. Нежный женский голос с приторным сожалением сообщил, что абонент в настоящее время недоступен, и попросил перезвонить попозже. Потом то же самое было повторено по-английски.
— Била-айн!
Странно! Сколько можно сидеть у врача? Сейчас все это просто делается: да — да, нет — нет... Может, к отцу заехала попрощаться и отключила «мобилу»? Странно... Однако жизнь научила Башмакова никогда не волноваться заранее и не тратить попусту драгоценные нервные клетки. Правда, теперь точно доказано, что нервные клетки восстанавливаются-таки, — но все равно их жалко! Он решил перезвонить Вете через полчаса и уж потом, если ситуация не прояснится, начать тревожиться и что-то предпринимать. Пока же самое лучшее — продолжать сборы. Ничто так не отвлекает от неприятностей, как сборы в дорогу. Это знает любой эскейпер.
Еще только продумывая будущий побег, Башмаков решил непременно забрать с собой всю одежду. Нет, он не собирался тащить на Кипр это старье. Просто было бы негуманно оставлять брошенной жене свое барахло как наглядное свидетельство неверности и вероломства. Чего ж хорошего, если несчастная женщина рыдает над стареньким свитером сбежавшего мужа? А почему, собственно, он решил, что Катя будет рыдать? Может быть, она быстренько-быстренько утешится с каким-нибудь новым Вадимом Семеновичем — и тот станет разгуливать по его, башмаковской, квартире, в его, башмаковском, махровом халате и в его, башмаковских, тапочках на меху?
Нет, это недопустимо: ни рыдания, ни чужое разгуливание в его, башмаковских, тапочках! Олег Трудович полез на антресоли и начал рыться в пыльном хламе, испускающем непередаваемый, чуть пьянящий запах прошлого. Боже, сколько на антресолях оказалось совершенно никчемных, но абсолютно невыбрасываемых вещей! Старые вещи напоминают чем-то выползни. Человек ведь тоже вырастает — из одежды, из книг, из вещей — и время от времени сбрасывает все это, как змея, линяя, сбрасывает свою шкурку. Но, в отличие от пресмыкающихся, человек не бросает выползни где попало, а складывает в шкафах, чуланах, сараях, на чердаках и антресолях... Впрочем, если бы змеи были существами разумными, то, конечно, тоже не выбрасывали бы бывшие шкурки, а бережно хранили их как память о прошлом. И в этой змеиной цивилизации существовала бы, наверное, целая индустрия, производящая специальные ларчики, футляры, шкафчики для сброшенных шкурок. Вот, к примеру, маленькая розовенькая коробочка — подарок детенышу к самой первой линьке. А вот футлярчик побольше, украшенный крылатой ящеркой с луком и стрелами, — это для первой совместной линьки змеиных молодоженов. Большой красивый шифоньер, где шкурки висят, как рубашки, на специальных плечиках с бирочками для дат, обычно преподносится уходящим на пенсию заслуженным пресмыкающимся. Ну, хорошо... А куда в таком случае деваются шкурки после смерти хозяев? Скорее всего, хранятся у родственников или кладутся рядом с усопшим в гробик, узкий и длинный, как футляр для бильярдного кия. А может быть, наоборот: все выползни собирают в особом научном центре, где ученые — очкастые кобры — бьются над проблемой воскрешения отцов и оживления шкурок...
Но эскейпер так и не решил, куда деваются шкурки усопших разумных гадов, ибо в этот момент нашел то, что искал, — баул из брезента. В него при желании можно было вместить комплект обмундирования для мотострелковой роты. Эту огромную сумку со съемными колесами изобрел Рыцарь Джедай и изготовил в двух уникальных экземплярах, когда они начали «челночить». А что еще оставалось делать? В 92-м финансирование «Альдебарана» резко срезали, научную работу свернули, а зарплату не повышали, хотя тех денег, на которые раньше можно было жить месяц, теперь хватало на несколько дней. Как выразился однажды Джедай, инфляция — инфлюэнца экономики. Докукин, правда, сдал один из альдебаранских корпусов под страховое общество «Добрый самаритянин». Сыпавшееся здание сразу же отреставрировали, устлали коврами, утыкали кондиционерами, обсадили голубыми елями, а компьютеры и прочую оргтехнику завезли такую, что Башмакову, работающему все-таки не на наркомат коневодства и гужевого транспорта, а на космос, подобное оборудование даже не снилось. Скопившиеся у подъезда иномарки охранялись специальными громилами в камуфляже — и на территорию «Альдебарана» теперь стало попасть сложнее, чем в прежние режимные времена. Докукин поначалу регулярно проводил собрания трудового коллектива и обстоятельно, со скорбными подробностями рассказывал про то, что денег, получаемых за аренду корпуса, с трудом хватает даже на элементарные нужды НПО. Он, надо заметить, сильно изменился, и прежде всего изменилось положение бровей на его широком красном лице: в прежнее, советское, время они были сурово сдвинуты к переносице, а теперь стояли трагическим домиком. Голос тоже преобразился: из командного превратился в устало-просительный:
— Надо, надо, товарищи, думать над смелыми конверсионными проектами! Не мы с вами этот рынок придумали... Но в рынке жить...
— По-рыночьи выть! — подсказал из зала Джедай.
— Вот именно. Надо прорываться! Говорю это вам... совершенно ответственно! Например, очень перспективна идея производства биотуалетов для дачных домиков, а также фильтров для водопроводной воды, в которой теперь жуткое количество самых чудовищных примесей. Мы, например, с женой из крана давно уже не пьем! И действительно, вскоре были разработаны и изготовлены фильтр «Суперроса», а также образец биотуалета «Ветерок-1» — изящное обтекаемое изделие из мраморного пластика. Оба приспособления хранились в директорском кабинете. И Докукин во время переговоров с предполагаемыми партнерами или инвесторами торжественно указывал пальцем на «Ветерок-1» и говорил: «Это — наше будущее!» А нервных сотрудников, пришедших к нему на прием по личным вопросам, он отпаивал исключительно отфильтрованной водой. Но массовое производство биотуалетов и фильтров все как-то не налаживалось...
Первое время директора слушали развесив уши, верили каждому слову. Потом, когда у него появился новенький «Рено», а жену кто-то в городе заметил в «Хонде» с шофером, народ зароптал и во время очередного собрания поинтересовался, откуда такая роскошь, если в «Альдебаране» нет денег на писчую бумагу для научных отчетов? Первым, как всегда, выскочил Рыцарь Джедай и напрямки спросил, на какие шиши директор нищего НПО купил себе пятикомнатную квартиру на улице Горького?
Собрание возмущенно зашумело, и следом за Каракозиным выступило еще несколько правдолюбцев, добавивших к сказанному разоблачительные сведения о том, что начальство строит себе дачу в Загорянке, а летом ездило всей семьей в Тунис... Кто-то даже ностальгически вспомнил Шаргородского с его тремя невинными старенькими холодильниками на скромной дачке. Ангел был, просто-напросто седокрылый ангел в сравнении с этим живоглотом! Недолго думая, решили выгнать Докукина из директоров прямо тут же на собрании, но председательствовавший Волобуев-Герке осторожно заметил, что это невозможно по причине отсутствия кворума и некоторых особенностей устава закрытого акционерного общества, в которое к тому времени превратился «Альдебаран». Бывшего парторга сначала не хотели слушать, и прежде всего из-за того, что у него самого недавно появилась новая «девятка». Однако Джедай, нахмурившись, распорядился:
— Без кворума наше решение будет недействительно. Наймем юриста и подготовимся. Собираемся через неделю и гоним его к чертовой матери! А материалы направляем в прокуратуру!
Докукин слушал все это не возражая, не перебивая, не оправдываясь и только грустно-грустно глядел на своих гневных обличителей, точно провидчески знал про них нечто очень и очень печальное. Так оно и оказалось: всех правдолюбцев на следующий день уволили по сокращению штатов. Заступиться было некому: ни профкома, ни тем более парткома в «Альдебаране» давно уже не было. Не тронули только Каракозина, учитывая его заслуги перед демократией и личные связи с высоко взлетевшим Верстаковичем.
Впрочем, народ и сам от такой жизни стал разбегаться. Первым уехал за границу по контракту Чубакка: у его жены, несмотря на бдительность кадровиков, нашлись родственники в Америке. А вскоре в кабинет к Башмакову зашла Нина Андреевна и положила на стол заявление — по собственному желанию.
— Ты? — удивился Олег Трудович. — И куда же?
— Омка в университет будет поступать. Нужен репетитор по английскому. Я устроилась «гербалайф» распространять. Они процент с выручки платят.
— Ну, как знаешь... — он поставил резолюцию для отдела кадров.
— Ты помнишь мою записку? — вдруг, густо покраснев, спросила Чернецкая.
— Конечно.
— Хорошо, что помнишь... Помни, пожалуйста!
— Значит, ты меня еще не простила?
— Нет, не простила. Нина Андреевна пошла к дверям, но на самом пороге остановилась и оглянулась. Их глаза встретились, и в перекрестье возникло размытое розовое облачко, очень отдаленно напоминающее два тела, мужское и женское, завязанные в тугой узел любви. Потом закрыли весь отдел. Объясняться Башмаков отправился один, потому что горячий Джедай обещал набить директору морду прямо в кабинете. Докукин грустно выслушал обличительно-умоляющую речь и вздохнул:
— Прав. Прав! Но ты думаешь, это мне твой отдел не нужен? Нет, это им, — он показал пальцем вверх, — не нужен. Мы все им не нужны. Им вообще ничего, кроме власти и баксов, не нужно! Это же враги. Вра-ги! Они специально все разваливают. Ты еще не понял?
— А как же подполье? — с еле заметной иронией осведомился Башмаков.
— Эх, Олег, если бы ты знал, — обреченно вздохнул Докукин. — В каком я теперь глубоком... подполье. Глубже не бывает. Единственное, что мы можем сейчас, — сделать так, чтоб не все им, вонючкам демократическим, досталось! А там будем посмотреть... Давай лучше выпьем! Текилу уважаешь?
Больше о делах они не говорили. Директор со знанием дела объяснял, как нужно пить текилу: ее, заразу кактусовую, оказалось, положено зализывать солью, закусывать лимоном и запивать томатным соком — в противном случае это никакая не текила, а просто-напросто хренотень из столетника. Томатного сока, впрочем, не оказалось, и запивали фильтрованной водой. Докукина быстро развезло, Башмакова, впрочем, тоже — они стали вспоминать райкомовские времена и даже тихонечко спели:
Красный пролетарий, шире шаг!
Красный пролетарий, выше стяг!
Красный пролетарий, не дремлет враг!
Наступает время яростных атак!
Вспомнили и зеленую книжечку незабвенного Федора Федоровича Чеботарева, поговорили о его странном самоубийстве.
— Мы пойдем другим путем! — заверил Докукин. — Нет никаких денег партии. Это все вранье! Мы их должны заработать, понимаешь, Олег, мы! За-ра-бо-тать! Говорю это тебе...
Но тут дверь резко, как от удара ногой, распахнулась, и без всякого секретарского уведомления в кабинет ввалились три «добрых самаритянина» — чернявые, кавказистые мужики. Один постарше, с животом навыкат, а два другие — высоченные молодые качки в кожаных куртках. Докукин сразу вжал голову в плечи и с трудом изобразил на лице деловитую радость. Уходя, Олег Трудович по обрывкам гортанного, на повышенных тонах разговора уловил, что речь идет о казино, и разместить его собираются как раз в том самом флигеле, где располагается сейчас его, башмаковский, отдел.
— Всё! Пошли к Верстаковичу! — постановил Каракозин.
Но легко сказать — «пошли». Две недели Джедай названивал в приемную, и милый девичий голосок отвечал одно и то же: идет совещание.
— А кроме совещаний у вас еще что-нибудь бывает? — взорвался он на третью неделю.
— Конечно! Переговоры...
— Так вы запишите, что Каракозин звонил. Ка-ра-ко-зин, председатель Комитета научно-технической интеллигенции в поддержку перестройки и ускорения! КНТИППУ...
— ...ПУ... Уже записала. Не волнуйтесь, вам перезвонят!
Перезвонили на пятую неделю:
— Аркадий Ильич вас ждет. Завтра в 14.15.
Сначала они долго томились в приемной, наблюдая, как два здоровенных охранника охмуряют ту самую телефонную секретаршу. Кроме милого голоска, у нее были вдобавок длиннющие ноги и стенобитный бюст.
— Нетухлые дела у этого инвалида, — проскрипел Каракозин. — Смотри, каких «шкафандров» себе завел!
— Да и секретутка ничего! — добавил Башмаков, который после ухода Нины Андреевны вдруг остро затомился своим затянувшимся моногамным одиночеством.
— Высоко забрался, — покачал головой Джедай.
Ходили слухи, что к Верстаковичу нежно относится сам президент. Однажды после бурного митинга и совещания в узком кругу Ельцин очень сильно устал, так устал, что вели его буквально под руки, и Верстакович, случившийся поблизости, догадался уступить ему место в своей инвалидной коляске. Ельцину очень понравилось, как его с ветерком подкатили к ожидавшей машине, — и он запомнил предупредительного инвалида.
— Проходите, господа, — прощебетала секретарша, — Аркадий Ильич ждет вас!
— Мы не господа! Мы товарищи по борьбе! — гордо поправил ее Джедай.
Верстакович принял их в просторном кабинете с зачехленной казенной мебелью пятидесятых годов и длиннющим полированным столом для заседаний. Лишь японский телевизор с экраном в человеческий рост, трехцветный флаг да большая фотография президента на теннисном корте напоминали о новых временах. Бывший лидер Народного фронта даже вышел из-за стола и, опираясь на инкрустированную серебром трость, слабо пожал посетителям руки.
— Рад видеть боевых соратников! — устало улыбнулся Верстакович. — Проходите, не стесняйтесь! Скучновато тут, конечно, после баррикад, но ничего не поделаешь.
— Да ты и тут забаррикадировался — еле к тебе прорвались! — по-свойски пошутил Каракозин.
Чуткий Башмаков тут же отметил про себя, что шутка и особенно свойская интонация не понравились. Верстакович был одет в модный двубортный костюм, изысканная бесформенность и элегантная обмятость которого стоили, вероятно, немалых денег. Волосы были явно уложены парикмахером, а брови — и это просто потрясло Башмакова
— аккуратно пострижены.
— Чай? Кофе? Коньяк? — спросил Верстакович, усадив гостей и дав указания секретарше. — А вы знаете, кто здесь раньше сидел?
— Троцкий! — недобро предположил Каракозин.
— Не-ет... Тут был один из кабинетов Берии. Ирония истории! Так с чем пришли? Он рассеянно, но не перебивая слушал их жалобы и постукивал по столу розовыми детскими пальчиками. Башмаков заметил, что ногти у него теперь ухожены и даже покрыты бесцветным лаком. Несколько раз по старой привычке Верстакович механически приближал их ко рту, но в последний момент спохватывался. Тем временем секретарша принесла кофе и коньяк, а шефу персонально на серебряном блюдечке — продолговатую оранжевую пилюлю и стакан воды. Башмаков взял рюмку — на него пахнуло настоящим, давно забытым коньячным ароматом.
— «Старый Тбилиси». Двадцать лет выдержка. Президент Гамсахурдия прислал.
— Если бы тебе еще президент Назарбаев жареного барашка прислал! — с мечтательной издевкой вздохнул Джедай.
Башмаков под столом аккуратно наступил на ногу Каракозину, но тот сделал вид, будто не понимает этого товарищеского знака.
— За великую Россию! — провозгласил Верстакович, чокнулся с друзьями минеральной водой и, морщась, запил таблетку. — Ну-с, продолжайте!
Постепенно, по ходу рассказа, его личико стало мрачнеть — и он сделался похожим на инфанта, взвалившего на себя, несмотря на отроческий возраст, тяжкий груз государственных забот. Один раз Верстакович не удержался и грызанул-таки розовый отполированный ноготь.
— Все, что вы говорите, очень правильно, — молвил наконец он. — Но давайте сначала разберемся с нашей многострадальной Россией. Канализация сегодня важнее космонавтики! Люди смертны, а космос вечен. Номенклатура это не понимала. А мы, демократы, понимаем! Мы не можем больше платить за будущее судьбами тех, кто живет сегодня! К тому же космос, давайте наконец сознаемся, принадлежит всему человечеству. В сущности, неважно, кто первым ступит на тот же Марс — россиянин или американец. Главное, чтобы это был счастливый и свободный человек...
Верстакович посмотрел на них торжественно и даже с некоторым недоумением: почему никто не записывает его вещие слова?
— Чепуху ты городишь! — взорвался Каракозин, хотя за секунду до этого выглядел совершенно спокойным. — Даже коммуняки соображали, что космос...
— Что-о?! Не понял... — аккуратные брови Верстаковича поползли вверх, а лилипутские пальчики — куда-то под стол.
— Что ты не понял, гнида двубортная?! Ты что нам говорил тогда, у костра? Забыл?! Напомнить?!
Но ничего напомнить Джедай не успел — в кабинет уже входили «шкафандры», и на их тупых лицах было написано угрюмое торжество ресторанных вышибал, дождавшихся наконец своего вожделенного скандалиста...
— Ну и козлы же мы с тобой, Олег Тундрович! — только и сказал Каракозин, получив выходное пособие, которого едва хватило на бутылку водки.
— Попрошу не обобщать! — усмехнулся Башмаков: на его пособие можно было, кроме водки, купить еще и закуску. — Ты теперь куда?
— Буду двери обивать. А ты?
— Пока не знаю. Он и в самом деле не знал. Поначалу ему казалось, новая работа найдется легко и сама собой, как это случалось прежде. Но потом вдруг выяснилось: никто нигде не нужен, а если и нужен, то зарплата такая мизерная, что не окупает даже стоимость проездного билета. И Олег Трудович впервые в жизни остался без работы. Это было совершенно особенное состояние, не имевшее ничего общего с отпускным богдыханством или выжидательным бездельем, когда переходишь с одной службы на другую. Он чувствовал себя белкой, которая много лет старательно крутилась в колесе — и вдруг ее выпустили в вольер.
По утрам Катя и Дашка уходили в школу, а Башмаков спал до истомы, потом медленно завтракал, спускался в газетный киоск и покупал несколько газет
— от ярко-красных до бело-голубых, затем в ларьке заправлял трехлитровую банку дешевым разливным пивом и возвращался домой. Лежа на диване и потягивая скудно пенящийся кисловатый напиток, он читал газеты, до скрежета зубовного упиваясь извивами борьбы оппозиции с демократами, что, по сути, больше походило на борьбу тупых правдоискателей с умными мерзавцами. Далее Башмаков переходил к разделам происшествий и читал о выкидыше, найденном в мусорном баке и якобы успевшем пискнуть перед смертью: «мама, за что?!», о восьмидесятилетней старушке, зарубившей мясным топориком своего молодого сожителя за то, что тот отказался выполнять супружеские обязанности, о девочках-подростках, изнасиловавших участкового милиционера, или о самоубийце, упавшем из окна семнадцатого этажа прямо на машину «скорой помощи»...
Потом Олег Трудович включал телевизор и смотрел все подряд: фильмы, рекламу, викторины, последние известия. Он замечал, как стремительно советский, угрюмо членораздельный диктор вытесняется с экрана косноязычными, но бойкими парубками и нервными дивчинами с такой внешностью, что в прежние времена их не взяли бы даже в самодеятельность интерната для лиц с расстройствами речи. Наблюдательный Башмаков, кстати, заметил: наиболее достоверная информация сообщается днем, когда большинства людей нет дома. Он сам с собой заключал пари, повторят или нет честное сообщение вечером, и был очень доволен, если сам у себя выигрывал.
Иногда позванивал Каракозин и бодрым голосом спрашивал:
— Ну что, Трутневич, устроился?
— Нет, бездельничаю. А ты?
— А я теперь железные двери намастырился ставить.
— Боятся?
— Или! Я тут вчера одному врубал. Шестикомнатная квартира в цековском доме. Мебель антикварная. На стене два Бакста и Коровин. Я спросил: «Это Бакст?» А он мне: «Хрен его знает, жена брала. Но стоит до хренища!» Водкой торгует.
— М-да... Как Принцесса?
— На работу устроилась. Больше меня заколачивает.
— Моя тоже.
— Ну, пока, бездельничай дальше!
Нет, Башмаков не бездельничал — он бездействовал, и бездействовал по идейным соображениям, ощущая себя жертвой какой-то чудовищной несправедливости. Несправедливость эта была настолько подлой и умонепостижимой, что такое мироустройство просто не имело права на существование и не могло продержаться сколько-нибудь долго. Оно должно было непременно рухнуть, а из его обломков — сложиться светлый и справедливый мир, в котором Олег Трудович снова мгновенно обретет годами заработанное достоинство. Только нужна обломовская неколебимость, нельзя суетиться, устраиваться и приспосабливаться к этой несправедливости, искать в ней свое новое место, ибо любой человек, сжившийся с ней и вжившийся в нее, становится как бы новой заклепкой в несущих конструкциях этого постыдного сооружения — и тем самым увековечивает его.
Так Башмаков и покоился на диване, иногда поглядывая на свое отражение в висевшем напротив овальном зеркале и подмигивая двойнику: мол, мы их с тобой перележим! Катя очень сочувствовала Башмакову, но однажды, гладя его по голове и успокаивая, сказала:
— Ты не переживай, ладно? Все будет нормально. У меня работа есть. Денег пока хватает... Хорошо, Тунеядыч?
Автоматически употребив это давно уже ставшее полуласкательным прозвище, она вдруг осеклась, осознав его новый, унизительный смысл:
— Ой, прости — я совсем не в том смысле!
Дашка однажды получила в школе большой пакет с гуманитарной помощью, куда вместо пепси-колы по ошибке втюхали литровую банку просроченного немецкого пива «Бауэр». Она отдала пиво Башмакову. Но он его не выпил, а установил на серванте как памятник своей ненависти к новому мировому порядку и, глядя на эту омерзительную гуманитарную помощь, всякий раз вскипал праведным гневом. Пиво случайно маханул Труд Валентинович, заехавший проведать внучку. Потом Катя как-то принесла домой толстенную Библию, которую ей выдали на общегородском семинаре учителей-словесников. Книга была в мягком переплете и внешне напоминала телефонный справочник, наподобие тех, что в европах лежат в каждой телефонной будке. На черной обложке большими желтыми буквами было написано:
«Подарок от Миссии Тэрри Лоу. Продаже не подлежит».
Покоясь на диване, Олег Трудович попытался читать Библию. «И навел Господь Бог на человека крепкий сон; и когда он уснул, взял одно из ребер его и закрыл то место плотью. И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену...» Очень похоже на операцию по изъятию генетического материала. Даже под наркозом! «И закрыл то место плотью...» Пластическая хирургия. Честное слово, пластическая хирургия! Довольно долго соображал Башмаков, на ком же мог жениться Каин, прикончив Авеля, — если на земле еще фактически люди не водились? На неандерталочке, что ли? Но в таком случае все это очень хорошо вписывается в одну теорию, которую Олег Трудович вычитал в «Науке и жизни»: мол, разум зародился путем скрещивания космических пришельцев (а что такое изгнание из рая, как не улет с родной планеты?) с представителями безмозглой земной фауны.
Когда пошла священная история, Башмаков заскучал. Картина вырисовывалась мрачно однообразная. Все цари и все народы — исключительные мерзавцы, существующие лишь для того, чтобы напакостить маленькому, но гордому Авраамову племени. А те в свою очередь, если появлялась возможность, должок возвращали с такой лихвой, что кровища хлестала во все стороны — и оставались только младенцы, не помнящие родства, да девы, не познавшие мужиков. Все это напоминало Башмакову школьный учебник истории. Там тоже на каждой странице молодая советская республика победно изнемогала в кольце империалистических живоглотов. И изнемогла-таки...
Он с трудом дошел до египетского плена и убедился, что Борис Исаакович, споря со Слабинзоном, был абсолютно прав: не так уж и хреново жилось евреям на берегу Нила. Башмакову даже стало обидно за египтян. Жабами их, бедняг, заваливали, песьих мух и саранчу напускали, Тьмой Египетской стращали, серебришко-золотишко экспроприировали, первенцев изничтожали... В общем, довели до полного кошмара — и все лишь ради того, чтобы фараон отпустил евреев в землю обетованную. И чего не отпускал, а все сердцем, видите ли, ожесточался? Доожесточался...
Как-то раз Башмаков смотрел по телевизору передачу про президента Чечни генерала Дудаева. Фильм сделала популярная тележурналистка Вилена Кусюк. Голос у нее был странный — вдохновенно-писклявый. И уж как она радовалась за Дудаева и многострадальный чеченский народ, уж как радовалась! Кстати, потом эту Кусюк в Чечне похитили, снасильничали и потребовали за нее большой выкуп. В Москве прогрессивная рок-интеллигенция устроила несколько благотворительных концертов, обратилась за помощью к банкирам, собрала деньги и выкупила несчастную Вилену. Нашумевший Поэт написал по этому поводу балладу «Кавказская полонянка». Правда, ходили еще подлые, клеветнические слухи, будто Кусюк нарочно договорилась с одним полевым командиром и они как бы сообща разыграли похищение, чтобы подзаработать...
Но это произошло позже, а тогда, глядя писклявый фильм про Дудаева, Башмаков вдруг подумал о том, что если когда-нибудь чеченцы отделятся от России и заживут своим собственным горным суверенитетом, то обязательно напишут новую всемирную историю. Через две тысячи лет эту историю найдут, отряхнут пыль и выяснят: оказывается, огромный Русский Египет ошалел от песьих мух и развалился исключительно потому, что во время войны с Немецким Египтом фараон Сталин Первый, обвинив горцев в предательстве и пособничестве фараону Гитлеру Первому, выселил их из кавказских палестин и рассеял черт знает где. Но в конце концов чеченцы назло врагам воротились в свою родную Ичкерию, размножились и отомстили русско-египетским мерзавцам. Точнее, отомстил за них белобородый чеченский Бог в высокой шапке из серебристого каракуля и с гранатометом на плече... «И увидел Он, что это хорошо!»
Башмаков, заскучав, отложил Библию. Недели две он читал в основном американские детективы, в которых гиперсексуальные суперагенты героически глумились над тупыми кагэбэшниками, спавшими исключительно с заветными томиками Ленина. Черт знает что! Однажды Башмаков купил на лотке несколько брошюрок — руководства по сексуальному мастерству (тогда они появились вдруг в страшном количестве) и, читая, с удовлетворением отмечал, что ко многим изыскам и приемам пришел совершенно самостоятельно. Впрочем, кое-что он из брошюрок позаимствовал, но попытки применить эти новшества к Кате, возвращавшейся с работы нервно-усталой или равнодушно-расслабленной, успеха не имели. Особое впечатление произвела на него переводная книжица под названием «Бюст и судьба», повествовавшая о зависимости характера женщины от формы ее груди. Прежде всего Башмаков определил, что Катина грудь относится к типу «киви». У Нины Андреевны, как он сообразил, грудь имела форму «спелый плод», что означало прекрасный характер, нежную душу, незаурядный ум и ненависть к однообразию. Несколько раз он хотел набрать номер Нины Андреевны, чтобы сообщить ей об этом, но всякий раз, мысленно выстроив возможный разговор, не решался. Два дня он мучительно припоминал, какой же формы была грудь у Оксаны — его первой любви. Наконец вспомнил — «виноградная гроздь». А это, согласно брошюре, непостоянство, болезненный эротизм, а также использование секса в целях обогащения. И ведь чистая правда!
Потом несколько дней Олег Трудович пребывал в задумчивости, вспоминая бюсты женщин, которых ему доводилось раздевать, и постепенно пришел к выводу, что теория, предложенная автором, в целом подтверждается практикой, хотя бывают и жуткие несоответствия. Так, у кукольной актрисы груди имели форму яблок, что предполагало в ней бурный темперамент, какового Башмаков так и не обнаружил... Полеживая и поскребывая по сусекам своего любовного опыта, Олег Трудович тоже пытался сочинить новую классификацию женских существ. Время шло, Башмаков продолжал лежать без работы, а новый миропорядок все не рушился. Выходя в воскресенье прогуляться, он уже привычно просил у Кати на пиво или специально вызывался зайти в гастроном, а на сдачу покупал себе кружку-другую. Вся окололаречная общественность была ему хорошо знакома, и, подходя к киоску, по выражению лиц он мог определить, откуда сегодня завоз — с Бадаевского, Останкинского или Московского экспериментального. Разговаривали, как и положено светским людям, о политике, погоде и домашних животных, включая жен.
Катя сначала как бы не обращала на это внимания, потом, пересчитывая сдачу, только хмурилась и наконец стала выдавать мужу деньги по списку — копейка в копейку, а точнее, учитывая инфляцию, сотня в сотню. Перед уходом на работу жена могла теперь, если была не в настроении, совершенно серьезно прикрикнуть:
— Тунеядыч, ты меня слышишь?
— М-да? — откликался Башмаков, приспособившийся спать до полудня, так как до глубокой ночи смотрел телевизор на кухне.
— Пропылесосишь большую комнату и вытрешь пыль!
— В моей комнате тоже. А Куньку больше не пылесось, — добавляла Дашка.
— Она и так уже без шерсти!
— Если не сделаешь, Тунеядыч, — говорила Катя, нажимая на обидный смысл прозвища, — останешься без ужина!
— Салтычиха! — выстанывал Башмаков и прятал голову под подушку.
— И только попробуй поехать к Каракозину!
Ужин он, конечно, получал, но Катя была строга и становилась строже день ото дня. Однажды вечером они лежали в постели, и Башмаков рассеянно пошарил по Катиному телу, что на их интимном языке означало вялый призыв к супружеской близости.
— Знаешь, — сказала она, перехватывая и отводя его руку, — в Америке жены за это берут с мужей деньги.
— В валюте?
— Естественно.
— А в России как раз наоборот! — засмеялся Олег Трудович и снова попытался проникнуть к Кате.
— Значит, так, Тунеядыч! — рявкнула она, вскочив с постели, и впервые слово «Тунеядыч» прозвучало точно приговор районного суда. — Значит, так: хватит бездельничать! Поедешь с Гошей в Варшаву!
— Не был спекулянтом. И никогда не буду!
— Поедешь с Гошей! Деньги я займу. Всё! — отрубила Катя и легла к Башмакову спиной, надежно подоткнув одеялом любые возможные подступы к своему оскорбленному телу.
Башмаковский шурин Георгий Петрович вернулся из Швеции незадолго перед смертью Петра Никифоровича. Точнее, его выгнали из посольства и отправили на родину. Должность у Гоши была вроде бы плевая — электротехник посольского комплекса, но на самом деле служил он специалистом по подслушивающим устройствам — «жучкам». В общем, тихо-спокойно охранял государственную тайну, так же как охранял ее и посольский садовник, говоривший на трех языках и стрелявший по-македонски.
Вдруг из Москвы по замене прибыл новый консул — молодой, модный, энергичный и весь какой-то томно-несоветский. Вскоре консул вызвал Гошу к себе и потребовал установить в кабинете посла «жучки», мотивируя это тем, что посол — в отдаленном прошлом первый секретарь крайкома, не справившийся с модернизацией сельского хозяйства, — нелояльно настроен к новой демократической власти в Кремле. Это была полная чушь, ибо посол, как и сам Гоша, принадлежал к тому типу людей, которые лояльны к любой власти по той простой причине, что она — власть. Более того, посол, тертый партийный кадр, заранее учуяв назревающие перемены в Москве, в отличие от многих своих коллег, не поддержал ГКЧП. Но не поддержал как-то вяло, без воодушевления и номенклатурного трепета. Этого, очевидно, ему и не простили. Прибытие нового консула посол воспринял со смирением — так, наверное, древние наместники встречали гонца с султанским подарком — ларчиком, где таился шелковый шнурок или склянка яда. Вот ведь как прежде наказывали за нарушение должностной инструкции или за неуспешное руководство вверенным регионом! А теперь? Насвинячит человек так, что всю страну от Смоленска до Курил протрясло лихоманкой, а ему на кормление — какой-нибудь Фонд интеллектуального обеспечения реформ, а его — в членкоры, да еще все время в телевизор тащат: мол, Сидор Пантелеймонович, посоветуйте, как жить дальше! (Эскейпер чуть не плюнул с досады.) А отдуваются за чужую дурь другие, мелкота — вроде Гоши.
Многоопытный Гоша, конечно, почувствовал, что новый консул дал ему этот чудовищный приказ совсем не случайно, что таково на сегодняшний день расположение кремлевских звезд. Однако, повинуясь более могучему инстинкту, он аккуратно отказался выполнять приказ, сославшись на инструкцию, а главное — на отсутствие прецедентов. Консул нехорошо засмеялся, назвал его педантом и отрыжкой тоталитаризма, а на следующий день вызвал садовника.
Через месяц посла отозвали в Москву и отправили на пенсию на основании рапорта, в котором садовник подробно описывал перипетии скоротечного, но бурного романа стареющего дипломата с популярной исполнительницей русских народных песен Сильвой Каркотян, приезжавшей в Швецию на фестиваль «Сирены фиордов». Его кабинет, естественно, занял консул, успевший к тому времени вступить в открытую интимную связь с третьим секретарем посольства — свеженьким выпускником МГИМО. Садовник же из посольского общежития перебрался в Гошину служебную квартиру, ибо башмаковского шурина отправили домой следом за послом, дав на сборы всего неделю. О, это была страшная жестокость, ведь обычно загранслужащие начинают готовиться к возвращению на родину и в моральном, и в материальном смысле примерно за полгода, а то и за год. Упаковать нажитое и докупить облюбованное — дело, требующее денег, нервов, изобретательности, но главное — времени, а его-то как раз и не было. Однако Гоша и его супруга Татьяна путем неимоверного напряжения всех духовных и физических сил с этой задачей за неделю справились.
Гоша, уже лет двадцать бывавший в Отечестве отпускными набегами, а последние три года и вообще из экономии не приезжавший домой, был потрясен происшедшими переменами, и особенно тем, что телевизор с утра до вечера хает КГБ — организацию, к которой башмаковский шурин имел неявное, но непосредственное отношение. Не радовало и исчезновение магазинов «Березка», где, на зависть согражданам, не работавшим за границей, можно было в прежние времена за чеки купить массу чудесных дефицитов. И уж совсем повергал в недоумение тот факт, что валюта — а за нее еще недавно сажали в тюрьму — стала теперь заурядным средством межчеловеческого общения. Более того, появились бритоголовые парни в малиновых пиджаках, тратившие за один вечер в ресторане с девочками столько, сколько Гоша, разводя в Швеции «жучков», зарабатывал за полгода. А Татьяна была просто уничтожена, когда, надев свой лучший наряд, купленный в Стокгольме на самом фешенебельном сейле, явилась в гости к Башмаковым и услышала от Кати, что точно такой же костюм за сорок шесть долларов продается в магазине «Дом книги», в букинистическом отделе.
В довершение несчастий их контейнер со всем добром, следуя из Швеции морем, затерялся где-то в таллиннском порту. Гоша отправился в столицу свежесуверенного государства на поиски своего имущества, нажитого тяжким трудом, но эстонские чиновники, вдруг все как один разучившиеся говорить по-русски, только молча пожимали плечами. И лишь один молодой, не по-эстонски горячий полицейский, на несколько минут вспомнив язык «оккупантов», сказал:
— У вас украли какой-то контейнер, а вы украли у моей страны пятьдесят лет свободы!
— Лично я вашу свободу не крал! — оторопел Гоша.
— И я лично ваш контейнер не крал! — ответил эстонец и перешел на угро-финские рулады.
Вернувшись в Москву из Таллинна, Гоша запил вчерную. Конечно, трезвенники в посольской колонии были редкостью, но пили тихо, не вынося на суд общественности хмельные восторги и огорчения. А тут Гоша дорвался. Особенно он любил, накукарекавшись, отправиться в стриптиз-бар и, мстя судьбе за сломанную карьеру, за утраченное имущество, за низкий рост, за раннюю лысину, поить дорогим шампанским рослых стриптизерок. В Стокгольме, боясь компромата, он на стриптизе ни разу не был.
Поначалу домой он приходил сам. Позже его стали приносить. Когда кончились деньги, в ход пошли шмотки, из-за которых пьяный Гоша дрался с женой. Не сумев в одной из потасовок отбить шубу из опоссума, купленную на рождественской распродаже с фантастической скидкой, Татьяна тоже запила. Японский телевизор они уже относили на продажу вместе. В их квартире царил настоявшийся смрад гармоничного семейного пьянства.
Единственный, кто мог остановить все это безобразие, Петр Никифорович, уже полгода как лежал на Востряковском кладбище. Отчаянные попытки тещи спасти сына и невестку оказались безрезультатными, и тогда кончать с этой жутью отправилась Катя, прихватив с собой для убедительности Башмакова. Но дело завершилось тем, что Олег Трудович, доказывая Гоше пагубность алкоголя и провозглашая тосты за трезвость, сам напился до состояния, близкого к невесомости. Татьяна остановилась первой, обнаружив вдруг, что ей, тридцатисемилетней, в пьяном угаре удалось сделать то, что не удавалось в течение многих лет под контролем опытных врачей и ведя относительно здоровый образ жизни, а именно — зачать ребенка. Зато Гоша, узнав про наклюнувшегося наследника, не только не остановился, а на радостях наддал еще. И тогда на семейном совете его решили лечить. Выискали по объявлениям надежного психонарколога и собрали деньги. В клинику страждущего повезли сообща.
Психонарколог, двухметровый мужик с волосатыми руками зубодера, с голосом шталмейстера и взглядом деревенского колдуна, сначала долго выслушивал многословные объяснения родственников, а потом поворотился к мучительно трезвому Гоше и спросил:
— Георгий Петрович, ну что мне с вами делать — кодировать или торпедировать?
— Кодировать! — в один голос вскрикнули теща и Катя.
— По-моему, торпеда надежнее! — высказался рассудительный Башмаков.
— Я это учту! — кивнула Катя и обидно поглядела на не очень свежего Олега Трудовича.
Психонарколог походил вокруг Гоши и попросил его вытянуть руки — пальцы мелко дрожали.
— Да ну ее, водку проклятую! Как думаете, Георгий Петрович?
— Может, не надо? Может, я сам? — взмолился башмаковский шурин.
— Конечно, сам! А мы только поможем. Чуть-чуть...
С этими словами врач уложил его на кушетку и вкатил могучий укол прямо в белый, беззащитный зад. Потом усадил в кресло, дал испить из пузырька какой-то водицы, приказал закрыть глаза и начал уверять испуганного Гошу в том, что тело его расслабилось, настроение отличное и что он уже почти совсем спит. Когда пациент смежил очи, психонарколог предупредил, что сейчас начнет считать — и Гошины руки сами собой, без всякого усилия поднимутся вверх. И действительно, на счет «раз» пальцы, подрагивая, оторвались от подлокотников, на «два» медленно поползли вверх. По мере того как врач считал, Гошины руки плавно поднимались, пока не коснулись лба, при этом лицо осталось безмятежным и задумчивым, точно он видел какой-то загадочный сон.
Как только ладони достали лба, психонарколог прекратил счет и начал страшным голосом рассказывать о том, какая жуткая гадость водка, как она разрушает печень, почки, мозг и лишает мужчину заветной силы. (В этом месте шурин сквозь сон улыбнулся.) А когда врач объявил, что теперь каждая клеточка Гошиного организма возненавидит алкоголь, даже пиво и забродивший квас, пациент тревожно нахмурился. Потом его руки под мерный счет гипнотизера медленно вернулись на подлокотники.
— Проснитесь! — рявкнул психонарколог.
Гоша открыл глаза, и Башмаков, к своему изумлению, прочел в них непреодолимое желание напиться сразу же после выхода из кабинета.
— Ну вот вы и здоровы! Вам хорошо. Алкоголь вам больше не нужен! — заулыбался врач и добавил ленивым канцелярским голосом: — Распишитесь вот тут! С правилами ознакомлен, претензий не имею и так далее...
— Зачем? — предчувствуя беду, спросил Гоша.
— А чтобы, дорогой Георгий Петрович, меня в тюрьму не посадили, если вы все-таки выпьете и помрете...
— Как это умрет? — всплеснула руками теща.
— Неужели умирают? — ужаснулся Башмаков.
— Еще как! Ведь алкоголь — яд... — охотно подтвердил врач. — До революции был даже такой случай. Один купец на спор споил цирковому слону ведро смирновской водки — и слон умер...
— Так ведь ведро! — усомнился Олег Трудович.
— Но ведь и Георгий Петрович не слон, кажется, — объяснил психонарколог.
— Зачем же слон стал пить? — удивилась Катя.
— А зачем Георгий Петрович пьет? — в свою очередь удивился врач.
— А купец? — поинтересовалась Татьяна.
— Купца застрелил хозяин цирка. Шумная была история. Его потом еще знаменитый адвокат Плевако защищал... Расписывайтесь — и с чистой печенью на свободу!
Гоша расписался — и огонек веселого предчувствия скорой рюмки дрогнул, как пламя свечки на ветру, и тут же погас в его очах.
— В глаза! Посмотрите мне в глаза!!! — вдруг снова гипнотизерским басом заорал врач и просветлел. — Ну вот теперь порядок.
Он открыл тумбу стола, достал оттуда початую бутылку столичной водки и граненый стакан. Наполнил его по самый край и протянул свежезакодированному:
— Выпьем, Георгий Петрович!
На Гошином лице выразился тошнотворный ужас, и, схватившись одной рукой за живот, а другой за горло, он выскочил из кабинета.
— Туалет налево! — крикнул ему вдогонку психонарколог и выпил содержимое стакана не морщась. Закодированный Гоша очень изменился: стал говорить медленнее, по нескольку раз в день принимал душ, постоянно пересчитывал деньги в бумажнике, а главное — какую бы жидкость ему теперь ни предлагали, даже молоко, он сначала пробовал на язык и, лишь убедившись, что там нет ни капли алкоголя, допускал эту жидкость вовнутрь. Иногда, по рассказам Татьяны, ночью он вдруг вскакивал с постели в холодном поту. Гоше снился один и тот же кошмар: кто-то злоумышленно наливает ему вместо воды водку, а он по неведению выпивает...
Зато в Гоше проснулся дух предпринимательства. Он изучил конъюнктуру рынка и решил стать «челноком», дабы долгожданный младенец не начал свою ребеночью жизнь в квартире, опустошенной пагубой родительского пьянства. Татьяна, несмотря на свой недевичий возраст, беременность переносила легко, и они стали возить в Польшу товар, в основном пластмассовые цветы, которые пользовались там почему-то большим спросом, а у нас стоили копейки, ибо обезденежившим людям было не до цветов, тем более синтетических. Дело оказалось довольно выгодным: на вложенный доллар наваривалось целых три. И вскоре в квартиру вернулся телевизор, а через некоторое время и шуба, круче прежней.
Однако растущий Татьянин живот становился серьезной помехой, ибо челночный бизнес требовал не только крепких рук для таскания баулов, но и определенных таранных свойств тела, особенно при посадке на поезд Москва-Варшава. Гоша в своем предпринимательском разбеге вдруг остался один-одинешенек, а вовлекать в бизнес постороннего человека, как потом имел возможность убедиться Олег Трудович, небезопасно.
Вот тогда Катя приказала Башмакову купить цветы и отправляться вместе с Гошей в Варшаву.
