Часть 9
Кащей сидел сгорбившись над кипой каких-то бумаг. Хмурил брови и писал что-то остро заточенным карандашом. Грифель громко черкал по твердой бумаге. Он иногда задумчиво упирался подбородком в сложенный кулак и быстро бегал глазами. Потом снова что-то вписывал, зачеркивал.
Аня сидела на кресле напротив, поджав под себя ноги и подпирая ладонью щеку. Молча и муторно наблюдала за ним, считала недовольные вздохи и количество перечеркнутых слов, или чисел. Черт его знает, чем он там занимается сидит.
Она сидела, спрятавшись в темноте, потому что торшер, Кащей умостил рядом с собой и кофейным столиком, взглядом плавала от четко очерченного, напряженного профиля к теням на стене.
За последний месяц, он... Наверное, поменялся. Аня не знала, не могла разобрать. Только ловила его легкую изменчивость. Как минимум, Кащей не пил. При ней. И пьяный не приходил. Видно, совесть, невесть откуда взятая, загрызла. За месяц он разжимал, стоящие до этого капканы, сдирал напряжение, оголяя ту ласку, которая была куда-то далеко спрятана. Заглаживал тот удар, пытался выгравировать на ней нежность, чтобы больше не возвращаться к тому, что было. Словно не было. Это все было дурным сном, а не жгучей реальностью. Ощутимое смешивалось с эфемерным, ведь он не будет всегда таким. Снова все вернется на круги своя, Аня знала, Аня была готова. Скоро садистическое тепло и близость растворятся в талом одиночестве и поглощающей боле.
Резкое движение карандаша резонирует с её мыслями, заставляя слегка дернуться и подтянуть колени ближе к груди, упираясь подбородком в острое колено.
Кащей недовольно сводит брови на переносице и пыхтит себе в ладонь.
Аня судорожно выдыхает:
—Паш...
—М?—он голову не поворачивает, стучит карандашом по столу несколько раз, снова принимается что-то вписывать.
—Я хочу вернуться на работу.
Корень языка вдруг начинает жечь, а волнение поднимается вверх, касается гортани.
Аня долго думала об этом. За два года она ни разу не прикасалась к инструменту, наверное, было страшно, только иногда доставала пыльный чехол, который запрятала далеко на шкаф, открывала, водила пальцами по струнам, выводила подушечками тонкие линии по смычку. Щелкала застежкой и складывала обратно, четко, на не покрытый серой пылью след.
Горловые связки тянуло, жгло, они почти атрофировались. Она же сама их себе скальпелем перерезала, тогда, осенью восемьдесят седьмого. Пугливо вздыхала, когда думала, чтоб снова начать петь и давила в себе желание, которым бредила все сильнее с каждым днем.
Она загнана в четыре стены своей квартиры. Как зверек в норе. И хочется вырваться к свету, чтоб дышать чем-то кроме квартирного, холодного воздуха, что проник ей точно в кожу.
—Это на какую?
Аня дергается и замечает, что Кащей наконец-то поднял на неё голову. Пронзительно уставился, сщурил глаза в ожидании ответа.
—Петь хочу. Мне предложили место...
Предложение обрывается на половине, он перебивает, рассекает воздух недовольным выдохом и снова опускает голову.
—Где? В генделе каком-то или в борделе?—его слова твердые, как крепко сжатый кулак. Возмущение в чужом голосе мажет по скуле.
Аня теребит пальцами кисточки на белой шали, которую на плечи накинула, чтоб найти какую-то опору и не терять связь с реальностью.
—В ресторане,—совсем тихо, упираясь глазами в ногтевую пластину на каждом пальце. По хребту тянулся зуд.
—М-м-м,—Кащей только задумчиво мычит. Взмах рукой—опять перечеркнутое слово, в этом раз с сильным, вдавливающим нажатием на грифель. Резко и быстро. Точно так же он сейчас зачеркивает анины попытки завести этот разговор,—Как в прошлый раз?
Судорожные удары сердца, перед тем как, с силой, заставить себя поднять голову. Он вдумчиво смотрел на раскрытую папку перед собой, только уже торопливо не бегал глазами по строчкам. Напряженно уставился в одну точку. Тень от лампы падала на нос, от чего он казался слегка заостренным, ресницы часто дергались, щекоча брови, а ладонь крепко держала ярко-синий карандаш. Кащей казался, как удав, спокойным, вот только между позвонков пружинилось негодование.
—Почему?—у Ани голос робкий, как вата мягкий,—Хорошее заведение. И зарплату обещали неплохую.
Хлопок закрытой папкой о лакированную поверхность, следом стук отложенного карандаша показались каким-то слишком громкими в повисшей тишине. Он смотрит прямо ей в лицо и откидывается на спинку дивана, склоняет голову на бок. Глаза жгут, лицо мертвецки-холодное.
—Ань,—имя, сквозь тяжелый выдох через зубы,—Чтобы что?
Она ведет плечами и поднимает подбородок, для уверенности, выше на пару миллиметров.
—Чтобы петь.
Кащей смотрит из-под надломленных бровей и кривит губы. Аня ждет удар, а он только снова недовольно выдыхает и фыркает.
—Чтобы петь...—повторяет за ней, постукивая пальцами по колену. Слова растягивает мелодично.
Она ощущает перемену, исследует визуально, готовясь к новому выпаду в свою сторону.
—Я понять не могу,—Кащей смотрит куда-угодно, но только не на неё. Боялся, что если взглянет, то из себя выйдет, глушил нарастающие эмоции, что уже в груди бурлили,—Тебе чего-то не хватает, в чем дело? Гонишь мне тут про зарплату какую-то.
—Не в этом дело.
Ответ быстрый и сжатый. Никакой конкретики. Что она тянет? Под веками начинает жечь.
—А в чем тогда? Тебя прошлый раз ничему не научил?—горько-недовольно,—Дома сиди, нечего тебе по гадюшникам шататься.
Кащей стер жалкую попытку на хоть какое-то равенство между ними. Удавил, напомнил, что не вольна она делать что хочет.
—Я так и знала, что разговор будет бессмысленным.
Ее голос стал глухим, самой низкой тональности. Ответ—быстротечный импульс, выпад на удар.
Мужчина трогает языком верхний ряд зубов. Дрянь, хоть раз может промолчать? Не провоцировать, не пытаться грызануть в отместку.
—Ну раз знала, че начинала?—внутри саднит, теперь зрачки скользят по чужому лицу, что в тени спрятано,—Ань, мне кажется, что ты голову отключаешь переодически.
Теперь она молчит, вздергивает голову ещё выше. Он задевает гордость, давит на самообладание. Аня держится, чтоб не реагировать, достает остатки самоконтроля и только презрительно «агакает».
В комнате невыносимо тяжело, спазмом давит легкие. Накал ощущается донельзя отчетливо, давно забытый, как феникс, возрождается заново.
—Ладно, не урчи,—предпринимает попытку загладить, остудить жар,—Хочешь пианино тебе куплю, или на чем ты там бренчала? Будешь дома петь,—он глушит в себе эмоции и тянет губы в улыбке,—И мне веселее будет.
Иллюзорное молчание. Стук больших настенных часов и ледяной голос хлестко бьеющий по лицу в один миг:
—Я играла на скрипке,—ответ сухой, безвкусный, черно-белый, с твердо ощутимой обидой.
Тянуще-тупое чувство раздражения теперь накрыло волной по самую макушку. Тихо. Вдох-выдох и волны отступают.
—Ну значит скрипку, в чем вопрос?
Блять, не смей сейчас ничего отвечать. Прикуси себе язык, засунь поглубже в горло.
В темноте сверкнули голубые глаза.
—В том, что ты за два года даже ни разу этим не интересовался.
Злость тянется по ладоням, поднимается к предплечья и душит шею. Кислород колючий через широко-раскрытые ноздри проходил и внутри разжигал пожар. Он вцепился намертво в чужое лицо из-под бровей, не разрешая голову отвернуть.
—Ань, да хоть на баяне ты играла. Веришь? Нет. Мне похеру вообще. Ты этим больше заниматься не будешь. Ещё бы, блять, на панель попросилась,—словами плюется, бьет так, что нельзя увернуться,—А все эти певички, ресторанные, кстати, не далеко ушли. Со сцены снимут, в подсобке разложат, и я тебя уже не спасу.
У Ани неприятно стянуло живот, она вжалась позвонком в твердое кресло, чтоб он не чувствовал как оголяется её тревожный нерв, каждый раз, когда он так тон менял, за горло давить начинал руками прозрачными.
—Никогда такого не слышала.
Ответ все такой же тихий, наиграно-увереный.
—Ну молодец, блять, что не слышала,—словами, как когтями—прямо по щеке,—Это, наверное, ты не на своей любимой работке на бабки влетела? И морду тебе тоже, походу, не разбивали, да?
Перманентно-въевшиеся воспоминания жалят ядовитым укусом, заставляя отступить, оторваться от липких глаз и опустить голову. Проиграть, принять смиренно. Уязвленность перед ним горькая, как и он сам.
Кащей смотрит на опущенное лицо пару секунд и грызет губу. Вывела, зараза. Снова довела, снова разожгла горючее в чужих сосудах, теперь стыдливо прячет голову. Чертовка.
—Больше мы к этому разговору не возвращаемся, договорились?—заученный до дыр алгоритм. Бьет-гладит. Бьет-гладит.
Аня не отвечает, губы сжимает в тонкую линию и голову не поднимает. Соглашается. Ну конечно соглашается, неужели выбор был?
—Мне и без того хватает головняка.
Напряженный голос стихает, расслабляется.
Он сгибается, упирается локтями в колени и широко потирает ладонями уставшее лицо.
Аня смотрит косо, все ещё смакует оставшуюся горечь на языке от разговора и совсем не хочет спрашивать, что случилось. Внутри давит все неприятно железным прессом. Тем, что она успела забыть за последний месяц.
Кащей выпрямляется обратно и поворачивается к ней. Теперь смотрит мягко, вовсе не он это был пару минут назад.
—Иди сюда, почеши мне голову.
Одно и тоже, отточенный до автоматизма алгоритм. Бьет и снова гладит. Раз за разом.
Аня поднимается медленно, оттягивает каждое движение. Два шага до дивана непривычно долгие. Присаживаясь рядом, она пыталась рассмотреть, что он так старательно писал, но мелкие буквы оказалось почти не видно.
Он сам крепко берет её за руку и тянет к своей макушке. Ладони теплые, а каштановые кудри под пальцами мягкие. Гладит, слегка тянет и касается ноготками.
Кащей чуть ли не мурчит, как кот, от прикосновений, головой вертит довольно.
Вот она, та его нежность. Сегодня скомканная, ломаная, неправильная. Спутанный клубок из чувств, закрученный в узлы, что уже пальцами не распутать, только порезаться. Нежность резонировала с колющей болью, любовь с глубокой неприязнью. Как они могли быть связаны в одно? Это внутриклеточная патология. Пульсирующая под кожей опухоль.
Аня больше не ощущала той искренности, что её будоражила.
Руки двигаются механично, тело отодвигается рефлекторно, когда он устраивается головой на коленях и прикрывает глаза.
Пальцами опущенной вниз руки, гладит по икре, какие-то узоры выводит.
Ощущения внутри полярные. Разрывающие клетки от непонимания, от сомнения. Ане почему-то становится тесно. В квартире, в собственном теле, в собственных прикосновениях к его затылку, в чужом запахе. Кости расширяются, рвут кожный покров, чтобы избавится от этой тесноты.
—Ты прикинь,—сквозь зевок, не открывая глаз,—Сегодня пацан универсамовский приходил. Говорит, мол, драться у тебя хочу...
Аня хмурится, но молчит, ждет, когда он продолжит. «Универсам» бьет по ушам, рикошетит к сердцу, выбивает воздух.
Правда—травматическая, болезненная, почти тошнотворная. От неё не сбежать, не спрятаться, страшнее её принять, почти невозможно через себя пропустить. Правда режет широко, точно по аорте.
Это же из-за нее тогда произошло...
Она старалась не думать, не вспоминать. Когда думала—начинала заживо себя сжирать. Пережевывать, выплевывать и повторять все заново, пока не останется только одна лужа. В памяти та ночь вспышками рисуется. Нужно просто тихо пережить это. Дать зажить кровоточащей ране, стянуть её уродливом шрамом.
Кащей прижимает её руку к голове сильнее, говоря: «не останавливайся», когда ощущает, что женские ладони замерли на месте, и сам продолжает:
—Адидас не в курсе, говорит, сам пришел.
Аня отдергивает себя, гладит по виску. Хочет ногтями до кровавых полумесяцев ему в кожу впиться, череп внутрь вдавить, но только подушечками аккуратно вверх ведет.
—Что за пацан?
—Турбо. Он всегда борзый был, но, чтоб настолько...—Кащей тихонько улыбается и довольно мычит, когда она полностью ладонью к затылку ныряет.
Аня, думает, что кличка знакомая на слух, но никак вспомнить не могла. Турбо, Турбо, Турбо...
Кажется, это тот мальчишка из видеосалона, что ее домой рвался провожать. Черты лица вспоминались тяжело, очень смутно.
Воспоминания о том вечере снова больно резанули по мозгам.
—И что ты ему сказал?
—Сказал, чтоб приходил. Посмотрим, че могет,—опять ленивый зевок. Кажется, Кащея совсем разморило от тепла чужих рук,—Он раньше нормально пацанов по району гонял, может что путное и получится. Бабок на нем подниму.
Аня поджимает губы и судорожно накручивает локон на палец.
—Кровавые деньги...—вдруг со страданием выдыхает,—Он же мальчик совсем.
—И че, он то сам пришел. Знал куда идет и что с ним будет. Знаешь, сколько у меня шпаны малолетней выносили, мальчик говоришь,—Кащей открывает тяжелые, уставшие веки и смотрит с легким сомнением снизу, прямо в лицо,—А че это ты встрепенулась?
Его голос ещё не граничит с раздражением. Словно, действительно, чистый интерес.
Аня же смотрит совсем безразлично, только где-то на дне радужки плещется сожаление. Это его успокаивает, он обратно прикрывает глаза.
—Скольких ты уже погубил?
Вопрос виснет в воздухе.
У Кащея было всё просто. У всего есть ценник—у жизни, у любви, у уважения. Он натягивал на чужие шеи звенящие, металические петли. На руках следы от крепко зажатых в кулак цепей. Захочет—затянет и задушит, а помилует—медленно ослабит звенья. Кащей смотрел как его псы лают, рвут друг другу пасти за очередную зеленую бумажку. Бешенство, жажда денег у них было задокументировано, кажется, еще в свидетельстве о рождении.
А Кащей умывался чужой, горячей кровью. Упивался своей властью над чужими жизнями до наркотического экстаза, до мурашек.
Кащей—царь в мире мертвых.
—Точно, я и забыл, что ты у нас дохуя добросердечная,—ответ безразличный, остается в прострации,—Переставай всех обездоленных жалеть, так далеко не уедешь.
Псведоласково целует в колено. Остановка. Передергивает. Поцелуй отдается резью. Этот вечер обнажает старые шрамы, на которых не успели затянуться швы.
Вера, что будет по-другому окончательно растворяется, мешается с прошлым мраком. Возвращает все на круги своя. Петли вокруг складываются в восьмерку—знак бесконечности. Восемь раз накидываются на шею.
Временное спокойствие окончательно испаряется. Дрожь, мысли, сплетенные с руганью возвращаются к отравленному сознанию.
Ничего не изменилось.
