9 страница1 августа 2025, 19:05

Часть 8

На следующий день я вошел в класс с особым чувством — будто под кожей бегали миллионы крошечных иголочек. Солнечный свет, пробивавшийся сквозь жалюзи, рисовал полосатые тени на её строгом костюме, а каблуки, постукивающие по полу, отдавались эхом в моей груди.

Я специально выбрал место в первом ряду — так близко, что мог разглядеть мельчайшие детали: как дрожит ресница, когда она опускает взгляд, как напрягается шея при резком повороте головы, как слегка порозовели мочки ушей, когда я вошёл в класс.

— Елена Николаевна, — я поднял руку с театральной учтивостью, специально замедляя движение, чтобы она успела заметить, как дрожат мои пальцы — не от страха, а от предвкушения. — Можно вопрос?

Она замерла на полуслове, и в этом мгновении остановившегося времени я увидел всё: как сжались её губы, став вдруг такими бледными, как затрепетала жилка на шее, как непроизвольно дёрнулось веко. Мел в её руке оставил на доске неровную белую точку — след внезапной дрожи.

— Какой? — голос её звучал ровно, но только для тех, кто не знал, как слушать. Я же слышал это лёгкое прерывание дыхания перед словом, этот едва уловимый хрипок в конце.

Я медленно перелистнул страницу учебника, нарочно проведя пальцем по строке, чувствуя, как бумага слегка царапает подушечки.

— А вот это место в тексте... — Я сделал паузу, давая ей время представить худшее. — «She couldn't resist» [1] — это про невозможность устоять перед чем-то... или кем-то?   

Тишина в классе стала вдруг густой, вязкой, как нагретый мёд. Где-то сзади кто-то подавился смешком, но звук тут же оборвался, словно его перерезали. Она стояла ко мне вполоборота, и я видел, как под тонкой тканью пиджака напряглись мышцы между лопатками, как замедлилось движение её плеч при дыхании.

— Это устойчивое выражение, Кислов, — она повернулась так резко, что прядь волос выскользнула из строгой причёски. — И если ты не можешь отличить грамматику от намёков, советую заняться учебой, а не глупостями. 

Я наклонился вперёд, подперев подбородок ладонью, и почувствовал, как учащённый пульс бьётся прямо в месте соприкосновения кожи с костяшками пальцев.

— Ах, вот оно что, — мой голос звучал притворно-задумчиво, — То есть, если я правильно понял, resist — это как раз про сопротивление? 

Хруст раздавленного мела прозвучал как выстрел. Белая пыль посыпалась на её лакированные туфли, оседая мельчайшими звёздочками на чёрной поверхности. В классе стало так тихо, что я услышал, как где-то за окном кричит чайка.

Ее глаза, обычно такие спокойные, вспыхнули — не гневом, нет, чем-то более сложным, более опасным.

— Выйди. — Её губы едва шевельнулись, но я видел, как задрожала нижняя, как побелели уголки рта.

— Что? — я притворился непонимающим, хотя кровь уже стучала в висках так громко, что, казалось, это слышно во всём классе.

— Выйди из класса. — Каждое слово она произносила с чёткой артикуляцией, по слогам, как на уроке фонетики, но я-то видел, как дрожит у неё рука, прижимающая к груди учебник — будто щит, будто защиту.

Все замерли. 

Я медленно поднялся, смотря ей прямо в глаза, и чувствуя, как взгляды всего класса впиваются в мою спину. 

— Как скажете, Елена Николаевна. — Специально сделал голос мягким, почтительным, но в уголках губ не смог удержать улыбку, когда заметил, как алая краска заливает её шею, поднимаясь к самым мочкам ушей.

Проходя мимо ее стола, я уловил еле слышный вздох.

Шаги мои звучали гулко, но в ушах всё ещё стоял хруст раздавленного мела — звук её потери контроля.

В коридоре было прохладно. Я прислонился к прохладной стене в коридоре, закрыв глаза, и перед веками сразу всплыло её лицо — с подрагивающими ноздрями, с чуть расширенными зрачками, с той едва заметной искоркой, что мелькнула в глазах, прежде чем гнев полностью их затмил.

Она сопротивлялась.

Но я видел это — тот самый момент, когда сопротивление превращается в нечто иное.

Холод штукатурки проникал сквозь тонкую ткань моей рубашки, заставляя кожу покрываться мурашками. Я чувствовал, как каждый нерв в моем теле напряжен до предела. Часы на стене тикали невыносимо громко, каждый звук отдавался в висках, словно отсчитывая последние секунды перед взрывом. Десять минут... двенадцать... Время растягивалось, как резина, а в голове крутилась только одна мысль: Что она сейчас чувствует?

Дверь распахнулась так резко, что я вздрогнул всем телом. Она вышла, плотно закрыла ее за собой, и на мгновение мы просто стояли, измеряя друг друга взглядами. Затем она сделала шаг, потом еще один — каждый шаг звучно отдавался в пустом коридоре.

Она подошла ко мне вплотную. Глаза горели — не гневом, нет, чем-то более сложным, более жгучим. В них читалась буря эмоций: ярость, страх, желание, беспомощность.

— Ты с ума сошел? — она прошептала так тихо, что мне пришлось наклониться ближе. Я почувствовал её дыхание — тёплое, с лёгким оттенком мятной жвачки.

— Я просто задал вопрос, — ответил я, намеренно делая голос беззаботным, хотя внутри всё сжалось в тугой узел. Мои ладони вспотели, а в груди бушевал ураган.

— Ты издеваешься. — Её пальцы вцепились в планшет с бумагами так, что костяшки побелели, а ногти оставили на пластике тонкие царапины.

Я не удержался и шагнул ближе. Наши тела почти соприкасались, и я чувствовал исходящее от нее тепло.

— А тебе не нравится? 

Она резко отпрянула, но не успела отойти далеко — её спина уперлась в стену. Глаза горели еще ярче. 

— Прекрати. 

— Или что? 

— Или я разнесу тебя на педсовете. 

Я рассмеялся, но звук получился нервным, резким. 

— Ты не сделаешь этого. 

— Почему? 

— Потому что тогда придётся объяснять, почему я веду себя так.  — Я наклонился еще ближе, чувствуя, как ее дыхание становится чаще. — А объяснить — значит признать, что ты тоже во всём этом участвуешь. 

Её губы сжались. Я видел, как они дрожат, как она кусает нижнюю, пытаясь взять себя в руки. 

— Ты играешь с огнём. 

— А ты разве нет? 

Она не успела ничего сказать — из класса донеслись шаги. Мы оба замерли, слушая, как кто-то подходит к двери.

Через секунду она резко отошла и глубоко вдохнула, стараясь успокоиться. 

— Возвращайся, — она быстро прошептала. — И если ещё раз... 

— Что? — я наклонился ещё ближе.

— Попробуешь — узнаешь. — Её губы едва шевельнулись, но глаза... глаза говорили совсем о другом. Они пылали, обещали, предупреждали.

Урок продолжился, но напряжение висело в воздухе, как перед грозой. Каждое слово Елены Николаевны звенело неестественно высоко, выдавая напряжение, которое она тщетно пыталась скрыть. Её пальцы — эти изящные, всегда такие уверенные пальцы — нервно теребили галстук, поправляя и без того безупречный узел, а в уголках губ застыла едва заметная дрожь.

А потом... 

Она сделала это.

— Кислов, к доске. 

Её голос прозвучал резко, но я уловил в нём едва слышную ноту чего-то большего — вызова?

Я поднял бровь. 

— Сейчас? 

— Да. Сейчас. 

Я медленно поднялся, чувствуя, как горячая волна разливается по всему телу. Каждый шаг к доске отдавался гулко в ушах, будто я шёл по натянутому канату. Её зрачки расширились, когда я приблизился, губы слегка приоткрылись, обнажая ровный ряд зубов, которые тут же впились в нижнюю губу.

Она протянула мне мел. 

— Раскрой скобки. 

Я взял его. Наши пальцы почти соприкоснулись. Миг — всего лишь миг — но я почувствовал, как по её руке пробежала мелкая дрожь, как учащённо забился пульс на запястье.

— Какое предложение? — спросил я, удерживая её взгляд.

Она резко отвернулась к классу, но я видел, как её рука дрожит, а алая краска заливает её шею. 

— He (to know) the truth, but he (to pretend) he (not to understand).

Я замер. Мир вокруг будто остановился. Это было не просто упражнение — это был код, шифр, послание, брошенное прямо в лицо.

Я медленно вывел на доске дрожащими руками: 

He knows the truth, but he pretends he does not understand. [2]

Каждая буква давалась с усилием — будто не мел скрипел по поверхности, а я выцарапывал признание прямо на своей коже.

— Правильно, — её голос прозвучал хрипло, когда она проверяла написанное. В глазах — тот самый опасный блеск, что бывает у хищников перед прыжком.

— Спасибо, — я ухмыльнулся, понизив голос так, чтобы слышала только она. — Всегда рад понять и принять правду. 

Её глаза вспыхнули, губы сжались так сильно, что побелели.

— Садись. 

Я вернулся на место. 

Хенк тут же толкнул меня локтем: 

— Что это было? 

Я лишь усмехнулся, разглядывая её профиль. Она старательно избегала моего взгляда.

— Всего лишь ответил на её вопрос, — мои пальцы сжали ручку так, что пластик затрещал. — Или выходить к доске тоже запретите?

Хенк на это ничего не ответил. Он просто откинулся на спинку стула, а в его взгляде читалось что-то, что мне не хотелось принимать.

После урока она стремительно вышла из класса, намеренно избегая моего взгляда. Её шаги звонко отдавались прямо в моём мозгу.

Но я знал — это ещё не конец. 

Сердце бешено колотилось, когда я открыл дневник. Там, между страницами, аккуратно сложенная вчетверо, лежала записка. Бумага была слегка помята, будто ее долго сжимали в руке перед тем, как передать.

«Кабинет 314. 18:00.»

Простые слова, написанные ее аккуратным учительским почерком, но в последней букве чернила слегка расплылись - возможно, от дрожи в пальцах или от поспешности.

Я сжал записку в кулаке, ощущая, как бумага нагревается от тепла моей ладони.

Время до шести вечера тянулось невыносимо медленно. Каждая минута казалась вечностью, а в голове крутилась только одна мысль: что она задумала? Наказание? Объяснение? Или нечто большее?

Школьные часы тикали нестерпимо громко, отсчитывая секунды до нашей встречи. Я ловил себя на том, что бессознательно прикусываю губу, а пальцы нервно постукивают по парте.

Остаток дня прошел как в тумане. Учителя говорили что-то, одноклассники смеялись, но все это казалось далеким и неважным. Только одно имело значение — эти цифры, написанные ее рукой, и пульсирующее в висках предвкушение.

Когда прозвенел последний звонок, я задержался, делая вид, что собираю вещи. Нужно было дождаться, когда все уйдут, чтобы никто не увидел, куда я направляюсь.

Записка в кармане жгла меня, как раскаленный уголь. Я снова развернул ее, провел пальцем по буквам, словно пытаясь ощутить частичку ее присутствия.

«18:00» — время приближалось, а вместе с ним росло и странное волнение — смесь страха, желания и необъяснимого трепета.

Кабинет 314. Всего несколько минут — и я узнаю, что она задумала.

Или... что задумали мы оба.

***

Дверь была приоткрыта ровно настолько, чтобы я понял: она ждёт. Внутри царил полумрак — только настольная лампа отбрасывала желтоватый ореол света на стол, заваленный стопками тетрадей. Их переплеты тускло поблескивали в этом неестественном освещении, будто выцветшие от времени реликвии.

Елена Николаевна сидела, откинувшись в кресле, но в ее позе не было и намека на расслабленность. Пальцы, обычно такие изящные, были сжаты в белоснежный замок — суставы выделялись, как маленькие островки кости под тонкой кожей. На этот раз она выглядела иначе: строгий костюм без единой складки, волосы, собранные в тугой пучок, который тянул кожу на висках, делая взгляд еще более пронзительным. Даже ее губы, всегда такие мягкие и податливые, были сжаты в тонкую бледную линию, будто зашитые нитками.

— Закрой дверь.

Ее голос звучал так, словно ледяные иглы вонзались мне под кожу. Я толкнул дверь ногой, и щелчок замка прозвучал оглушительно громко в тишине кабинета — как последний удар молотка судьи.

— Ты знаешь, зачем я тебя вызвала. 

Это не было вопросом. Я молчал, чувствуя, как шероховатая поверхность двери впивается в мои лопатки, как каждая клетка моего тела напряжена до предела.

— Хватит.

Она резко встала, и каблуки ее туфель глухо стукнули по полу, будто отмеряя последние секунды перед казнью. Тень от ее фигуры удлинилась, протянувшись через весь кабинет, прямо ко мне.

— Твои выходки в классе... твои намёки... Это должно прекратиться. 

Я скрестил руки на груди, чувствуя, как учащенно бьется сердце под тонкой тканью рубашки.

— Или что? 

— Или я сделаю так, что ты пожалеешь.

Она подошла ближе. Никакого парфюма, никакой дрожи в голосе — только холодная ярость. 

Я усмехнулся, но звук получился нервным: 

— Тогда почему я ещё не столкнулся с последствиями? 

Ее ладонь взметнулась в воздухе так быстро, что я инстинктивно отпрянул, ожидая удара. Но вместо этого ее пальцы вцепились в мой воротник, дёрнув так резко, что пуговица со звоном отскочила о пол. Наши лица оказались в сантиметрах друг от друга — я видел каждую ресницу, каждую едва заметную морщинку у глаз, каплю пота над верхней губой.

— Ты играешь не с той женщиной.

Ее дыхание обожгло мои губы — горячее, прерывистое.

— Я могу уничтожить тебя. Одним звонком. Одной запиской в твоё личное дело. 

Я не отвёл глаз, хотя веки предательски дрожали: 

— Но не сделаешь. 

— Почему? 

— Потому что тогда всем станет интересно... почему учительница английского так внезапно возненавидела обычного ученика. 

Ее пальцы разжались. Она отступила на шаг, и вдруг... рассмеялась. Этот звук резал слух — не веселый, не добрый, а какой-то чужой, будто смеялся не человек, а пустота в его обличье.

Я нахмурился. 

— Ты прав. Я не стану ничего писать в твоё дело. — Она повернулась, прошлась к столу, провела рукой по стопке тетрадей — движение медленное, почти ласковое. — Но знаешь, что я сделаю? 

Я молчал в ожидании.

— Я просто перестану тебя замечать.

Я замер. Где-то далеко за окном пролетела птица, тень мелькнула на стене, но все это казалось теперь нереальным.

— Что?

— Ты больше не существуешь, Кислов. — Она наконец посмотрела на меня, и в ее глазах не было ничего — ни злости, ни страсти, только пустота, как в заброшенном доме. — Ни твои намёки, ни твои ухмылки, ни даже твоё существование в моём классе — ничто. 

— Это блеф. 

— Уверен?

Она села, взяла ручку и начала что-то писать, словно я уже испарился. Перо скрипело по бумаге — звук такой обыденный, такой... безразличный.

Я стоял, чувствуя, как сердце бьется где-то в горле, как ладони становятся липкими от пота. Это... не по сценарию. Я ждал крика, может быть, даже новой вспышки страсти — но не этого. Не этого ледяного безразличия, которое жгло хуже любого гнева.

Это... не по сценарию.

— Елена... — мой голос звучал хрипло, словно я неделю не пил воды. 

— Уходи.

Я не двинулся с места. Ноги будто приросли к полу.

— Вы не можете просто... 

— Уходи.

Ее голос был тихим, но таким, что мои мышцы среагировали сами — я автоматически шагнул к двери. Рука сама потянулась к ручке...

Но в последний момент я обернулся: 

— Это не конец. 

Она даже не подняла головы, только пальцы слегка сжали ручку, что выдало ее. Но только на мгновение. 

— Для тебя — да.

Коридор был пуст, только мое отражение в темном окне — искаженное, размытое, как будто я уже начал исчезать. Как она и обещала.

На следующий день я вошел в класс с привычной ухмылкой, ощущая на губах привкус вчерашнего поражения, горький, как недопитый кофе. Солнечный свет, падающий через окно, резал глаза, но я щурился, готовый к новой словесной дуэли. С первых шагов я почувствовал, как воздух стал другим — густым, тяжёлым, словно наполненным свинцовой пылью.

Мои пальцы непроизвольно сжались в кулаки, когда я проходил между рядами, ожидая, что вот сейчас — сейчас она посмотрит, сейчас дрогнет, сейчас не выдержит. Мои ноги, обычно такие уверенные, вдруг стали тяжелыми, будто прилипли к полу, когда я заметил, что она даже не шелохнулась при моем появлении.

Елена Николаевна даже не подняла глаза. Ее пальцы, обычно такие выразительные, листали журнал с механической точностью, будто она считала не учеников, а количество тетрадей в стопке. Мое имя, прозвучавшее из ее уст, было лишено всяких оттенков — плоское, безжизненное, как страница в учебнике грамматики. 

— Кислов, — она вызвала меня к доске, но её голос звучал так, будто обращался к пустому месту. Глаза скользнули где-то в районе моей головы, словно я был пятном на стене, невидимкой, призраком, чем-то не стоящим даже мимолётного взгляда. 

Я нарочно медлил, вставая, слегка задевая парту, чтобы громкий скрип привлек ее внимание. Чувствуя, как кровь приливает к лицу. Секунда. Две. Я ждал, что она взглянет на меня — хотя бы искоса, хотя бы с ненавистью.

Но её глаза упорно скользили мимо, как будто я был прозрачным, пустым местом, дырой в реальности. Даже воздух вокруг нее казался неподвижным, не дрогнул ни на йоту от моего присутствия.

— Раскрой скобки, — сказала она в воздух, поворачиваясь к доске. Голос оставался ровным, безжизненным, как у робота. Будто его обрабатывали машиной, удаляя все интонации, все оттенки, все, что делало его живым.

— Какое предложение? — спросил я чуть громче, чем нужно, надеясь вывести её из этого ледяного транса. 

Класс затих. Даже Локон, вечно ёрзающий на стуле, замер. Тишина была такой густой, что я слышал, как где-то за окном скрипит ветка, как капает вода из крана в углу кабинета.

Она наконец повернулась, но её взгляд упёрся куда-то мне в плечо, будто я был не человеком, а неодушевлённым предметом, на который не стоит тратить взгляд.

— He (to know) the rules, but he (to ignore) them, — произнесла она бесстрастно, словно диктовала прогноз погоды. 

Я замер. 

Это был намёк. Но поданный так холодно, что даже Толстый, обычно не самый проницательный, крякнул: 

— Ого, напряглись. 

Я вышел к доске, ощущая, как пол под ногами будто стал зыбким, как будто я шел не по твердому линолеуму, а по тонкому льду. Мел в моих пальцах казался необычно холодным, хрупким.

Я написал:

He knows the rules, but he ignores them. [3]

Повернулся. 

Лена уже стояла у окна, проверяя чью-то тетрадь. Солнечный свет падал на её профиль, подчёркивая резкие линии подбородка, напряжённые скулы. Она выглядела как статуя — совершенная, неприступная, холодная.

— Правильно? — спросил я, чувствуя, как в груди закипает что-то тёмное и колючее. 

Она не ответила. Даже не пошевелилась. Только страница в тетради перевернулась с лёгким шорохом.

— Елена Николаевна?

Тишина. Она продолжала писать, ее рука двигалась плавно, без малейшего дрожания.

Потом, не глядя, она кивнула: 

— Садитесь. 

Я вернулся на место, стиснув зубы так сильно, что аж заболела челюсть. В ушах стучала кровь, а в голове крутилась только одна мысль: Она действительно делает это. Она вычёркивает меня из своего мира. 

И самое страшное — это работает. Потому что её равнодушие жжёт сильнее любой злости. Сильнее любой страсти. 

Хенк толкнул меня локтем, но я даже не повернулся. Мел, который я все еще сжимал в руке, раскрошился, оставив на ладони белые следы, как пепел.

Я смотрел на неё, на её строгий профиль, на пальцы, перелистывающие страницы, и чувствовал, как что-то внутри меня медленно, но верно трескается.

Она победила. Не криком, не угрозами, а вот этим — тихим, методичным, совершенным безразличием. 

И самое страшное было то, что я не знал, как с этим бороться.

День за днём игра продолжалась, превращаясь в изощрённую пытку. Каждое утро я входил в класс с горьким привкусом на губах — смесью ярости и отчаянного желания пробить эту ледяную стену. Каждый раз ловя себя на том, как взгляд сам ищет ее фигуру у доски. А она... Она стала мастером этого нового искусства — искусства не-видения.

Солнечные лучи, игравшие в её волосах, теперь казались мне насмешкой — они всё так же золотили её строгий пучок, но больше не отражались в глазах, смотревших сквозь меня.

Я провоцировал: 

— Елена Николаевна, — голос мой звучал сладко-язвительно, — а как правильно: «I can't resist you» или «I can't resist to you»?  [4]

Класс захихикал, но смех их резал слух — фальшивый, нервный. Воздух наполнился электрическим напряжением, будто перед грозой. 

Я видел, как у Хенка дернулась щека, как Рита прикрыла рот ладонью, как Кудинов покраснел до корней волос.

Она даже бровью не повела. Ее пальцы, обычно такие выразительные, не дрогнули. Они продолжали листать журнал с механической точностью. Только губы, всегда такие выразительные, едва заметно шевельнулись:

— Первый вариант. Следующий вопрос. 

Я испытывал её: 

На перемене «случайно» задел её плечо в коридоре. Мое сердце бешено заколотилось, кровь ударила в виски, а в животе похолодело. Контакт длился доли секунды, но я почувствовал тепло её кожи сквозь тонкую ткань блузки, уловил знакомый аромат духов — теперь такой далёкий.

— Ой, извините, — сказал я с наигранной небрежностью, но голос предательски дрогнул. 

Она прошла мимо, будто не почувствовала прикосновения, а я сам был всего лишь сквозняком, случайно залетевшим в школьный коридор.

Я злился: 

— Вы что, серьёзно? — прошипел я, когда она снова не отреагировала на мой явный намёк в её сторону. Пальцы вцепились в край парты так, что побелели костяшки.

Она подняла глаза — и впервые за неделю посмотрела на меня.

Но этот взгляд... Пустой. Безжизненный.

Как на мебель в классе — нужную, но совершенно неинтересную. Как на надоевшую муху. Как на пустое место.

— Ты закончил? — спросила она ровно, и в этом спокойствии было что-то пугающее. 

Я почувствовал, как кровь ударила в виски, как в груди разливается жгучая смесь ярости и отчаяния. Губы сами собой растянулись в улыбке, но она была больше похожа на оскал. 

— Нет. 

— Жаль. 

И всё.

Одно слово — и я снова перестал существовать. Она снова выключила меня из своего мира, будто только что стерла меловую пыль с доски. Её взгляд скользнул мимо, вернулся к тетрадям, а пальцы, всегда такие живые, продолжили выводить ровные строчки красной ручкой, будто ничего не произошло.

Я сидел, ощущая, как сердце бешено колотится, как в горле стоит ком, который невозможно проглотить. Она выигрывала эту войну, и самое страшное было то, что мне нравилась её жестокость. Эта холодная, расчётливая, совершенная беспощадность.

Потому что даже в этом ледяном безразличии я видел её — настоящую. Ту, что предпочитала сжечь всё дотла, чем признать поражение.

И в этом мы были похожи.

Но я не знал, как вернуть хотя бы ее гнев, ее раздражение, ее ненависть — все, что угодно, но только не эту ледяную пустоту, в которой я перестал существовать.

Я решился — нет, не просто решился, а бросил вызов собственной трусости, заставив себя сделать этот шаг.

Сердце колотилось так громко, что, казалось, его стук разносится по всему коридору. Я стоял у двери учительской, сжимая и разжимая ладони, чувствуя, как под кожей бегут мурашки.

Сделай это. Сейчас или никогда.

Когда она вышла, её шаги были лёгкими, почти невесомыми, будто она и не касалась пола. Но стоило ей заметить меня, тело напряглось, словно дикий зверь, учуявший опасность. 

— Нам нужно поговорить. 

Голос мой дрогнул, но я не позволил ему сорваться в шёпот. 

Она попыталась обойти, даже не глядя в мою сторону, но я резко шагнул вперёд, перекрыв путь. Запах её духов — лёгкий, холодный, как утренний ветер — ударил в нос, и на мгновение я потерял ход мыслей. 

— Отойди. 

Её губы едва дрогнули, но в глазах — о Боже, в этих глазах — не было ни страха, ни злости. Только усталость. Глубокая, бездонная, как будто она уже тысячу раз проживала этот момент. 

— Нет. 

И тогда в них вспыхнуло что-то. Не огонь, не ярость, а скорее... досада. Как будто я снова, в который раз, заставил её разочароваться. 

— Чего ты добиваешься? 

Её голос звучал тихо, но каждое слово впивалось в кожу, как лезвие. 

— Хочу, чтобы вы перестали притворяться! — вырвалось у меня, и я сам услышал, как это звучало: не сила, а отчаянная, детская мольба.

— Я притворяюсь? — она сухо рассмеялась, а во взгляде мелькнуло что-то неуловимое, почти жалость. — Это ты ведёшь себя как ребёнок, который не получил игрушку. 

Я шагнул ближе, так близко, что увидел, как зрачки её расширились, как дыхание на секунду сбилось. Но она не отступила. Просто поправила сумку на плече — медленно, нарочито спокойно, будто давая мне понять: Ты для меня — не угроза. Ты — помеха. 

— Мне плевать на игрушки.

Она вздохнула, и в этом вздохе было столько усталого превосходства, что у меня сжались кулаки.

— Игра окончена. Ты проиграл. 

И ушла. 

А я остался стоять, чувствуя, как гнев и стыд растекаются по телу горячей волной. Её шаги тихо затихли в конце коридора, а в ушах ещё звенел её голос — холодный, окончательный. 

***

Успокоиться и отпустить ситуацию не получилось. Поэтому я решил зайти ещё дальше.

Сердце колотилось так бешено, что казалось — вот-вот вырвется из груди. Я задержался после звонка, делая вид, что копаюсь в рюкзаке, но на самом деле лишь ждал, когда класс опустеет. Каждый звук — скрип парты, чей-то смех в коридоре — заставлял меня вздрагивать. Наконец, последний одноклассник исчез за дверью, и воздух стал густым, словно наполненным статикой перед грозой. 

Пальцы автоматически перебирали содержимое рюкзака, но взгляд был прикован к её профилю: она склонилась над тетрадями, и солнечный луч, пробивающийся сквозь жалюзи, золотил прядь волос, выбившуюся из строгой причёски. Бумага в моих руках стала влажной от пота.

Быстрым, почти воровским движением я подсунул листок между страниц её учебника. Лист чуть дрожал в моих пальцах — или это дрожь бежала по моим рукам? 

Три строчки.

Три строчки, выведенные ночью при свете настольной лампы, когда в доме давно все спали. Три строчки, которые сейчас кажутся одновременно и слишком откровенными, и недостаточно смелыми.

Всего три строчки, но каждая — как нож, вонзённый в невидимую преграду между нами:

"Rules are made to be broken.

Especially the ones about...

...keeping distance." [5]

Я был уже почти у двери, когда услышал её голос: 

— Кислов.

Мой позвоночник мгновенно покрылся ледяными мурашками. Её голос — спокойный, ровный, но в нём появилась та самая интонация, которая заставила обернуться.

Она не поднимала глаз от книги, пальцы лениво перелистывали страницы, но я видел, как её ноготь слегка постукивал по обложке — нервный, отрывистый ритм. 

— Да? — делаю невинное лицо, но внутри всё сжимается. 

— Ты забыл подписать свою рабочую тетрадь. 

— А, ну да... — возвращаюсь к её столу, нарочито медленно, чувствуя, как каждый шаг словно даётся с усилием, будто воздух стал плотным, как сироп. 

Шаги к её столу даются с трудом — ноги будто налились свинцом. Каждый — преодоление, каждый вдох — осознанный. Воздух между нами густеет, наполняясь электричеством невысказанного.

Она пододвигает к себе учебник, и мой листок оказывается у неё в руках. Бумага белеет на фоне её пальцев — таких спокойных, таких... безразличных. 

— Забавно, — говорит она ровным тоном, но уголки её губ чуть подрагивают, но не в улыбке — скорее в нервном тике. — Но, кажется, ты перепутал адресата. Может, хотел передать это кому-нибудь другому? 

Я наклоняюсь ближе, и внезапно замечаю то, чего раньше не видел — крошечную родинку над её левой бровью, почти скрытую тональным кремом. Её дыхание ровное, но зрачки расширены, поглощая почти всю радужку.

— Нет. 

Она закрывает учебник, прижимая записку между страниц, и на секунду её пальцы задерживаются на бумаге, будто взвешивая что-то. 

— Тогда советую быть осторожнее, — её голос тихий, но в нём что-то изменилось. В нём появилась новая нота, что-то... опасное. — Бумага — вещь опасная. Может попасть не в те руки. 

— А вы переживаете за меня? — ухмыляюсь, но внутри — пустота, будто я балансирую на краю. 

Когда она наконец поднимает глаза, я вижу в них бурю, тщательно скрываемую под слоем профессионального равнодушия. В её глазах что-то мелькает. Что-то тёмное, неуловимое. Не гнев. Не раздражение. Что-то... другое.

— Нет. Я предупреждаю. 

Последнее, что я замечаю перед тем, как развернуться — как её грудь едва заметно вздымается при вдохе, как будто ей тоже не хватает воздуха. Дверь закрывается за мной, оставляя за спиной тишину, которая звенит, как натянутая струна. Но я ещё долго стою в коридоре, прижав ладони к холодной стене, пытаясь унять дрожь в коленях.

Где-то за этой дверью сейчас лежит мой листок. И я знаю — она его не выбросила.

Утро началось с того, что я трижды переодевался, выбирая между чёрной водолазкой (слишком вызывающе?) и серым свитером (слишком незаметно?).

Тетрадь лежала на моём месте как мина замедленного действия. Кожаный переплёт был чуть теплее, чем остальные предметы на парте — будто её только что держали в руках. Когда я открыл её, сердце совершило болезненный кульбит — между страницами виднелся белый уголок.

Бумага оказалась чуть влажной у краёв, будто её на мгновение опустили в воду, а затем высушили. Или... или это были следы пальцев, слишком долго сжимавших этот листок. Я развернул его медленно, как сапёр обезвреживающий бомбу, и вдруг почувствовал во рту металлический привкус — оказывается, я прикусил щёку.

"Distance exists for a reason.

But some people never learn." [6]

Каждая буква была выведена с хирургической точностью, чернила легли на бумагу чуть гуще в начале строк и истончались к концу — она писала быстро, с нажимом. В точке над "i" чернила немного расплылись — здесь её рука задержалась на долю секунды дольше.

Я сжал листок так, что ногти впились в ладони. Бумага оказалась шершавой, не гладкой — та самая дешёвая, которой пользуются учителя для заметок. Но в этом был свой символизм: она ответила мне на том же языке, на котором пишет замечания в дневниках.

Внезапно я осознал, что дышу слишком часто — грудная клетка болезненно вздымалась, а в ушах стоял звон. Когда я разжал пальцы, на листке остались едва заметные полумесяцы от ногтей и влажные отпечатки подушечек пальцев.

Это не был отказ. Это был вызов. В каждой чёрточке, в каждом резком изгибе букв читалось напряжение — она не просто написала эти строки, она вложила в них всю свою железную выдержку, которая сейчас, возможно, даёт трещину.

Я поднёс листок к лицу и глубоко вдохнул. Среди запаха чернил и бумаги уловил едва заметный шлейф её помады — терпкий, с лёгкой горчинкой. Значит, она поднесла записку к губам перед тем, как положить в тетрадь. Или... или провела по ней пальцами, которые только что касались её рта.

Уголки листка были слегка загнуты — явные следы того, что его несколько раз складывали и разворачивали. Она перечитывала. Размышляла. Возможно, даже писала другие варианты, прежде чем остановилась на этих трёх строках.

Когда я поднял глаза, она стояла у доски, делая вид, что проверяет расписание. Но я заметил, как её левая рука сжала мел до того, что он треснул с тихим щелчком. На её обычно безупречном манжете осталось крошечное белое пятнышко — след от чернил. Тех самых, которыми написаны эти строки.

Я аккуратно сложил листок вчетверо и спрятал во внутренний карман пиджака, туда, где он будет согреваться теплом моего тела. Это действительно было только начало. И следующую записку я напишу теми же чернилами, что и она — синими, чуть фиолетовыми на свету. Чтобы, когда она будет её читать, на подсознательном уровне почувствовала: это продолжение нашего диалога. Нашего странного, опасного, восхитительного диалога.

Я затаил дыхание, когда её пальцы потянулись к журналу на её столе — этот момент, когда она отвернулась, длился всего три секунды, но их хватило. Кожаный ремень её сумки оказался теплее, чем я ожидал — будто впитал тепло её тела за день.

Мои пальцы дрожали, когда просовывали записку между папкой с тестами и кожаным кошельком. В этот момент её плечи внезапно напряглись — лопатки резко обозначились под тонкой тканью блузки. Она не обернулась, но шея покрылась едва заметными мурашками. Значит, почувствовала.

Листок был сложен особым образом — уголок к уголку, как делают в оригами.

На нём всего две строчки, но я переписывал их шесть раз, пока чернила не легли идеально.

На этот раз текст короче, но острее:

"You keep warning me about paper cuts.

But what if I like to bleed?" [7]

Бумага сохранила едва уловимый отпечаток моего пальца в правом нижнем углу — след нервного прикосновения, когда я перечитывал текст в последний раз.

Ответ пришёл стремительно. После урока она задержалась у окна, играя цепочкой от очков. Когда последний ученик вышел, её взгляд скользнул по мне — не прямой, а через отражение в стекле. Она подошла к моей парте, и я вдруг осознал, как пахнет воздух вокруг неё — не духами, а чем-то глубже: стрессом, адреналином, тонкой солью на коже.

Листок упал передо мной с едва слышным шуршанием. Он был свёрнут в плотный квадрат — так складывают важные документы, любовные письма или... или вызовы на дуэль. Бумага оказалась слегка влажной с одной стороны — от пальцев или дыхания?

Разворачивая его, я заметил, что сгибы идеальны — она делала это медленно, осознанно. Текст был выведен тем же пером, которым она проверяет работы, но сегодня нажим был сильнее.

"Page 84. Exercise 12.

Do it properly.

Or stop wasting my time." [8]

Я рассмеялся, и это эхом разнеслось по пустому классу. Не ответ, а задание. Не отказ, а условие. В углу листа обнаружил крошечное пятнышко — кофе? Или это её помада оставила след, когда она задумчиво прикасалась к губам, обдумывая ответ?

Прогресс. Несмотря на холодность слов, это был диалог. Она не просто реагировала — она включалась в игру, устанавливала свои правила. Я прижал листок к ладони, ощущая его текстуру — шероховатость там, где перо оставило микроскопические бороздки на бумаге.

За окном зашумел дождь, и в отражении стекла я увидел, как она поправляет волосы у зеркала в учительской — её пальцы дрожали ровно так же, как мои десять минут назад.

Учительская пахла старыми книгами и горьковатым кофе, когда я осторожно приоткрыл дверь. Она стояла спиной к входу, обсуждая что-то с завучем, и в этот момент солнечный луч, пробившийся сквозь жалюзи, золотил её шею, делая кожу почти прозрачной. Я замер, наблюдая, как её пальцы нервно перебирают край блузки — тонкие, с коротко подстриженными ногтями, но с изящными линиями суставов, которые я мог бы нарисовать по памяти.

Её чашка стояла на краю стола — белый фарфор с едва заметной трещинкой у ручки. Кофе в ней ещё дымился, и пар поднимался спиралью, словно живое существо. Я представил, как она возьмёт эту чашку через несколько минут, как её пальцы почувствуют жар через тонкий фарфор, как она непроизвольно задержит дыхание от первого глотка...

Листок с новой запиской я положил так, чтобы он слегка выглядывал из-под донышка. Бумага была особенной — я вырвал её из старого сборника Бодлера в библиотеке, и на обратной стороне остались следы чьих-то карандашных пометок.

Слова я выводил тщательно, подбирая чернила, чтобы они совпадали с цветом её любимой ручки:

"Roses are red,

Violets are blue,

If rules are a cage,

Let me be locked with you." [9]

Последнюю строчку я написал дважды — первый вариант показался мне слишком прямолинейным. Этот листок пах не только чернилами, но и моим одеколоном — я брызнул каплю на запястье перед тем, как коснуться бумаги.

Когда я выскользнул из учительской, ладони были влажными, а в груди горел странный огонь — смесь страха и предвкушения. Я знал, что она заметит записку сразу — она всегда сначала поправляет чашку, прежде чем взять её, её пальцы совершают этот маленький ритуал...

Ответ пришёл неожиданным путём. Рита с удивлением протянула мне сложенный треугольником листок во время перемены:

— Тебе передали, — её брови уползли под чёлку. — Сказали, это важно.

Бумага оказалась плотной, официальной — вероятно, из её блокнота для замечаний. Сгибы были сделаны с хирургической точностью — она явно складывала его на ровной поверхности, возможно, даже прижимая линейкой.

Когда я развернул листок, сердце упало, но тут же взлетело с новой силой:

"Poetry doesn't suit you.

(And rewrite your last essay.

This one was pathetic.)" [10]

Но в этом холодном ответе была своя поэзия. Она прочитала мои строки. Перечитала. Ответила. И даже поставила точку после "pathetic" с таким нажимом, что бумага слегка порвалась. А главное — она не выбросила мой листок, не проигнорировала его. Она вступила в диалог, пусть и в такой язвительной форме.

Я поднёс бумагу к носу — да, тот самый запах её рабочего стола: кофе, древесина и что-то ещё... возможно, крем для рук с миндальным маслом. В углу листа я заметил едва различимый отпечаток губной помады — она прикладывала палец к губам, обдумывая ответ? Или... или это след от самой чашки, к которой она прикоснулась губами после того, как нашла моё послание?

Я сложил её ответ особым образом — уголок к уголку, как делают с важными документами, — и спрятал в карман джинс. Это не было поражением. Это была новая глава в нашей странной переписке. И следующее послание я напишу на той же официальной бумаге, которую она так любит — пусть узнаёт свой собственный стиль, возвращённый ей с новым смыслом.

Где-то в школе прозвенел звонок, но я уже не слышал его. В ушах стучала кровь, а перед глазами стоял образ — её пальцы, разворачивающие мой листок, её губы, шепчущие мои строки про себя, её глаза, в которых, возможно, мелькнуло что-то кроме раздражения...

Момент, когда она вышла из кабинета, оставив дверь приоткрытой, длился ровно 37 секунд. Я отсчитывал их по ударам сердца, которое сейчас колотилось где-то в горле. Её папка с тестами лежала на столе — кожаная, с потертыми уголками, явно служившая ей не один год. Когда я прикоснулся к застёжке, кожа оказалась тёплой, будто впитавшей тепло её ладоней за весь учебный день.

Листок был крошечным — я вырезал его ножницами до размеров почтовой марки. Всего два слова, написанные тем же фиолетово-синими чернилами, что и её замечания в моей тетради:

"Check page 47." [11]

Бумага сохранила едва уловимый аромат моей ладони — смесь мыла и адреналина. Я положил его между двумя тестами, аккуратно сдвинув бумаги так, чтобы уголок выглядывал ровно на три миллиметра — достаточно, чтобы привлечь внимание, но не настолько, чтобы броситься в глаза постороннему.

Учебник на её столе лежал под углом 45 градусов — она всегда ставила его именно так. Страница 47... там тот самый абзац о викторианской эпохе, где говорилось о тайных записках в складках вееров, о прикосновениях перчатка к перчатке, о любви, которая говорила намёками, потому что не могла говорить открыто.

Я ждал.

День прошёл без ответа. На следующий — тоже. Но на третий день, когда она обходила класс, проверяя задания, случилось нечто. Её пальцы — всегда такие уверенные, твёрдые — вдруг слегка дрогнули, когда она проходила мимо моей парты. Мизинец её левой руки на мгновение коснулся моей руки.

Прикосновение длилось меньше секунды, но я почувствовал: Её ноготь был слегка шершавым — возможно, она грызла его в задумчивости, чего никогда не позволяла себе на людях. Кожа на кончике пальца была суховатой от мела и частого мытья рук

Между мгновением прикосновения и отдергиванием прошла ровно та пауза, которая нужна, чтобы понять — это не случайность

Она прошла дальше, не изменившись в лице, но я заметил, как её шея под строгим воротничком покрылась лёгким румянцем. В классе пахло мелом и её духами, но теперь в этом аромате появилась новая нота — что-то острое, дрожащее, как натянутая струна.

Когда я открыл учебник на той же 47 странице, обнаружил едва заметную заломку на углу — след от её ногтя. А в абзаце о запретной любви одна строчка была подчёркнута почти незаметно — возможно, случайно, а возможно... нет:

«Самым страстным всегда были те письма, что писались между строк.»

Я прикрыл книгу и улыбнулся. Воздух в классе вдруг стал гуще, каждое её слово на уроке обрело двойное дно, а её взгляд, скользящий по классу, теперь всегда задерживался на моей парте на долю секунды дольше, чем на других.

Игра действительно продолжалась. Но правила изменились — теперь мы играли в молчаливый диалог, где слова были лишними, а каждая деталь, каждый жест, каждый вздох становились частью нашего тайного языка.

Хенк вцепился мне в запястье так, что кости хрустнули. Его пальцы — обычно такие дружелюбные в приветственных хлопках по спине — сейчас впились в мою кожу, оставляя белые отпечатки.

— Ты обалдел?! — он трясёт перед моим лицом листок — мою же записку, которую я ещё не отправлял. — Это нашёл Кудинов в коридоре! Если бы не я, он уже тащил бы это директору! 

Я вырвал записку, и бумага с хрустом разорвалась по линии сгиба. Теперь мои слова — те самые, что я переписывал шесть раз, подбирая идеальный оттенок между дерзостью и уязвимостью — висели на ниточке:

"Let's stop pretending.

After school.

Empty classroom.

Your move." [12]

Хенк дышал как загнанный боксёр после десятого раунда. Его глаза бегали по коридору, а левая нога подрагивала в странном нервном тике, который появлялся у него только перед контрольными.

— Ты понимаешь, что прямо сейчас вас обоих подставляешь?! — Его голос сорвался на последнем слове, обнажив ту грань между страхом за меня и страхом за себя.

Я молчал. Потому что в этот момент увидел её.

Она стояла у окна в конце коридора, и осеннее солнце, пробиваясь сквозь грязное стекло, рисовало золотистый ореол вокруг её строгой причёски. В руках она держала стопку тетрадей, но её пальцы — всегда такие собранные — сейчас сжимали их так, что костяшки побелели.

Наш взгляд встретился через толпу бегущих на урок учеников. И я не мог понять: Видела ли она, как Хенк трясёт этот листок? Читала ли уже эти слова... или ждала, чтобы я набрался смелости произнести их вслух?

Она не шевельнулась. Только её глаза — обычно такие уверенные — вдруг стали глубже, темнее, как омут, в который бросаешь камень и ждёшь, когда круги дойдут до берега.

Хенк дёрнул меня за рукав:

— Ты вообще меня слушаешь?!

Но я продолжал смотреть на неё. И в тот момент, когда звонок на урок разрезал воздух, она сделала едва заметное движение — поправила воротник блузки.

Я сунул записку в карман, почувствовав, как бумага царапает кожу сквозь ткань. Игра действительно вышла на новый уровень. Теперь ставки были выше. Теперь в ней участвовали не только мы двое.

Но когда я прошёл мимо неё в класс, наша одежда едва коснулась, и я уловил её запах — не только духов, но и чего-то нового: лёгкой дрожи, страха, возбуждения.

Она тоже боялась.

И это делало всё в тысячу раз опаснее... и в тысячу раз прекраснее.

***

Последний звонок давно отзвенел, его эхо растворилось в тишине опустевших коридоров.

Пустой кабинет английского купался в медовом свете заката — каждый луч, пробиваясь сквозь жалюзи, рисовал на полу полосатые тени, похожие на тюремные решётки. Я сидел на её столе, чувствуя под ладонями прохладу полированной поверхности, и качал ногой, отсчитывая секунды. В воздухе витал запах мела, древесного лака.

Дверь открылась без стука, с тихим скрипом, который я запомнил ещё с первого сентября.

Она вошла неспешно, будто действительно просто забыла здесь что-то, но каждый её жест выдавал напряжение. Пальцы её слишком плотно сжимали ремень сумки, оставляя вмятины на коже. Губы были слегка сжаты, стирая следы привычной помады. Вены на запястье пульсировали чаще обычного.

— Ты настойчив, — говорит она ровно, останавливаясь в двух шагах. 

— Это комплимент? — я уловил, как мои собственные слова слегка дрожат, хотя я старался казаться уверенным.

Она сделала паузу, и в этой тишине я услышал, как за окном кричит чайка, как скрипят старые трубы где-то в стенах школы, как громко стучит моё сердце.

— Это констатация факта. — Её глаза скользнули к окну, где закат окрашивал всё в кроваво-красные тона. — Ты не понимаешь, что это бессмысленно? 

Я спрыгнул со стола, и расстояние между нами сократилось до одного шага.

— А что осмысленно, по-вашему? — прошептал я, чувствуя, как её дыхание смешивается с моим.

Она не отступила, но её зрачки расширились. В них вспыхнуло что-то дикое, неучительское — то, что она так тщательно месяцы.

Резким движением она отвернулась, её каблуки гулко застучали по полу, когда она направилась к столу. Её пальцы слегка дрожали, когда она открывала ящик и доставала папку.

— Это твои работы. Все. С моими пометками, — она положила её передо мной с глухим стуком.

Я открыл папку, нахмурившись. Каждая страница была испещрена красными чернилами — не просто исправлениями, а целыми абзацами анализа, подсказками, вопросами на полях. Даже в той работе, где я нарочно написал полную бессмыслицу, её почерк выводил: «Это не твой уровень. Попробуй ещё раз.»

— Ты способный, — говорит она, скрестив руки, и я заметил, как её ногти впились в собственные локти. — Но ты тратишь это на глупости. 

Я поднял глаза, пытаясь понять этот странный спектр эмоций на её лице — досаду, усталость, и что-то ещё... что-то похожее на разочарование, но не во мне, а в себе самой.

— И... что, вот для чего ты пришла? Чтобы учить меня? — мой голос прозвучал грубее, чем я планировал.

— Нет. — Она делает шаг ближе, и в её глазах вдруг появляется что-то похожее на грусть. Закатный свет упал на её лицо, обнажив то, что она так тщательно скрывала — морщинки у глаз, следы усталости, лёгкую дрожь нижней губы. — Чтобы объяснить. 

Её рука поднялась — я замер, чувствуя, как по спине пробежали мурашки. На мгновение мне показалось, что её пальцы коснутся моего лица, но вместо этого она взяла папку и закрыла её с тихим шуршанием.

— Правила существуют не для того, чтобы их ломать, — она говорила медленно, подбирая каждое слово. — А чтобы проверить, насколько сильно ты хочешь того, что за ними. 

В её голосе звучала какая-то новая нота — не учительская назидательность, а почти материнская забота, смешанная с чем-то ещё... с чем-то, что заставило моё сердце сжаться.

Она повернулась и пошла к двери, её силуэт растворялся в оранжевом свете. На пороге она остановилась, не оборачиваясь:

— Жду нормальное сочинение завтра. Без намёков. 

Дверь закрылась, оставив меня в одиночестве, но я продолжал стоять, прислушиваясь к звуку её шагов, затихающих в коридоре. В опустевшем кабинете вдруг стало холодно. Я открыл папку снова — на верхней работе дата была прошлогодняя, ещё до всей этой истории с записками. Она хранила это всё время.

За окном солнце окончательно село, и полосатые тени на полу исчезли. Но внутри меня осталось странное ощущение — будто я только что проиграл игру, в которой не понимал правил. Или, может быть, наоборот — только что начал понимать их по-настоящему.

Я провёл пальцем по её пометке на последней странице: «Ты можешь лучше.» И впервые за все эти месяцы задался вопросом — а кем она видела меня на самом деле? Просто дерзким учеником? Или кем-то, кто разочаровал её гораздо сильнее, чем она хотела показать?

В коридоре заскрипела дверь — может быть, уборщица, а может быть... Я не стал проверять. Просто положил папку в рюкзак, чувствуя её вес — не физический, а тот, что давил на грудь, заставляя дышать глубже.

Завтра я принесу то сочинение. Без намёков. Но с вопросами — такими, на которые, возможно, она тоже не знает ответа.

***

Тишина в опустевшей школе была особенной — не мирной, а гнетущей, словно само здание затаило дыхание в ожидании. Скрип старых половиц под ногами Хенка звучал как выстрелы, а гул холодильника из учительской напоминал отдалённый рёв зверя. Свет заходящего солнца, просачивавшийся сквозь пыльные стёкла, окрашивал всё в болезненно-оранжевые тона, превращая класс в аквариум с мутной водой.

Хенк замер в дверях, его тень вытянулась через весь кабинет, коснувшись моей спины. Я сидел, сгорбившись за последней партой, чувствуя, как деревянная столешница впивается в локти, а лоб прилип к влажным от пота ладоням. Передо мной лежал чистый лист — слишком белый, слишком пустой, будто издевался над моей беспомощностью.

Ручка, которую я сжимал в пальцах, оставила синие пятна на коже. Незаконченная записка:

«Я не знаю, как это...»

Буквы расплылись в нескольких местах — то ли от дрожи в руке, то ли от чего-то другого, что заставляло глаза нестерпимо жечь.

Пол вокруг был усыпан черновиками — каждый из них нёс на себе следы отчаянных попыток выразить невыразимое. Хенк медленно поднял один, и бумага хрустнула в его пальцах, слишком громко в этой тишине.

«Правила — это...» — оборванная мысль, зачёркнутая с такой силой, что стержень прорезал бумагу.

«Я думал, что...» — здесь чернила растеклись круглым пятном, будто капля упала сверху.

«Почему ты...» — и снова незаконченное, будто все слова вдруг потеряли смысл.

— Кис... — его рука легла на моё плечо, и я почувствовал, как его пальцы — обычно такие неуклюжие — сейчас удивительно мягкие.

Я вздрогнул, поднимая голову. В глазах стояла какая-то мутная плёнка, и я видел его лицо, как сквозь толщу воды — искажённое, размытое.

— Она права.

Хенк молчал. В его глазах сейчас не было ни осуждения, ни жалости — только странное понимание, которое вдруг обожгло сильнее любых слов.

Он опустился на соседний стул, который скрипнул под его весом, и полез в карман. Жвачка, которую он бросил мне, описала в воздухе дугу, и я поймал её автоматически, чувствуя, как упаковка хрустит в моей ладони.

— Да и хуй с ней. 

Его голос прозвучал нарочито грубо, но в этих пяти словах было больше тепла, чем во всех учебниках по психологии. Я посмотрел на жвачку — та самая, мятная, которую мы всегда жевали на контрольных. И вдруг из груди вырвался смешок — короткий, хриплый, больше похожий на стон, но всё же...

— Ага. 

За окном гас последний луч заката, и тени поползли по стенам, смывая оранжевый свет. Где-то в коридоре щёлкнул выключатель — уборщица начала обход. Но мы сидели неподвижно, и в этой тишине, в этом полумраке, среди разбросанных неудачных попыток что-то объяснить, вдруг стало немного легче.

Я развернул жвачку, положил в рот, и резкий мятный вкус перебил горьковатый привкус на губах. Хенк щёлкнул пальцами, и я автоматически кинул ему вторую пластинку. Он поймал её одной рукой, развернул и вдруг сказал, жуя:

— Завтра будет дерьмовый день.

Я хмыкнул.

— Ага.

__________________________________________________

[1] — Она не могла устоять.
[2] — Он знает правду, но делает вид, что не понимает.
[3] — Он знает правила, но игнорирует их.
[4] — Я не могу тебе сопротивляться.
[5] — Правила созданы, чтобы их нарушать. Особенно те, что касаются соблюдения дистанции.
[6] — Расстояние существует не просто так. Но некоторые люди так ничему и не учатся.
[7] — Ты всё время предупреждаешь меня о порезах от бумаги. А что, если мне нравится пускать кровь?
[8] — Сделай это как следует. Или перестань тратить моё время.
[9] — Розы красные, фиалки синие. Если правила — это клетка, позволь мне быть запертым с тобой.
[10] — Поэзия тебе не идёт. (И перепиши последнее эссе. Это было плачевно.)
[11] — Проверь страницу 47.
[12] — Хватит притворяться. После школы. Пустой класс. Твой ход.

9 страница1 августа 2025, 19:05

Комментарии