Глава 11
Грета о'Нил. Мое имя. Я смотрю на свои руки: кожа на ладонях и пальцах сухая и потемневшая. Потрескавшаяся корка рябит перед глазами.
Лиза Хэтфилд. Мое имя. Насчитываю порядка пяти болячек. Когда нервничаю, начинаю отколупывать сухую кожу, сдирая ее до крови. А нервничаю я постоянно.
Кит. Девочка-кит. Мое имя. Болячка пересекает линию жизни. Смешно и грустно одновременно, как будто я сама создаю сложности на своем пути. Кажется, вроде бы линия жизни у меня длинная, на всю ладонь, ровная и красивая, но пальцы другой руки нервно скребут кожу. Не ровная и не красивая. Не Грета, не Рита, а Кит.
Меня назвали так из-за татуировки на моей руке, ведь никто не замечает, что могучий кит несется за совсем маленькой рыбкой. И я – та рыба. Все видят кита и улыбаются.
«Как красиво», – говорят они.
«Она настоящая? Можно потрогать?» – говорят они.
«Ты мало говоришь», – они смотрят на меня и ждут чего-то. Но потом быстро забывают обо мне, и снова говорят, говорят, говорят.
Да, я пьяна. Алкоголь делает мою голову тяжелой, приходится подпирать ее одной рукой, пока второй я пишу все это. Мой дневник – единственное, что осталось со мной спустя столько лет. Я пролистываю и вижу все, что писала с самого момента рождения Кита. Я вижу вопросы. Вся страница усыпана знаками вопросов, и я смеюсь, тихо и пьяно, когда перечитываю их. Если?.. Когда?.. Почему?.. Что?.. Все как в той песне [1].
Глупая, глупая Грета. Девочка, которой больше нет и никогда не существовало вовсе.
История циклична, она повторяется снова и снова. Пробегаю взглядом по буквам, выведенным, сидя в порту после заката у уличного фонаря, вижу незнакомые мне имена: Чак, Люси, Хьюстон, Серый, Черри.
Черри. Мулат, человек мира, который не знал языка, на котором мы все разговаривали, но все равно общался с нами. Он был нам брат. Брат, который не говорит.
Сейчас я – Черри, ведь история повторяется.
Я зависла в этом странном месте больше, чем на год. Томас оставил меня. Томас – предатель, о котором я больше не хочу вспоминать. Но Томас – моя единственная надежда, о которой я вспоминаю каждый божий день. Мне бы хотелось, чтобы в моем мире, моем дивном новом мире больше не существовало ни Томаса, ни кого бы то ни было. Мне нужно выживать, а не думать о людях.
Общество русских бездомных – новый шаг. Мы сидим в трясущемся грузовом поезде. Я пьяна, моя голова свинцовая, ее невозможно оторвать от стены. Стена вагона приятно холодная. Настолько, насколько это вообще возможно.
Я понимаю много из того, что они говорят: язык быстро оседает в памяти, я старательно учусь различать каждое слово, даже если оно исковеркано, упрощено и звучит невыносимо глупо. Я вынуждена понимать то, что они говорят, но когда говорят обо мне, приходится делать отсутствующее выражение лица, чтобы никто не понял подвоха.
Ладно, мы не такие уж и бездомные. Настоящего бездомного здесь называют БОМЖ. Люди, с которыми я сижу сейчас в подвале, в основном, подростки, – они как хиппи. Либо сами однажды сбежали из привычного мира, либо уже всю свою жизнь проводят в дороге, все двигаясь куда-то, переезжая с места на место. Я не понимаю, зачем кто-то делает этот выбор сознательно, но не могу спросить, иначе выдам свою тайну. Не могу осуждать, потому что сама делаю то же самое.
Я не могу рассказать им свою историю. Поэтому слушаю их.
Девушка рядом со мной – очень красивая. У нее черные волосы, довольно длинные, разбросаны по грязному полу, потому что она лежит на спине и смеется, прикрывая рукой рот с тонкими губами. Она старается выглядеть, как леди, но никогда не сможет ею стать. Все называют ее Лея. Иногда она хмурит пушистые, очень широкие темные брови и смотрит на меня пристально, но я уже научилась терпеть эти взгляды. Я не отворачиваюсь, просто киваю ей, заговорщически улыбаясь. Обычно после этого она либо смеется, либо просто теряет ко мне всякий интерес.
У Леи есть парень, все зовут его Кирпичом. Он мог бы сойти за сына мистера Шкафа – весь совершенно квадратный и не умеет улыбаться. Эмоциональный диапазон бетонной плиты.
Еще есть Карлик, он мне напоминает Чака колким языком и пропеллером в одном месте, как говорит Лея. Карлик ниже ростом нас всех, даже девочек, и это делает его еще более саркастично озлобленным на мир. Мне интересно, если однажды он встретит девушку ниже себя ростом, он станет счастлив?
Рисую знак вопроса на странице так жирно, как только могу, но потом кто-то трогает меня за плечо, я вздрагиваю, и страница переворачивается. В моем дневнике уже слишком много этих вопросов.
– Мы скоро приедем, – говорит Кирпич.
– Она тебя не понимает, – хихикает Карлик. Он пьянее меня. Кирпич всегда трезв. Он садится рядом со мной на пол, скрещивает ноги и смотрит на мой дневник, который я тут же захлопываю.
– Кит, ты ведь все понимаешь, верно? – он щурится и смотрит на меня свысока. Кирпич высокий, но не такой, как Томас.
Я молчу. Опускаю взгляд и тереблю обложку блокнота.
– Мы скоро приедем.
– Да все уже поняли, что мы скоро приедем, хорош крутить свою шарманку! – орет Карлик из другого конца вагона. – Она немая, а не умственно отсталая. Да, Кит?
Они всегда спрашивают моего подтверждения их словам, но я никогда не отвечаю. Смотрю на обложку блокнота, совершенно простую, темно-коричневую, как будто кожаную, смотрю очень долго, пока кирпич не вздохнет и не уйдет, оставив меня одну, не считая сопящей под боком Леи.
И он уходит. Я снова раскрываю дневник на последней исписанной странице и пишу внизу:
«Я наконец-то добралась. У меня ушло на это сто двадцать семь дней».
***
В самом сердце дневника, в середине, есть разворот с основной идеей моего путешествия. Скрепками к нему прикреплены три фотографии, а внизу вопросы:
«Почему у Томаса оказалась фотография Адриана и наоборот? Как они умудрились поменяться карточками?»
«Чего боятся жители острова?»
«Что было особенного в той газетной статье?»
«Почему Адриан вернулся на материк, не предупредив о своем уходе?»
«Как мои родители связаны с IDEO?»
«Как все в моей жизни оказалось связано с IDEO?»
После этой ночи у меня раскалывается голова. Поезд останавливается, и мы бесшумно покидаем его, тихо ругаясь себе под нос. На самом деле мы едва ползем и едва ворочаем языками. Мое тело трясется, зуб на зуб не попадает от холода. Снег валит с неба, как чья-то кара, он путается в волосах, превращая их в сосульки. Я не понимаю, как люди способны каждый год терпеть такую отвратительную погоду, как они вообще выживают здесь из года в год.
Я плетусь за Леей. Из нас четверых она кажется самой бодрой. Поет себе под нос что-то незнакомое и шагает в легкой куртке, как будто так и должно быть, как будто ее совсем не задевает этот мерзкий холод.
«Ты больше ничего не вспомнишь, Грета».
Я не понимаю, в какой момент сон врывается в реальность. Раньше такого никогда не случалось, но вот, в глазах темнеет, мир кружится перед ними и на яркое полотно реальности накладывается серое покрывало видения.
Томас берет меня за руку и кладет на ладонь маленькую вытянутую капсулу.
– Это их последняя находка. Чарльз все мне рассказал, эти препараты меняют сознание, понимаешь, Грета? Проглоти ее и увидишь.
«Не делай этого», – говорю я себе вслух.
Но я делаю так, как велит Томас. Он удовлетворенно улыбается.
– Твое сознание – глина в моих руках, Грета. Теперь я могу сделать с ним все, что захочу.
Он кладет руки мне на плечи и разворачивает меня так, чтобы мы встретились взглядами. Я – завороженная. Я из маленькой девочки превращаюсь в фарфоровую статуэтку.
– Я не такой, как все, Грета. Совсем скоро я открою тебе свою тайну, но сначала ты должна понять, что я – не обычный человек и ты тоже можешь стать уникальной. Доверься мне. Мой мозг – самый мощный компьютер из существующих. За мной будущее, Грета, и я хочу, чтобы ты была рядом со мной.
Я смотрю на него широко открытыми глазами, и их начинает щипать. Томас убирает руки с моих плеч, и я моргаю много-много раз, наклоняю голову.
«Что же ты сделал со мной, Том?» – снова шепчу своими настоящими губами.
– Грета? – спрашивает он, когда я снова поднимаю взгляд. – Ты помнишь, что я только что сказал тебе?
Я качаю головой.
Черт возьми, я ведь действительно не помню.
Когда туман из видения рассеивается, я хватаюсь за кирпичную стену здания. Голова все еще кружится. Я упираюсь в стену спиной и перевожу дыхание, сердце колотится, словно сумасшедшее.
– Да, все верно, я совершенно слетела с катушек.
На мне надето тяжелое шерстяное пальто до колена, я могу завернуться в него, как в одеяло. Но у меня нет шапки, и горячие щеки быстро остывают на морозе. Я с трудом привыкаю к свету – глаза слезятся, когда я пробую поднять голову. Перепрыгиваю взглядом с одного лица в толпе на другое. Нигде нет Леи, Кирпича и Карлика. Они оставили меня одну.
Долго брожу по станции. Вскоре поезд трогается, и людей не остается вовсе. Я стою и смотрю на большой циферблат: пять часов вечера. Достаю из кармана бумажку с адресом и плетусь вперед, едва переставляя ноги.
Этот город похож на вымерший. Я все смотрю на бумажку в руках, переворачивая ее: с одной стороны адрес написан на английском, с другой – на русском. За несколько месяцев я научилась бегло писать и читать на этом сложном и каком-то диком для меня языке, но я все еще боюсь на нем говорить.
На запорошенной снегом скамейке лежит газета. Я беру ее и пролистываю, в самом конце вижу карту города. Не всего, конечно, это скорее какой-то рекламный ход, но я нахожу на ней ту улицу, по которой иду сейчас, и ту улицу, до которой мне нужно добраться – она в противоположной части города, и нужный номер дома теряется за границами газетной страницы.
Снег валит большими хлопьями. Они падают на мое пальто и приклеиваются к нему, идя так больше часа, я уже не чувствую рук и ног, внешне же становлюсь похожа на огромного снеговика. Это совсем не тот снег, который я мечтала когда-то увидеть.
Людей много только в самом центре города. Здесь есть и магазины, напоминающие провинциальные американские, и большой супермаркет, и кинотеатр, но я прохожу мимо и со временем снова пропадаю в безлюдной глуши. Здесь лают собаки, но не ездят автомобили. Один пес без привязи останавливается на середине дороги, и мы с ним долго смотрим друг на друга. Кажется, для него я выгляжу еще более жалко, чем бездомная псина, и он проходит мимо, больше не удостаивая меня своим вниманием. В сердцах я благодарна ему.
Вижу первый дом на нужной мне улице, и там никого нет. Все последующие – тоже не жилые. Я теряюсь, потому что нумерация сбивается, я никак не могу найти нужный мне – шестнадцатый.
Дальше тлен заброшенных многоэтажек прерывается, и начинается квартал частных домов. За полуразрушенным забором старуха в пушистом платке и облезлой дубленке кормит собаку на цепи. Я стучу по дереву, пытаясь привлечь к себе внимание.
Она поднимает голову, щурится и подходит ко мне.
– Потерялась, душенька?
Я киваю.
– Ищешь кого?
Я протягиваю ей листок с адресом на русском. Старуха подносит его к глазам близко-близко и читает вслух.
– Так никто не живет в этом доме, уже лет десять как. На снос его назначили.
Я беру блокнот и пишу карандашом на последней странице:
«Где он находится?»
Старуха опять подносит листок близко к глазам.
– Немая что ли?
Я киваю.
Старушка охает, вздыхает, хватается руками за голову. Потом поднимает на меня взгляд, смотрит пристально.
– Пойдем, провожу тебя, если не веришь.
И я иду за ней.
Нужный дом не отличается от других многоэтажек, и я долго сверяю адрес на почерневшей табличке с адресом на клочке бумаги.
– Видишь? – говорит старуха.
Я вижу. Вижу заколоченные двери и окна без стекол. Вижу трещины, расползающиеся по стенам, и обрушенный потолок на верхних этажах.
Я переворачиваю листок блокнота и вырываю его. Пишу карандашом большими буквами:
«МОНСУН».
Старушка удивленно смотрит на меня, будто не в силах прочитать слово, будто в мгновение забывает все правила родного языка.
«Человек, который жил в этом доме», – пишу я с другой стороны.
Старушка качает головой:
– Не знаю, деточка.
Она уходит, оставляя меня одну. Пытается потянуть за собой, напоить чем-то горячим и живым, но я отказываюсь. Остаюсь на месте, будто примороженная к порогу.
Я верила в этот дом, как иные люди верят в Бога. Я чувствовала, что стоит мне попасть в это место, как я сразу пойму, куда мне двигаться дальше, но я ошибаюсь. Глядя на развалины, на ужасное, жуткое, отвратительно холодное заброшенное место, я понимаю, что возможно и не вернусь домой вовсе. Никогда. Я могу умереть этой зимой, замерзнув насмерть, могу прожить еще несколько лет, не говоря никому ни слова. Но оказаться так далеко от дома... я только сейчас понимаю, насколько страшную ошибку совершила, послушав Томаса.
Через окно первого этажа я пробираюсь внутрь. Обшарпанная бетонная лестница ведет наверх, и я поднимаюсь на следующий этаж, все выше и выше, пока путь наверх не оказывается завален.
– Эй! – я кричу в пустоту подъезда, но никто не отзывается. И я обхожу так второй, третий. Каждый этаж. Каждую квартиру, каждую комнату.
У меня болят ноги. Я опускаюсь на кровать с голым промятым матрасом в одной из последних квартир.
Меня трясет от холода, и я вытягиваю руки из рукавов пальто, заворачиваюсь в него, как в одеяло. Это одна из самых тяжелых ночей здесь, в России. Ветер воет в трещинах окон, и я слышу его песню. Грустную, жестокую, дикую. Ветер не знает пощады, не ведает слабости, но поет свою песню жалобно, будто вторя моим дрожащим стонам. Слезы, которые бегут по моим щекам – от холода или от страха, не знаю, – быстро замерзают, и кожа покрывается неприятной соленой корочкой. Трескается намного быстрее, чем просто на холоде.
Волосы в том месте, где я дышу на них, покрываются инеем.
Ветер не знает жалости, верно, Грета? Сквозняк пробирается в закрытые окна и забирает остатки моего тепла с собой. Я одна, совершенно одна в этом мире. Могу ли я теперь умереть в одиночестве?
Могу ли позволить себе такую роскошь?
На улице начинается метель, все вокруг заволакивает белый туман, в котором вихрями пляшут хлопья снега. Снег заметает в оконные рамы, в дверные проемы. Я перебираюсь в какую-то каморку, где нет окон. Здесь под слоем газет лежит тулуп, уже давно проеденный молью, но я заворачиваюсь в то, что от него осталось, и становится чуточку теплее.
Подбираю ноги под себя и замираю. Достаю из-под кофты дневник и снова и снова перечитываю страницы, написанные за последний год.
Я рада, что оставила Люси в Гонолулу. Она никогда не простит мне этот обман, но это было самое правильное решение, принятое мной за долгие годы.
Я помню ту ночь. Помню, как на рассвете вернулась со свежей татуировкой на покрасневшей воспаленной коже, как разбудила Томаса.
«Люси не должна ехать со мной в Россию, – сказала я. – Мы должны оставить ее здесь, ты слышишь меня? – Томас не говорил ни слова, но слушал меня внимательно. – Мне нужно снотворное, пусть проспит вылет. У меня нет другого выбора. Только если...»
Он улыбнулся в темноте, не сложно было догадаться, ведь мы подумали об одном и том же.
«Сделай с ней то же, что сделал тогда со мной, Том. Пусть Люси не вспомнит об этом. Пусть не бежит за мной».
«Я ждал тебя, Грета», – только и сказал Томас, сжав мою руку. И мы все сделали правильно.
Я вжимаюсь в самый угол каморки и начинаю завывать в такт ветру. Мы с ним – не самый лучший дуэт, но и не самый худший. Мы хотя бы можем понять все плачевное положение друг друга.
Не чувствую ног. На секунду на меня налетает паника, и я подскакиваю.
– Надо двигаться, Грета, надо шевелиться! – кричу на себя вслух и выбегаю из квартиры, подпрыгивая и пританцовывая, пытаясь разогнать кровь.
– Томас знает, где я, – говорю я себе.
– Томас не позволит мне умереть, как не позволил погибнуть раньше, – говорю я себе.
– Я прожила здесь почти пять месяцев, смогу прожить еще, – говорю я себе и замолкаю. Выглядываю в оконную раму, перевешиваясь через подоконник, потому что с улицы слышны голоса. Они поют.
Я сбегаю вниз по лестнице и буквально набрасываюсь на Лею, Кирпича и Карлика. При виде меня они обрывают свою песню.
– Кит, где ты была?! – поворачивается ко мне Лея, – мы искали тебя вообще-то!
Я опускаю взгляд и дышу часто-часто, потому что сердце колотится, словно сумасшедшее.
– Я ошиблась, – отвечаю ей по-русски с сильным акцентом, буквально по слогам. Все трое удивленно смотрят на меня, будто я – привидение, оживший мертвец.
– Ты... ты что, умеешь разговаривать? – первым приходит в себя Карлик.
– Я прожила полгода... здесь. Я все понимаю, но не хотела говорить, чтобы не выдавать акцент.
– Ты что, шпионка? – восклицает Карлик, но я яростно мотаю головой ему в ответ.
– Отстань от нее, придурок, – Кирпич пихает его в бок. – Ты правда прикидывалась немой столько времени?
Я пожимаю плечами.
– Мне нужно было найти одного человека.
– Нашла? – спрашивает Лея.
Я мотаю головой и опускаю взгляд.
– Ладно, идемте, – говорит Кирпич и кивает в сторону дома. – Нам нужно согреться.
Карлик растапливает «печку-буржуйку», как они называют эту сумасшедшую конструкцию, и Лея разворачивает пакет с сэндвичами, называя их «бутербродами».
Я внимательно слежу за движениями ее замерзших пальцев, пока мои ноги вновь обретают возможность чувствовать тепло.
– Откуда же ты, Кит? – спрашивает Лея, не поднимая взгляда.
Я раскрываю дневник и пробегаюсь взглядом по первым страницам, вздыхаю и решаюсь рассказать свою историю.
Мой рассказ – глупый, наивный, я много раз прерываюсь, не понимая, какое можно подобрать слово и часто перехожу на английский, сама того не замечая. Лея, Карлик и Кирпич смотрят на меня внимательно, наливают мне новую кружку чая, не крепкого, водянистого, невкусного, обжигающе горячего, но я пью его, чтобы не пропал голос. Я рассказываю им о своем детстве, о Томасе и Адриане, о смерти родителей, о побеге, о жизни в порту и о беспризорниках, о возвращении, о Люси, о скрипке и Елизавете. Обо всем, что сохранилось на страницах дневника и отпечаталось в моей ненадежной памяти.
И трое этих почти безнадежных людей, отбросы общества, слушают меня внимательно, кивают, и когда я заканчиваю, Лея обнимает меня за плечи.
– Теперь ты с нами, Кит. Мы тебя не бросим.
И я закрываю глаза, допивая остатки чая и беря паузу в несколько секунд, чтобы насладиться внутренним теплом.
– Мне нужно найти человека, которого называют Монсун. Без него мне уже не вернуться в Америку.
Лея крепче сжимает мои плечи.
– Мы хотим помочь тебе, Кит. Это же настоящее путешествие!
Я силюсь улыбнуться, но в ту же секунду за спиной Леи вырастает огромная тень.
– Прежнего Монсуна здесь больше нет, – говорит мужчина. – Но, возможно, я смогу вам помочь.
***
Человек без имени одет в большую черную куртку и темно-синюю шапку. Я молча протягиваю ему листок с адресом, руки дрожат. Следом же мои отогревшиеся пальцы ныряют в страницы дневника и выуживают из них одно из писем моей бабушки. Человек без имени хмурится и садится на корточки близко к печке. Отогревает одну руку, пока другой держит письмо и пробегает взглядом по строкам.
– Кто ты? – спрашивает он, поднимая голову. У него маленькие прищуренные глаза, но пронзительный взгляд.
– Грета о'Нил, – тихо отвечаю я, – Елизавета – это моя бабушка.
Мужчина снова опускает голову и смотрит на письмо.
– Ты дочь Жозефины?
– Да.
Мы долго молчим, и я слышу, как громко и часто дышит Лея рядом со мной. Я удивляюсь тому, что вполне свободно рассматриваю мужчину, не отрывая от него взгляда. Он не молодой, но и не слишком старый. Огрубевшие руки крепко держат письмо, но оно дрожит в них. Его взгляд ничего не выдает, ни о чем не говорит, выражение лица – совершенно каменное.
– Почему ты здесь?
– Я хочу узнать правду.
– Жозефине и так все известно.
– Она погибла пять лет назад.
Мужчина поднимает голову, и мы встречаемся взглядами. На секунду его лицо меняется, приобретая совершенно иное выражение, вытягивается, губы складываются буквой «о», которая читается и в самих глазах.
– Я добиралась до этого места много месяцев. И... у меня больше нет дома.
Мужчина долго не отвечает. Прожигает взглядом стену позади меня.
– Я не знал, что она умерла.
– Они убили всю мою семью, – голос срывается.
– Кто?
– Вы должны знать.
Человек без имени кивает так, будто бы нуждался в моем подтверждении. У него совершенно отсутствующий вид. Письмо в его руках начинает дрожать.
– Елизавета была моей матерью, – наконец говорит он, и я непроизвольно подаюсь вперед, оказывая ближе к огню. – Она забеременела в семнадцать. Отдала меня на воспитание своей тетке, а сама уехала в Америку. Я не видел ее лет десять, потом она стала регулярно приезжать. Привозила Жозефину с собой. Мы не особо любили друг друга, я... был не слишком эмоциональным ребенком, всегда прямо говорил, что думаю. Лизе это не нравилось.
– Она стала привозить вам наркотики?
– В восьмидесятых. Я чудом сбежал от тюрьмы. Должен отметить, Лиза приносила мне удачу. Наше дело было мощным проектом, пока...
– IDEO, – говорю я за него, – пока не появились они.
Мужчина не смотрит на меня.
– В городе построили фармацевтическую фабрику с иностранной поддержкой. Американцы. Об этом сотрудничестве запрещено было упоминать где-либо, даже в личных разговорах. Я знал людей, которым это не нравилось и которые пытались бороться. Эти люди погибли или исчезли без вести.
– Вам тоже угрожала опасность?
– Если бы я отказался сотрудничать с ними, то да. Но мне нравилось. Я был богатым человеком.
– Что вы делаете здесь?
– Мы встречались здесь с Лизой, каждый год. Когда она умерла, стали приезжать другие люди, я все равно продолжал приходить на встречи. Каждый год в одно и то же место. Сегодня прислали тебя.
Он наклоняет голову и этот жест на секунду напоминает мне об Адриане, что-то внутри меня переворачивается, сжимается в кулачок ребенка, разжимается вместе со взрывом. Все внутри меня разлетается на сотни невидимых частиц.
Я Грета. Девочка-бомба.
– Они привозили товар, – взгляд мужчины становится отсутствующим, он смотрит сквозь меня, будто я призрак, совершенно прозрачная девочка. Он смотрит сквозь меня – будто я стеклянная ваза, разбилась мгновением раньше. Он собирает осколки меня взглядом и говорит голосом требовательным, монотонным, не оставляющим мне попытки сбежать, уйти или спрятаться.
Я даже не могу отвернуться, смотрю на него неотрывно, отвечаю взглядом осколочным, пытаюсь оставаться собранной, будто вовсе не разбитой.
– Они привозили деньги. Бумаги, врачей, трупы, органы, лекарства, пробирки. Я отвозил товар на фабрику, прятался и бежал. Они возвращались, находили меня, били, пытали, но оставляли в живых. Возвращали в дело против моей воли. Это проклятие на всю жизнь.
– У меня ничего нет, – тихо говорю я.
Каждое слово, что срывается с губ мужчины, нарастает во мне вибрирующей волной, оно кричит, хотя тот, кого я про себя называю Монсун, говорит спокойно. Оно взвывает, как ледяной ветер, хотя у печки, где я сижу, становится жарко. Я прирастаю к месту и становлюсь частью дома, что меня окружает.
– Я знаю, – говорит Монсун. – Я... я знаю, что у тебя есть, просто ты еще не поняла этого.
Сглатываю подкатывающий к горлу комок. Взгляд мужчины, пронизывающий меня на сквозь становится испуганным, параноидальным, паническим, опасливым, он – сумасшедший, но сколько психов я поведала на своем веку! Он не самый страшный, но один из. Он управляет моим телом одним лишь испуганным взглядом.
– У меня ничего нет, – повторяю я снова.
– Есть, Грета.
Имя чужое, не свойственное мне нынешней, не свойственное месту, в котором я нахожусь, и я пячусь, потому что на секунду выбираюсь из оков паралича. Врезаюсь спиной в стену и закрываю глаза. Невозможно разобраться с дыханием: легкие сходят с ума.
– Они привозили... – мужчина тоже задыхается, его голос усиливается волной, становится громче, а потом снова сходит на нет. Накатывает и отступает, накатывает и отступает... – наркотики, людей, трупы, органы, пробирки, кровь, мозг, эмбрионы, беременных женщин, мутировавших животных. Каждый год. Сегодня ты, Грета. Все это не зря... не зря.
Он встает с места и бродит по комнате кругами, что-то бормоча себе под нос.
– Она говорила мне, что с ее смертью все изменится, все станет намного хуже. Но не оставляла надежду, что найдется человек, который сможет разобраться во всем, вклиниться в систему, прогнившую изнутри. Кто сможет вырезать почерневшую мякоть. Ты... – мужчина подходит ко мне и опускается на корточки, оказываясь очень близко. – Ты, Грета. Ты можешь. Посмотри на меня.
Я смотрю, потому что делать больше нечего, он не оставляет мне выбора.
– Мне нужно подумать... мне, мне нужно все хорошенько обдумать, чтобы правильно истолковать знак, – он почему-то крепко сжимает мою руку, но потом сразу же отпускает. – Я вернусь завтра. Хорошо, Грета? Хорошо? Будь здесь, пожалуйста. Не уходи никуда. Дождись меня, я только все обдумаю, все... я вернусь.
И он быстро пересекает комнату, исчезает в темном коридоре, даже не обернувшись. И в напоминание о его былом присутствии в моей голове слишком громко стучит сердце, и настороженные взгляды трех пар глаз смотрят на меня, будто на восставшую из мертвых.
Я опускаю глаза в пол. Долго изучаю трещинки на ладонях, но потом слышу смешок. Лея запрокидывает голову, смотрит в потолок и начинает смеяться, будто заражается всеобщим сумасшествием. Карлик и Кирпич недоуменно косятся на нее, а я не поднимаю взгляда.
– Что? – говорит она весело, и отползает к стене рядом со мной.
– Он сумасшедший.
– Да, точно. Совсем чокнутый.
***
Лея поет. У нее глубокий, немного мужской голос, и когда она поет, я заворачиваюсь в пальто, закрываю глаза и слушаю, представляя картинки.
Кирпич подхватывает голос Леи, и их дуэт, хотя и остается кривым, неправильным и совершенно фальшивым, кажется мне настоящим. Карлик не подпевает этому странному дуэту, даже не открывает рот, но едва заметно качает головой и прикрывает глаза, запрокидывая голову.
Запутались в полной темноте.
Включили свои огни.
Обрушились небом в комнате.
Остались совсем одни [2].
– Жить в твоей голове, – поет Лея, и я сама не замечаю, как вторю ее словам, как шепчу эту фразу снова и снова. – И любить тебя... неоправданно, отчаянно. – Я не замечаю, как перебираю пальцами край кожаной обложки блокнота, в том самом месте, где к странице прикреплены три фотографии.
«Жить в твоей голове, – говорит Кит внутри меня, и его голос – голос Адриана, душащий меня изнутри. – И убить тебя неосознанно, нечаянно».
[1] Строчка «If? When? Why? What?» из песни группы Placebo «West and girls», которая упоминалась в 7 главе
[2] Из песни Земфиры «Жить в твоей голове»
