Часть 7
В квартире прохладно, видно окна на ночь опять открывала.
Кащей сжимает в руках дубликат когда-то давно сделанных ключей и тогда же задавался вопросом на кой чёрт они ему, Анька всегда открывала, но сегодня связка, которая валялась в прихожей, давно запылённая, оказалась кстати.
Она бы не открыла—Кащей прекрасно знал. И ступал осторожно, чувствуя как сердце о грудную клетку от волнения стучит. Он почему-то боялся и одновременно трепетно ждал её увидеть. Настолько сильно, что стало пальцы покалывать тоненькой иголочкой укора.
Дверь прикрыл за собой тихонько и ступил на кухню. У него на лице смиренная вина, но на кухне Аня не сидит, только пепельница полупустая и пару чашек немытых.
Он на пару минут зависает, остаётся посреди кухоньки стоять и правильные слова в голове сложить. Пытался понять как ему лучше... Лучше посмотреть на неё, лучше заговорить. Вдруг неловко ладони сжал. А ведь он ей даже цветы не купил. Девчонки любят, когда с цветами извиняются, так быстрее прощения просить, но только Анька бы выкинула цветы эти к чертям собачим, потому никогда не любила, если оно не по-настоящему.
А по-настоящему Кащей бы прощения по другому вымаливал. Без цветов, конфет сраных или шампанского. Не романтик он был, от слова совсем. И извиняться разом к этому совсем не умел.
Протёр глаза двумя пальцами, пытаясь вдавить глаза глубоко в глазницы, чтоб боль немного в чувства привела и сквозь зубы выдохнул.
Казалось, словно Ани и дома нет, только коричневые лакированные ботиночки, со счесанными каблуками давали понять—хозяйка где-то в недрах квартиры прячется. Но вдруг сквозь глухую тишину раздается еле слышный голосочек из радио. То ли включила, то ли громче сделала, но Кащей на источник звука голову резко оборачивает и считает до трёх перед тем как к ней шагнуть.
В гостиной действительно—окно на распашку, хоть сегодня и теплее обычного, градусник к окну с другой стороны прилепленный показывал плюс, все равно стоял мертвецкий холод по всей квартире. Да такой, что до самой кости пробирал. Или это не в погоде было дело?
На тумбочке хрипит радио, волна видно совсем хреново ловит, но сквозь шумы и помехи, что по ушам больно отдают, слышно отголосок какой-то песни:
«Далеко где-то там, в Барселоне,
В лунном свете в час поздний,
ночной,
С сеньоритой сидел на балконе
И наслаждался её красотой.»
Потом Кащей замечает около приёмника пачку сигарет и белую чашку кофейную, из которой окурки торчали. Видимо, до кухни не доходила, тут курила.
Глаза наконец опускаются на комок, в одеяло закутанный и к спинке дивана вжатый. Лица не видно, только затылок и кусочек плеча, который весь мурашками покрыт.
Сердце стучит так гулко и так больно, что сейчас разорвет ему грудь, наружу ребра выбьет и будут они в разные стороны торчать. Во рту моментально сохнет, а мерзкое покалывание в пальцах становится сильнее.
Кадык дрожит, когда Кащей сглатывает вязкую слюну и идет к фрамуге, которая скрипит мерзопакостно под крепкими ладонями, пока он закрывает, а потом с плеч стягивает плащ. Надо же, забыл в прихожей оставить.
Аня не шевелиться, такое ощущение, даже не дышит. Знает, кто пришел и видеть совсем не хочет. Глаза до белой-белой пелены жмурит. Хочет, чтоб ушел и даже говорить с ней не стал, не просил прощения, не пытался оправдать себя. Ничего не делал. Оставил в покое наконец-то.
Слышит как под чужим весом жалостливо скрипнуло быльце и вслушивается в приятный, высокий голос мужчины из радио:
«И под запах душистой сирени,
Услышав бой кастаньет, как звон,
Ей в любви объяснялся,
Ей в верности клялся
И страстно шептал об одном: »
—Анют...—шепчет тихо, глухо, голос в воздухе растворяя, а Аня лежит, глаза сжимает сильнее и мысленно просит уйти.
Кащей ладони между колен сжимает, пытаясь дрожь в руках и голосе унять и глаза тупо к своим ногам опускает. Потом снова на неё медленно переводит и слышит как мерно отбивают дурацкие часы на стене. Да так громко, что он глохнет на пару секунд от аккомпанемента звуков и резкого, судорожного вздоха под одеялом.
—Я же знаю, что не спишь.
Он мечется, на корточки опускается и руки возле отвернутого бока складывает. Неловко костяшками щелкает и пытается понять, куда ему себя деть.
Анька ещё раз вздыхает так сбито и судорожно и не двигается ещё секунд десять, а потом поднимает тяжелое тело и садится, голые ступни на мягкий ковер опуская. Горбится, от чего по спине гребни позвонков вздымаются и уставший взгляд поднимает.
Светло-голубые глаза были абсолютно грязными, радужка казалась вся в пятнах, а кристаллик сузился до размера маленькой крапинки.
Кожа—смесь белого и серого, как у раковой больной, не ела ни черта, только тут валялась и курила, так действительно до рака легких не далеко.
Кащей уже хотел заикнуться и прямо заговорить, но под тяжелым взглядом пустых, стеклянно-прозрачных глаз горло стальным тросом сдавило, кровоподтеки полосами оставляя и все слова, что были заранее подготовленны глубоко внутрь обратно заталкивая.
Губу кусает и бормочет под нос:
—Ань, я...
А Аня молчит. Молчит и молчит, как немая.
«Как прекрасна и как жгуча
сеньорита,
Хотел бы век быть с тобой одной.»
—Зачем ты пришёл?
Голос, дрожащая трель, по всей комнате раздается и Кащей медленно поднимает на неё лицо. Смотрит и слов подобрать не может. Весь заготовленный текст, со всеми балладами о любви из головы мигом вылетает, стоит ей только прямо в глаза заглянуть.
«Всё горит в тебе, и зной твой,
сеньорита,
Пленил он душу и мой покой.»
Кащей с корточек прям на колени перед ней опускается и утыкается лбом в голые, острые коленки. Увидел бы сейчас кто, что он перед бабой на коленях, как щенок, стоит—засмеяли, но в данный момент, когда горячий лоб вжимается в холодные колени, а она нервно дышит сверху, плевал он на всех остальных.
—Ань. Ты прости. Синька—дура. Честно, так честно—не по-людски я с тобой.
Не по-людски я с тобой ещё два года назад, когда в руки свои загребущие забрал.
Себя же сейчас собственными, теми же загребущими, руками ломал.
Кащей чувствует, что она шевелится, видно за сигаретами на тумбочке тянется и кусает себя за язык. Не так. Совсем не так он хотел. По другому должно было быть. Хотел красиво, как в фильме, а вышло как пацан на улице. Кащей не толстовец—долгих песен сочинять не любил.
Он голову не поднимает, как пес у хозяйки в ногах сидит и ластиться, вымаливает простить.
«В твоих объятьях и ласках я
замирал
И молча губки так страстно я
целовал.»
Аня думала, что когда увидит его к горлу волна эмоций поднимется, но она ощущала... Совсем ничего не ощущала. В груди безбрежная, тоскливая пустота, которая грудь до дыр разъедает. Сигарета в пальцах застывает так и не подожженной.
—Не правильно это всё, знаю. Думаешь, не вижу как ты, как птичка бьёшься улететь от меня хочешь? Не знаю, что проклинаешь ты меня каждый божий день? Я всё думал, как оно, если брошу тебя—что тогда будет? Боюсь я, Ань, —шепчет быстро, как в бреду и жмётся-жмётся с сухим поцелуем к коленке.
«Я у ног твоих, как рыцарь,
сеньорита,
И жизнь свою взамен любви твоей
отдам!»
Кащей—власть, смерть и страх. Сейчас только жалость и жгучее унижение. Кто б сказал, что он в ногах у девчонки с извинениями на осколки рассыпаться будет, тому бы просто рассмеялись в лицо.
—Всё сказал?
Анька не пытается подняться, наоборот спину выпрямляет и глаза на него глупого опускает. Кащей только ближе двигается и жмётся щекой к ноге, кожу слегка щетиной покалывая.
Она сдаётся. С грузом в сердце, с разорванной в клочья, чужими зубами душой, но она сдается. Аня—Бастилия, а ей, как ни странно, суждено было пасть.
Тянет тонкие, с выпирающими косточками на фалангах, пальцы и касается ноготками затылка, а потом полностью ныряет ладонью в жесткие кудри. Путается в них, слегка тянет на себя и аккуратно гладит.
—Я же подохну без тебя, Ань, —снова шёпот, но на этот раз отдает куда-то к тяжелому сердцу и изувеченной душе.
—Знаю, Пашенька, знаю.
Головой понимающе качает и потому что правда знает, что без неё не сможет.
Глупый-глупый Павлик, совсем как мальчишка в её руках становился. Оловянный солдатик, который стоял стойко, грудь вперед выпячивая, но если Аня скажет в пламя за неё прыгнуть—как в сказке, в камине окажется, оставляя после себя только кусочек олова.
И за это Аня простила.
