ПРИНЦ-ПУДЕЛЬ. Часть 5
XXII. Волшебный фонарь
Выйдя из совета, в котором Туш-а-Ту и Пиборнь взаимно упрекали друг друга в том, что они ведут к бездне короля и монархию, Гиацинт, очень озабоченный, поспешно пригласил к себе на помощь фею дня. Чуть только он её завидел:
— Благодетельница, — закричал он, — спасите меня, спасите мой народ! Составьте нам конституцию.
— Дитя моё, — сказала фея, — это для меня тарабарская грамота. Мы, феи, живём в старомодном мире, наше дело беречь маленьких принцев да выдавать замуж молодых принцесс. Что я смыслю в политике? Я стараюсь только доставить людям побольше счастья.
— Покровительница, если я не найду такую конституцию, которая осчастливит мой народ, я погиб.
— Дитя моё, хочешь, я тебя поведу в царство попугаев, где все говорят, чтоб ничего не сказать? Или в царство гусей, где каждый чванится своим умом? Или в царство чижей, где всякий гордится тем, что он чиж?
— Нет, нет, голубушка, не того мне надо.
— Попробуем как-нибудь иначе, милый. Посмотрим, что бы нам придумать.
Фея отворила окно и позвала ласточку, гонявшуюся за мошками.
— Милая, — спросила она, — счастлива ли ты?
— Да, — весело чирикнула ласточка.
— Почему ты счастлива?
— Потому что свободна, — ответила птичка.
И умчалась вихрем.
Фея ещё раз выглянула из окошка и подозвала пчелу, суетившуюся на ветке жимолости.
— Милая, — спросила она, — счастлива ли ты?
— Да, — прожужжала крошка.
— Почему ты счастлива?
— Потому что работаю с утра до вечера.
— Кто направляет твою работу? — спросил Гиацинт.
— Сама, — ответила пчела, — Всё делаю по-своему, так на что ж мне начальство?
С этими словами она улетела.
— Дай мне руку, — сказала фея Гиацинту.
В одно мгновение они очутились среди полей.
Там было стадо баранов. Пастух спал. Собака сторожила.
— Ты счастлив? — спросила фея у толстого барана, усердно щипавшего траву.
— Как же я буду счастлив? — ответил баран, — Целый Божий день то кусают, то бьют. Завтра будут стричь либо отошлют на бойню. Чтобы быть счастливым, надо самому себе господином быть.
— Однако, — сказал Гиацинт, — ведь вот ты же ешь, жиреешь, спишь?
— Моя такая судьба, — сказал баран, — что меня съедят либо волки, либо люди. Всего умнее об этом не думать.
Он забил голову в траву и стал жевать ещё усерднее, чтобы наверстать потерянное время.
— Дитя моё, — сказала фея, — наше дело как будто продвигается. Быть свободным, работать, быть самому себе господином — это счастье. Ты поставь это у себя в конституции.
— Матушка, — сказал Гиацинт, — свобода доставляет счастье скотам. От людей так дёшево не отделаешься. У них разум есть.
— Значит, — возразила фея, — они со всем своим разумом глупее скотов.
— Матушка, — сказал Гиацинт, — мне бы посоветоваться с каким-нибудь древним мудрецом. Ах! кабы мне Аристотеля повидать!
— Мой кум Аристотель не откажется прийти, — сказала фея, очерчивая в воздухе круги. — Я с ним давно знакома. И шашни его все нам доподлинно известны.
— Матушка, ведь он философ!
— Ничего, что философ, дитя моё. Всё такой же человек. Философы-то иной раз ещё хуже чудят.
Пока она говорила, из земли выходил пар, который постепенно принимал человеческий образ. Гиацинт вдруг увидел перед собою рослого мужчину с приятным лицом, в изящной греческой мантии.
— Здравствуйте, любезная сестра, — сказал философ, целуя руку феи. — Я был за сто миль отсюда, подшучивал над красавцем Платоном. Всё такой же мечтатель! Я услышал ваш призыв и явился. Чем могу служить?
— Любезный кум, вот молодой король просит у вас конституцию для своего народа.
— К чему? — сказал Аристотель. — Коли он всех красивее, всех сильнее, всех учёнее, всех умней и всех искусней, коли он всегда прав, коли он никогда не ошибается — пусть правит один. По этим верным приметам всякий признает его вождём и царём. В противном случае, пусть предоставит своим подданным управляться, как они сами хотят, и пусть не навязывается в руководители тем, кто лучше и умнее его самого.
— Господин Аристотель, — сказал Гиацинт, — задача не так проста, как вы полагаете. Мои подданные хотят, чтобы я их осчастливил, а я не знаю, как за это взяться.
— Они варвары или греки? — спросил философ.
— Ни варвары, ни греки, — ответил король. — Они Ротозеи.
— Юноша, ты меня не понимаешь, — сказал Аристотель, — На свете существуют только две политические расы. Одна призвана повиноваться — это варвары. Другая способна к самоуправлению — это греки, или другими словами, цивилизованные народы.
— Как же их распознают? — спросила фея.
— У варваров, — сказал философ, — повелевает человек, у цивилизованных народов — закон. Первые покорны, как рабы, прихоти господина; вторые повинуются законам, которые сами они установили.
— Увы! — вздохнул Гиацинт, — Я крепко боюсь, чтобы Ротозеи не оказались варварами. Не подлежит сомнению, что они не сами управляют собою, и что у них люди сильнее законов.
— Всякий гражданин у них воин? — спросил Аристотель.
— Нет, есть постоянная армия.
— Это варвары, — сказал философ, — Они назначают своих правителей путём народных выборов и на определённое время?
— Нет, — ответил Гиацинт.
— Дважды варвары, — сказал философ. — Сами судят уголовные дела?
— Нет, — промолвил Гиацинт.
— Трижды варвары, — продолжал философ. — Собираются свободно для занятий общественными делами? Имеют право каждое утро критиковать действия всех своих правителей?
— Не всегда, — сказал Гиацинт.
— Четырежды варвары, — продолжал философ. — Есть общее образование, сглаживающее всякое различие в состоянии и в рождении?
— Нет, — ответил Гиацинт.
— Так из-за чего же ты меня тревожил, юноша? — сказал мудрец, нахмуривая брови. — Управляй наподобие великого царя персидского; веди под посохом твоим это стадо баранов; строй дворцы, веди войны, предавайся всем страстям твоего сердца, но не задумывайся над тем, как управлять людьми: их нет в твоей державе.
С этими словами он исчез, как дым, разнесённый ветром.
— Матушка, — сказал король, — напрасно я вас просил вызвать этого грека; он понятия не имеет об условиях новой жизни. Мне теперь ещё тяжелее, чем было до разговора с ним.
— Постой, крестник, — сказала фея. — Вон там я вижу старого знакомого. С ним лучше столкуемся. Эй, — крикнула она, — господин Агасфер, подите-ка сюда. Нам требуются ваша опытность и ваши советы.
На призыв феи подбежал старик в лохмотьях с большою палкою в руке. Его костюм не принадлежал никакой стране. Его пожелтевшее лицо было изборождено глубокими морщинами, белая борода покрывала ему грудь, глаза у него горели, как раскалённые угли. То был вечный жид. Гиацинт тотчас узнал эту знаменитую личность, которой портреты рассеяны повсюду.
— Идём, — сказал странник, — я не могу останавливаться; будем говорить на ходу. Вам чего надо?
— Господин Агасфер, — сказал Гиацинт, — вы столько видали; скажите мне, какие народы всех счастливее?
— Не знаю, — ответил старик. — такому несчастному, как я, что мне за дело до чужого счастья? Впрочем, коли хочешь, я тебе, пожалуй, скажу, как народы живут и как умирают. Их столько родилось, выросло и сгибло на моих глазах!
— Говорите, дедушка, я вас слушаю.
— Сын мой, — начал Агасфер, — одна вещь составляет величие народов — свобода; одна вещь их губит — опека. Слушай и запомни мои наставления.
«Когда я вышел из Иерусалима, осуждённый на казнь вечного скитания, я оставил за собой горсть евреев, учеников того, над кем в безумии моём я поглумился.
То была вся христианская церковь, Я побежал в Рим, владыку мира; я дивился там величию языческих императоров, державших землю в руках своих. Всё им принадлежало — пространство и время;. ни одного не было римлянина, кто не был бы уверен в вечности римского могущества; побеждённые думали то же, что и победители. Во время царствования Коммода я воротился в Вечный Город. Какая перемена совершилась в полтора века! Траян, Адриан, Антонин, Марк Аврелий, эти великие администраторы, эти отцы-государи, покрыли мир дорогами и памятниками. Они ускорили только падение. Империя разрушалась вследствие самих совершенств своего правительственного механизма; управлявшие и получавшие плату превзошли числом управляемых и плативших. Народ повсеместно был голоден, заморён, при последнем издыхании. Жили только гонимые христиане, усиливавшиеся действием свободы. Жили также те прирейяские племена, которых долго презирали и которые теперь бросались на империю, как стая собак на затравленного оленя…
Захотелось мне взглянуть на этих варваров. Расписанные, голые или едва прикрытые звериными кожами, они были ужасны; они с утра до вечера пьянствовали, играли или спали в своих дымных берлогах, от них воняло чесноком и салом; но у этих дикарей не было господ; каждая семья управлялась сама собою, каждая шайка сама выбирала себе вождя, каждый германец дрался за своё племя — этого было достаточно, чтобы сделать этих людей непобедимыми. Рим напрасно выдвигал против них своё золото и своих наёмников; они сожрали империю кусок за куском.
Я убежал на восток, пришёл в Китай, увидел, как отеческое правительство превращает народ в стадо. Душить всякую общественную жизнь, уничтожать всякий коллективный интерес, поощрять все похоти, потакать эгоизму — вот китайская политика; она произвела народ без отчизны и империю без граждан. Мне опротивела эта выродившаяся цивилизация, я перешёл в Америку задолго до того времени, когда какой-либо европеец имел понятие о существовании этого обширного материка. В Мексике, в Перу я нашёл большие монархии и порабощённые народы; то был Китай под другим названием.
Судьба привела меня в Европу после крестовых походов; христиане и германцы свершили своё дело. Земля была разделена на множество самостоятельных владений. Города, обнесённые стенами, управлялись и защищались сами. Церковь, университет составляли сильные и уважаемые корпорации. На поверхности не было ничего кроме неравенства и неурядицы; но под этою оболочкою, несмотря на бесчисленное множество насилий и преступлений, свобода действовала как могучий фермент: народы жили, Генуя и Венеция покрывали море своими кораблями и строили свои дворцы, галереи, церкви; Флоренция воскрешала Афины; Фландрия воздвигала свои башни, а Нормандия свои соборы. Парижский университет был центром просвещения. Вся Европа стекалась слушать этих профессоров, которых смелость ничем не стеснялась; церковь, всегда на бреши, говорила, писала, учила. Она защищала народ от тирании вельмож. Везде искусство, поэзия, наука, богатство рождались вместе со свободой. Я подивился этому расцветанию нового мира, и потом неумолимая рука отправила меня в Индию. Тут я снова нашёл вечную дряхлость восточных народов, осуждённых раболепствовать и мечтать под гнётом наследственного деспотизма.
Людовик XIV стоял на вершине своего могущества, когда меня снова забросило в Европу. Везде утвердились великие монархии, обширные администрации. Я увидел кругом себя тот же Восток. Обманутые государи, дерзкие губернаторы, немые народы, большие общественные работы, тяжёлые налоги, многочисленные армии — всё то же, на что я недавно смотрел в Азии. Везде роскошь дворов и бедность деревень, везде насильственно созданное молчание и преследование мысли. Заснувшая Германия, умирающая Италия, мёртвая Испания, истощённая Франция! Жили только две нации: Англия, только что прогнавшая своего короля; Голландия, открывшая среди своих болот убежище изгнанникам всех церквей и всех стран. Полвека бродил я по Европе; потом судьба направила меня в леса Северной Америки. Там я увидел опять свежую жизнь. Изгнанники, добровольные переселенцы, забытые или презренные метрополией), основали в лесах маленькие общества, управлявшиеся сами собою, без короля, без духовенства, без дворянства. Каждый гражданин был там то судьёю, то солдатом, то правителем. Тут расцветала новая цивилизация — я не мог в этом ошибиться.
Такова, сын мой, история мира. Свободою растут народы, опекою кончаются. Сначала они отличаются всею пылкостью, всею неукротимостью, но также и всеми великодушными влечениями и всею живучестью молодости. Потом они становятся трусливы, расчётливы и своекорыстны, как старики. Всякого шума они боятся, даже шума мысли. Всякое движение их пугает, холод овладевает ими, приближается смерть.
Случись война, их держава разрушается, господство ускользает из их рук и переходит к тем, кто верит в будущее.
Прощай, мой сын, ты знаешь мою тайну, примени её к делу».
Не дожидаясь благодарности, жид удалился большими шагами, Гиацинт повернулся за советом к фее; та зевала во весь рот.
— Наконец-то, — вскрикнула она, — этот старый дурак покончил своё враньё. Очень нужно было так долго доказывать, что у людей мозга не больше, чем у жаворонков, и что одним и тем же зеркалом ловят и самых глупых, и самых хитрых! Дай руку, дитя моё, у меня назначено свидание с сёстрами в Лунных горах, Я тебя возьму с собой.
В одну минуту деревья, дома, горы в глазах Гиацинта ушли далеко вниз, затем он понёсся по воздуху, и наконец громадная площадь Африки как будто выплыла из океана.
— Постой, — сказала фея, опускаясь на землю недалеко от мыса Пальмового, — ты любишь политические опыты, так оставайся здесь, на возвратном пути я тебя захвачу.
С этими словами фея улетела, оставляя озадаченного Гиацинта, Король огляделся. Он был в маленьком, правильно выстроенном городе с широкими улицами. Все жители были чёрные. Его чужеземная фигура привлекала на него все глаза; женщины показывали на него пальцами, дети от него бегали, собаки на него лаяли.
Гиацинт подошёл к курчавому негру, уставлявшему бочонки с маслом в большом магазине, и спросил у него, где он. До некоторой степени удивлённый этим вопросом, купец ответил, однако, вежливо и на хорошем английском языке, что город называется Монровиею и что он столица государства Либерии.
— Вот как вы нас видите, — прибавил он, — мы все бывшие рабы, приехали сюда из Соединённых Штатов жить на свободе. Мы надеемся основать республику, которая числом и богатством своих жителей затмит со временем Европу и Америку. Белая раса давно владеет миром; теперь чёрная требует себе своей доли наследства. Она её получит: Африка принадлежит ей.
— Ваш народ велик? — спросил Гиацинт.
— Нас всего двадцать пять тысяч цивилизованных, — ответил негр, — но мы несём с собою талисман, который позволит нам мирным путём завоевать всю Африку и поднять её в уровень с Европой.
— Это что же за талисман?
— Американская свобода, — сказал негр.
— Отчего вы не скажете: просто свобода?
— Есть два сорта свободы, — ответил чёрный купец, — одна — слово, другая дело. Первая — крик войны и революции, опустошающий старый континент; вторая — совокупность учреждений, составляющих величие личности и счастье наций. Эту свободу мы привезли с собой из Америки, это семя мы посеяли; ему дети наши будут обязаны богатством и благополучием.
— Какие же это учреждения?
— Их семь: свободная церковь, свободная школа, свободная печать, свободный банк, свободная община, милиция и суд присяжных. Как только приходит корабль, эмигрантам дают выбрать землю, какая им нравится; раз прикрепившись к почве, они в первый же год заводят школы учить своих детей, церкви, чтобы молиться Богу, газеты, чтобы просвещать мир, банки, чтобы облегчить труд и обмены. Вот уж зерно образовалось, община существует; это — республика, законченная сама в себе; она управляется свободно, при участии всех граждан, и если какая-нибудь опасность грозит ей извне или внутри, каждый из нас присяжный, чтобы защищать её, воин, чтобы сражаться за неё. Вот наша свобода, иностранец. Так её понимают в вашей земле?
— Вы, я вижу, Аристотеля знаете, — сказал Гиацинт.
— Аристотеля? — переспросил негр, вращая свои большие белки и почёсывая себе лоб. — Это имя неизвестно в нашем городе. Это, должно быть, какой-нибудь новый торговый дом, без большого кредита.
— Друг мой, — ответил король, — краснея за такое невежество, — Аристотель — великий греческий философ; он две тысячи лет тому назад сказал, что гражданин должен быть и воином, и присяжным, и администратором, и что свобода слова и общее образование составляют два существенные условия свободы и цивилизации.
— По-моему, — сказал африканец, — не надо быть великим философом, чтобы видеть вещи, ясные как божий день. Пробудьте неделю в Монровии, и вам каждый мальчишка в наших школах скажет то же самое, не хуже вашего грека.
— И вы надеетесь, — заговорил Гиацинт, — что это американское семя, чистейший продукт самой развитой гражданственности, взойдёт среди вашего варварства?
— Дело сделано, — ответил негр.
— Позвольте мне в этом усомниться; свобода зависит от расы.
— Она зависит от воспитания, — сказал негр. — С тех пор, как мы к нашему чёрному племени привили американский дух, мы чувствуем себя способными к самоуправлению, так точно, как те тысячи ирландцев и немцев, которые каждый год эмигрируют в Соединённые Штаты и там перерождаются так же точно. В три поколения мы овладеем долиною Нигера; остальное — просто вопрос времени.
— Блестящая мечта, — сказал Гиацинт, — но она слишком прекрасна, чтобы осуществиться.
— Это сомнение показывает, что вы со старого материка, — ответил негр, — Вы небось как наши сенегальские соседи: те воображают, что заводят колонии, когда посылают генералов воевать с неграми, и префектов — муштровать и притеснять белых. Мы не так делаем. Наши завоевательные орудия — мир, свобода и труд. У нас община, как полипник; вырастая, она производит почку, новую общину, которая присоединяется к первой, продолжая жить своею собственною жизнью. В свою очередь эта почка производит новую клеточку, которая будет так же плодовита. Дело не останавливается никогда. Таким образом, без шума, мало-помалу, действием неслышной и неотразимой работы наш народ растёт, покрывает землю, поглощает и перерабатывает варварство. Уже более ста тысяч негров, пришедших из внутренней Африки, поступили в наши школы и там усваивают наши идеи и нравы. Этих невежественных и жестоких звероловов мы превратили в пахарей, в ремесленников, в граждан. Будущее наше. Община изменит вид Африки, и недалёк тот день, когда, заняв место в ряду цивилизованных наций, мы все составим один народ и одну республику.
— Если не разобьётесь на тысячи кусков, — сказал Гиацинт.
— Ещё заблуждение старого света, — спокойно сказал чёрный, — У нас, когда государство есть федерация маленьких республик, живущих каждая своею собственною жизнью, обширность государства является только лишнею гарантиею общего мира и общей свободы. Где может произойти разрыв? Центр везде, окружность нигде. Америка в полном цвету, только что возникшая Австралия, Африка в своём первом зародыше говорят вам, что теперь целые материки вступают в политическую жизнь, и что старая Европа, раздробленная и порабощённая, скоро вступит в историю, как древний Восток, и сделается обломком погибшей цивилизации.
— Не думаю, — сказал Гиацинт, отчасти взволнованный этим предсказанием.
— Однако так будет, — ответил негр, — если только Европа не заимствует у нас нашей американской свободы и не изменит духа своих сынов. Извините, иностранец, — прибавил он, — вот солнце опускается, мне надо побывать в училищном комитете, в военном комитете и в собрании банка. Я должен с вами проститься.
— Вы один из главных чиновников страны? — сказал Гиацинт.
— Нет, — сказал негр, улыбаясь, — я просто масляный торговец и гражданин Либерии.
В ожидании феи Гиацинт гулял по улицам Монровии; он посетил порт, магазины, церкви, школы, библиотеки. К великому своему изумлению, он заметил, что негры не Ротозеи и что они от этого не хуже.
Воротившись во дворец, он сказал фее: — Матушка, я нашёл свою конституцию и думаю, что, по вашей милости, я успею осчастливить мой народ.
— Тем лучше, милое дитя моё, — ответила добрая фея. — Теперь обними меня и простимся. Ты меня больше не увидишь. Где начинается разум, там конец моему царству. Тебе даны на долю ум, сила и красота. Опыт научил тебя присоединять к этим качествам справедливость и доброту: ты теперь мужчина; иди смело вперёд; тебе придётся выдержать не одно испытание. Народы, как дети: кричат, когда их умывают. Но за тебя будут твоя совесть и чувство исполненной обязанности; это дороже тех рукоплесканий, которые пошлая или подкупленная толпа бросает всем сильным земли. От тебя одного на будущее время зависят твоё счастье и твоя слава; я тебе больше не нужна; прощай.
Гиацинт, рыдая, обнял фею и заперся в своём кабинете. В тот же вечер он написал конституцию в двенадцать параграфов; то была — не в укор будь сказано великому законодателю — просто партия Либерии. В сущности, то было сороковое издание конституции Соединённых Штатов.
XXIII. Печать у Ротозеев
Здесь оканчивается тысяча сто тридцать третий том Летописей Ротозеев, обширной учёной коллекции, которая одна, сама по себе, наполняет историческое отделение всех больших библиотек. Чтобы закончить рассказ, мы должны обратиться к газетам.
Вот, во-первых, несколько выписок из Умеренности. Это любимая газета Ротозеев, потому что она составляет ожесточённую оппозицию:
«Граждане, берегитесь!
Положение дел ужасно; измена ведёт страну к погибели. При мудром и твёрдом правительстве графа Туш-а-Ту Ротозеи были ужасом своих соседей и возбуждали зависть всех наций в мире. Меж тем как армия наша приводила в трепет вселенную, Ротозеи жили счастливые и гордые под опекою своего великого правительства. Искусные министры снимали с них бремя тех ежедневных забот, которые их теперь удручают. Нет больше покоя этому несчастному народу, принуждённому постоянно думать о своих собственных делах. Национальная гвардия, церковь, школа, община, суд присяжных, публичные лекции, народные читальни отнимают у нас все наши досуги. Нам больше не позволяют забавляться; мы рабы свободы.
Даже женщины, грациозные создания, которым беспечность служит лучшим украшением, превращены и обезображены тою ужасною системою, которая нам навязана. Туалеты, катания по лесу, экипажи, опера, скачки, жокеи, маленькие придворные и городские скандалы, тысячи безделок, составляющих приправу элегантной жизни, не служат более предметом их любезных разговоров. Они рассуждают о религии, о благотворительности, о школах, о политике: точно мужчины. Коли дать им волю, прекраснейшая половина человечества скоро сделается самою скучною и печальною. Неизвестно, отчего бы не сделать их избирателями: мы ещё к тому придём. Тем временем роскошь угасает, вкус портится, художества принимают серьёзный характер: всё приходит в упадок.
Вот куда нас привели химерические фантазии ребёнка! Вот до чего нас унизил сервилизм бездарных министров, которые, чтобы угодить барину, не боятся разрушать нашу национальную администрацию, уничтожать ту колоссальную централизацию, которая составляла славу и радость наших отцов. Нынче всякий делает, что хочет; индивидуальная тирания доводится до своих крайних пределов. Равнодушие, бессилие и низость — вот модные добродетели высших сфер; наши министры — позор и отребье цивилизации; иностранцы над ними смеются, добрые граждане их ненавидят, все честные люди их презирают.
Ах! если бы у нас была свобода печати! Но, признавая за каждым Ротозеем право основать газету, изменники знали, что делали. Под предлогом освобождения печати они её поработили. В былое время простого известия о нездоровье графа Туш-а-Ту было достаточно, чтобы взволновать всю страну; нынче мы напрасно кричим о неспособности и предательстве министров — никто нас не слушает. Всякий занят своею школой и своей общиной; никто не заботится о правительстве, от которого ему больше нечего ни бояться, ни надеяться. Погибла великая нация, нет больше Ротозеев.
В том же номере помещено дальше:
«В нынешнем году будет значительный избыток доходов; его определяют во сто миллионов с лишком. Говорят, что министры намерены употребить эту сумму на уменьшение пошлин при совершении купчих и при вписывании в реестры. Вот что называется гоняться за ложною и презренною популярностью. В былое время эту сумму употребили бы на увеличение нашей национальной армии; но все традиции чести пропали, из нас сделали народ лавочников.
Бесстыдные министры осмеливаются гордиться таким приращением доходов. Это, говорят они, доказательство, что богатство растёт вместе со свободой. Но кого тут обманывают? Разве ж не всем известно, что расходы граждан увеличиваются в ужасающей пропорции с тех пор, как государство оставляет всё на их попечении. Утверждают, что в нынешнем году они дали добровольно на школы больше двухсот миллионов; скоро бюджет народного образования поднимется выше нашего старого военного бюджета. Когда захотят драться, где возьмут денег? Явись государственный человек у Остолопов, явись один из тех великих политиков, которые ведут народы к победе и к славе. Что с нами бует? Говорят, арсеналы наши полны, и регулярная армия в двести тысяч человек представляет достаточные кадры для помещения наших храбрых национальных гвардейцев. Твердят, что нет ни одного гражданина, кто не умел бы владеть оружием; но если это годится для защиты страны, которой, впрочем, никто и не думает угрожать, то разве ж таким образом мы можем покорить мир нашим идеям и сделать то, чтобы ни один пушечный выстрел не раздавался на земном шаре без нашего соизволения. Одно слово характеризует теперешнее положение дел: поругание, поругание, поругание!
Ад. Кулёр.
Примечание. Два слова для газет, живущих скандалами. Осмеливаются утверждать, что имя нашего главного редактора ненастоящее; под этим мнимым псевдонимом силятся угадать имя одного господина Ла-Дусера, которого называют, не краснея, отставным сторожем беглых собак. Уверяют, что мы занимаемся оппозициею по поручению одного важного лица, желающего опрокинуть правительство с тех пор, как он не стоит в его главе. Мы гнушаемся этими плоскими ругательствами и отвечаем на них одним презрением. Мы гордимся тем, что в качестве скромного солдата служили под административным знаменем графа Туш-а-Ту. Что же касается до честолюбия, приписываемого этому великому человеку, то оно ограничивается только страстным желанием извлечь Ротозеев из той бездны, в которую их ввергает безрассудство нескольких мечтателей. Удивительно ли, что такой чистый патриотизм сделал графа Туш-а-Ту вождём оппозиции?»
Выписка из газеты Консерватор.
«Нам пишут из Бориевиля:
Сегодня совершилось погребение нашего достойного соотечественника, барона Жеронта Плёрара. Его смерть была внезапная. Медики говорят, что его сразил апоплексический удар; газеты, для которых нет ничего святого, упомянули о расстройстве желудка; истина та, что наш знаменитый соотечественник погиб от болезни, которую чужеземный народ назвал очень метко разбитым сердцем. Дерзновенные реформы, производящиеся в настоящую минуту, приводили в ужас достопочтенного барона, и, как выразился красноречиво на его могиле помощник борневильского мэра, „он не мог видеть без трепета, как, отрезав спасительный якорь, пустили государственный корабль по безбрежным океанам“. Все честные люди трепещут вместе с ним. Рождённый в судейском семействе, вскормлённый матерью, которая, как истая римлянка, умела только сидеть дома за пряжей, барон Плёрар с юных лет проникся теми здравыми началами, которые он защищал до последнего дня. Он остался верен старому девизу своего дома: Nova antigua — новое есть старое. По примеру своих знаменитых наставников он всегда утверждал, что прогресс — есть революция. Проникнутый здравыми доктринами, он любил повторять, что при начале мира наши праотцы всё знали, ничему не учившись; что в течение шестидесяти веков знание и истина постоянно убывали и что настоящее средство делать успехи на пути цивилизации, это — повернуться назад. „Чем больше будешь пятиться, — говорил он, — тем дальше уйдёшь вперёд. Чтобы найти чистую волну, надо подняться к источнику, вместо того, чтобы следовать за рекою в тех долгих извилинах, где она обременяется испорченными и заразительными продуктами разложения“».
Приводим ещё одну недавно напечатанную статью из Умеренности.
«Мы сейчас были взволнованы в палате одним скандалом, который возмутил всю страну. Не только учреждения рушатся, но и манеры извращаются; наша старая вежливость, наш изящный вкус исчезают.
Нынче граф Туш-а-Ту превзошёл самого себя: он произнёс одну из тех речей, которые составляют эпоху в жизни наций. Он растёр в порошок те суетные софизмы, которыми обманывают слишком легковерный народ. „Ваша свобода, — сказал он, — просто ловушка и западня. Вы сами определяете её как царство закона. Что такое закон? Непреклонное правило, прилагаемое неумолимыми исполнителями. И эти-то сложные отношения государства и граждан вы хотите подчинить мере слишком суровой даже для частных интересов? Это безумие. Вы силою вещей приходите таким образом либо к тирании, либо к анархии."
Эти слова были покрыты рукоплесканиями на скамьях оппозиции.
„Что такое администрация? — продолжал граф, — Я принимаю ваше определение: это царство человека. Вы разве не видите, что чиновники, искусные, просвещённые, снисходительные, одни в состоянии прикладывать к отдельным случаям меры, в которых нет ничего неизменного? С ними нет ничего абсолютного; абсолютное неприложимо к человеческим делам; но часто обнаруживается благосклонность и всегда справедливость. Для тех, кто не тешит себя словами, — разве ж это не настоящая свобода?“
— Проказник! — крикнул вдруг слишком знакомый голос.
При этом бранном слово вся палата поднялась как один человек и потребовала, чтобы дерзкий был призван к порядку. Шум продолжался больше четверти часа; затем виновный взошёл на трибуну. То был — мы говорим это с грустью и с отвращением — бывший товарищ графа Туш-а-Ту адвокат Пиборнь.
Он извинился перед палатой, он заверил, что не хотел оскорбить представителей страны, и объявил, что это несчастное слово у него вырвалось. „Возьмите его назад, возьмите назад!“ — закричали ему со всех сторон. Такой образ действий был бы, конечно, самый благородный, но есть на свете люди, потерявшие чувство чести. Чтобы оправдаться, адвокат Пиборнь счёл своим долгом ухудшить своё положение. „В самом деле, — сказал он, — шутка графа слишком сильна. Я был в администрации, я знаю, как там делаются дела. Воспитанный в серале, я знаю все его извороты. Когда гражданин чего-нибудь требует, у него не спрашивают: прав ли oн? а спрашивают просто: кто его протежирует?
Всё для друзей, ничего для противников — таково правило. Для первых администрация лучше свободы — это привилегия; для других — это уродливая тирания; везде и всегда это неравенство.
Вы можете мне поверить, — прибавил он, — у меня нет никакого интереса ни защищать правительство, ни нападать на него. Король не обращался к моей преданности; он выбрал новых людей, чтобы применять новые мысли; быть может, так и следовало поступить. Во всяком случае, я на него не в претензии; я не ставлю своего честолюбия и тщеславия так высоко, чтобы стремиться к низвержению правительства потому, что я сам больше не министр. Воротившись к адвокатуре, где всем есть место, я простился с общественными должностями. Но как гражданин, как друг родного края, я позволю себе заметить, что новая система идёт лучше, гораздо лучше, чем я надеялся. Повсеместно труд развивается, ассоциации множатся, просвещение распространяется; нация довольна жизнью, гордится своим юным королём. Ротозеи начинают интересоваться своими собственными делами, Этот народ, прослывший равнодушным, привязывается к своим учреждениям. Теперь ни один Ротозей не согласится променять тиранию закона на административную свободу. Подобные аргументы несерьёзны; только ради насмешки можно бросать нам в лицо эти дерзкие парадоксы“.
Оппозиция ошикала жесточайшим образом этого бессовестного ренегата, но, краснея за нашу родину, мы должны сказать, что нашлось большинство, принявшее благосклонно эти жалкие софизмы. И это большинство составлено из тех же людей, — которые в прошлом году с восторгом рукоплескали всем мерам, предлагавшимся графом Туш-а-Ту, Это печальное зрелище кажется нам каким-то сновидением. Прихоти короля было достаточно, чтобы превратить из белого в чёрное все идеи, все убеждения, всю политику представителей нации. Мы обращаемся к избирателям. Народ, меняющийся таким образом, народ перемётных сум был бы достоин только презрения».
Мы читаем в Мухе, маленькой модной газетке:
«Вчера вечером был большой раут у маркизы Вермилионе-Вермилиони. В первый раз после своего замужества прелестная дочь графа Туш-а-Ту открыла свои салоны. Она принимала своих гостей с неподражаемою грациею. Все друзья бывшего министра собрались в отель Вермилионе протестовать против скандального поведения кавалера Пиборня. Собрание не было многочисленно; было мало депутатов.
Одно слово маркизы имело сильный успех. Ей говорили о политике, которой следовал молодой король: „О, — сказала она, — это ребячество!“
Это живо разнеслось по городу; в тот же вечер его повторили в одном доме, где находился кавалер Пиборнь, которого никогда нельзя застать врасплох. „Новая политика, — сказал он смеясь, — не нравится прекрасной маркизе? Что мудрёного? Она не нарумянена“.
Когда же издадут закон, чтобы обуздать язык адвокатов?»
Нам было бы нетрудно беспредельно увеличить число этих выписок. В одном городе Утехе-на-Золоте сто ежедневных газет кричат каждое утро, что всё пропало. Правда, сто других газет кричат, что всё спасено. Но к чему утомлять читателя? Несомненно одно: революция, которую пророчат каждый день, совсем не так близка, как бы того желали иные люди, если верить кавалеру Пиборню, охарактеризовавшему одною остроумною фразою результаты этого газетного потопа:
«Ротозеи, — сказал он, — теперь как собака кузнеца: пока стучат по наковальне, собака спит, а как только шум прекращается, она поднимает голову и открывает глаза».
