15 страница3 марта 2017, 13:36

ПРИНЦ-ПУДЕЛЬ. Часть 4

XVI

На другой день после блистательной победы при Неседаде Гиацинт отправился в походные лазареты осматривать и утешать раненых. В одной палате он увидал Нарцисса, в то время, как из него вырезывали шестую пулю. Гиацинт подошёл к нему и ободрил его, напомнив ему о Жирофле и обещав ему крест за храбрость. Тут же он увидел сержанта Лафлёра, назвал его по имени и обратился к нему с такими милостивыми словами, что старик чуть не захлебнулся от радости.
Воротившись на главную квартиру, король застал там графа Туш-а-Ту и кавалера Пиборня, который, прочитав в официальной газете известие о своей болезни, сейчас побежал к своему могучему сослуживцу, поговорил с ним минут десять и оказался совершенно исцелённым.
Граф приехал в лагерь для важных деловых совещаний. Надо было установить условия мира, и граф утверждал, что следует присоединить к королевству Ротозеев четыре смежные Остолопские провинции. Правда, жители этих земель не имели ничего общего с победителями и даже ненавидели их издавна. Не было единства ни в языке, ни в религии, ни в нравах; но это было не важно. Политика не останавливается на таких пустяках. Хорошими гарнизонами и солидною администрациею побеждаются такие антипатии. Достаточно принести в жертву два или три поколения.
Философы составляют себе смешные теории о расах и национальностях: опыт говорит совсем другое. Народы — мягкий воск, всё зависит от той руки, которая вдавливает печать.
Король ответил графу, что ужасы войны ему противны и что он не хочет никаких завоеваний.
— Государь, — заговорил первый министр, — я понимаю и, осмелюсь вам сказать, разделяю ваши чувства. Поле сражения представляет ужасное зрелище. К таким зрелищам человек привыкает не сразу. Но великий король противится этой слабости своих чувств, он имеет в виду прежде всего величие своего дома. Пока будут на свете различные правительства и различные народы, до тех пор будут ссоры, драки, сражения. Война — болезнь, согласен, но болезнь необходимая. Человеческая мудрость может только уменьшить число её поводов, и чтобы достигнуть этой цели, самое лучшее средство — раздавить врага и довести его до бессилия.
— Граф, — ответил Гиацинт, — вы забываете историю. Мы уже в течение пяти веков дерёмся с нашими соседями; мы избили миллионы людей. Продвинулись ли мы вперёд с первого дня? Нет. Война порождает ненависть; ненависть, в свою очередь, порождает войну. Пора отказаться от этой старой и ложной политики. Я хочу мира.
— Государь. — воскликнул торжественным голосом кавалер Пиборнь, поднимаясь с места, — не могу сдержать порывов моего восторга при виде умеренности вашего величества; но пусть король дозволит своему верному слуге говорить с полною откровенностью: дело трудное и опасное — разрывать связь с теми древними традициями, на которых зиждется величие Тюльпанской династии. Мудрость ваших предков, государь…
— Кавалер, — перебил Гиацинт, — вы уже говорили мне эту речь: постарайтесь опровергнуть её в следующем заседании.
«Тм! — подумал Пиборнь. — Граф совсем не так крепок, как я думал».
И он преспокойно уселся.
Наступило молчание. Потом Туш-а-Ту заговорил снова:
— Государь, прежде чем ваше величество изволите принять такое важное решение, умоляю вас ещё раз выслушать человека, состарившегося на государственной службе. Вся система покоится на двух столпах — на администрации и на армии; ослабить одно из двух — значит разрушить всё. Когда мир утвердится навсегда, будет ли ваше величество держать под ружьём армию в пятьсот тысяч человек? Что тогда делать с недовольными офицерами и с праздными солдатами? Долго ли страна будет переносить бремя столь же тяжкое, сколько и бесполезное?
— Мы разошлём по деревням триста тысяч пахарей, — ответил король. — Все останутся в барышах.
— В таком случае, — продолжал граф, — преобразования не ограничатся одною армиею. Надо будет перестроить заново администрацию, систему налогов, всё правительство. На будущее время нам придётся жить исключительно трудом и бережливостью, подобно мелким безвестным народцам у наших границ.
— Какое горе! — сказал Гиацинт.
— Да, государь, горе будет великое. Тот день, когда ваше величество распустите вашу армию, будет последним днём нашей старой и славной монархии. Король молод, он ещё не успел обнять в её совокупности изумительную организацию его державы; иначе он не стал бы разбивать с такою лёгкостью орудие, не имеющее себе подобных. Изучите нашу чудотворную централизацию, государь; вы увидите, как всё пригнано к той цели, чтобы все силы, все деньги, все средства страны сосредоточивались в руках короля. У народа нет ничего своего. Его золото, его кровь, его сыны — всё принадлежит королю.
Администрация держит в зависимости величайшего и малейшего из подданных; она приучает каждого Ротозея к труду, к послушанию, к податям, к военной службе, и этим основательным воспитанием она выделывает из него первого солдата в мире. Слава государства, могущество короля — вот единственная цель вашего правительства! Упраздните войну, уничтожьте армию — к чему тогда эта громадная машина? Народу пахарей и работников ни на что не нужна административная опека; всякий живёт на свой страх и думает только о себе. Для такой толпы достаточно одной свободы, чтобы вести мещанским манером общественные дела. Централизация, армия, война исторгают отдельную личность из этой узкой жизни и заменяют любовь к благосостоянию и эгоизм домашнего очага тем патриотизмом, благодаря которому целый народ живёт мыслью одного человека. Может ли быть что-либо благороднее нации, идущей на заклание ради величия своего государя?
Вот, государь, что моё усердие вынуждает меня доложить вашему величеству. В теории нет ничего прекраснее всеобщего мира; на деле это — рождение нового общества, это гибель старой системы. Верхом на коне и с мечом в руке ваши предки основали свою державу; они войною поддерживали и расширяли своё господство, как внутри государства, так и за его пределами. Их дело довершено; ваше величество не можете его уничтожить; осмелюсь даже сказать, не имеете на то права. Армия — правая рука монарха; король силён только мечом; если он себя обезоруживает, он отрекается от престола.
— Любезный граф, — ответил Гиацинт решительным тоном, — я ценю ваше усердие и вашу преданность. Дня три тому назад ваши слова могли бы меня ослепить; вид этого окровавленного поля раскрыл мне глаза. Меня страшит, а не пленяет то могущество, которым я располагаю. Если старая правительственная машина должна пасть вместе с армией, пусть падёт как можно скорее. На что мне централизация? Это просто общее порабощение, от которого король страдает вместе с подданными. Будь что будет, я решился. Я предпочитаю быть первым должностным лицом свободного народа, чем далай-ламою администрации.
— Государь, — закричал Пиборнь, — позвольте мне заимствовать у вашего величества эти высокие слова, и речь моя готова. Палата моя! Долой эту отжившую систему, которая отдаёт целый народ на жертву пагубным страстям, преступным прихотям и припадкам плачевного безрассудства. Прошло время суровой централизации. Новый день встаёт над лучшим миром. Уже не силой и молчанием правят государи, а разумом и преданностью. Будем гордиться тем, что над нами господствует король, у которого мудрость опережает года, который понимает требования цивилизации и который (заимствую у него самого эти незабвенные слова) предпочитает быть первым должностным лицом свободного народа, чем далай-ламой администрации.
— Кавалер, — сказал Туш-а-Ту, — вы забываете вашу горловую болезнь. Вы опять занеможете.
— Благодарю вас за ваше участие к моему здоровью, — отвечал невинный Пиборнь, — но мне кажется, любезный мой товарищ, что в настоящую минуту мне полезно говорить.
Граф бросил на него презрительный взгляд и обратился к Гиацинту.
— Государь, — сказал он, — позвольте мне высказать последнее размышление. Затем я затворюсь в почтительном молчании. Чтобы составить счастье вашего народа, вашему величеству угодно великодушно отречься от славного наследия, завещанного вам вашими предками. Я восхищаюсь благородством такого самоотвержения, я сомневаюсь в его полезности. Я боюсь, что опыт покажет королю, каким образом слабость администрации оказывается ещё более гибельною для блага подданных, чем для величия государя. Есть нации, созданные для самоуправления; у них дух, нравы, привычки — всё приноровлено к свободе. Другие нации созданы, чтобы ими управляли, и эти нации тем не менее занимают в мире видные места. Ротозеи — не народ, это армия; у них все добродетели и все пороки солдата. Храбрые, великодушные, сообразительные, но подвижные, насмешливые и тщеславные, они никогда не помирятся с однообразием правильной жизни. Им нравится опасность, риск, счастье, завоёванное в один день чудесами храбрости, ума или низости. Герои-солдаты, никуда негодные граждане, мятежники или лакеи, такие люди могут быть только беспорядочною толпою, если железная рука не дисциплинирует их и не ведёт их, при звуках военной музыки, к славной цели. С энергическим вождём эта нация способна на всё; предоставленная самой себе, она подвергнется разложению. Для Ротозеев свобода просто бешеный разгул всех страстей, царство наглости и корыстолюбия; её последнее слово — анархия.
— Любезный граф, — сказал король, — вы жестоки к моему бедному народу; я о нём лучшего мнения; я думаю, что я и народ, мы оба были дурно воспитаны; мы вместе переделаем наше воспитание; я буду с ним доверчив, и я надеюсь, что он воздаст мне любовью за любовь.
— Нет, государь, я его знаю, он примет вашу доброту за слабость, он ответит дерзостью и презрением. Эта норовистая лошадь начинает бить, как только ей отпускают поводья.
— Государь, — сказал Пиборнь, изучавший лицо юного монарха, — позвольте мне протестовать против этого обвинения. Не так мы суетны и не так неблагодарны, как про нас славу пускают. Нами управляли всегда посредством наших недостатков; нашим порокам льстили, чтобы их эксплуатировать; пусть попробуют управлять нами, действуя на наши достоинства; тогда видно будет, на что способен этот народ, легкомысленный только потому, что с ним обращаются, как с ребёнком. Дайте ему свободу, он привяжется к труду, будет любить своего государя, и как он был первым на войне, так он будет первым в мире.
— Уж не отрывок ли это из вашей будущей речи? — спросил Туш-а-Ту. — Вам как будто подложили совсем не ваши бумаги.
Пиборнь лукаво посмотрел на графа и ничего не отвечал. Он был таким великим адвокатом, что в случае надобности умел даже молчать.
После непродолжительной паузы граф развязно поднял голову.
— Государь, — сказал он, — я еду через час готовить возвращение вашего величества в ваши владения. Вот список понесённых нами потерь. Три тысячи убитых, двенадцать тысяч раненых. Какую цифру поставить в Официальной истине?
— А почему же Официальная истина не может просто сказать правду? — спросил Гиацинт, изумлённый этим вопросом.
— Так никогда не делалось, государь. Вот ещё эта новость тоже всех перепугает. Принято вчетверо уменьшать наши потери и учетверять урон неприятеля. Ротозеи привыкли к этой арифметике. Скажете им правду — они не поверят.
— В этом отношении тоже надо переделать воспитание, — сказал король. — Начнём с нынешнего дня.
— Прежде чем я откланяюсь вашему величеству, — снова заговорил граф, — я попрошу вас подписать эту бумагу. Это заём в двести миллионов для покрытия экстраординарных расходов достопамятного Неседадского дела.
— Пятнадцать тысяч человек вон из строя! Двести миллионов брошено на ветер! — воскликнул Гиацинт.
— Государь, — сказал Туш-а-Ту, — что же это в сравнении с тою славою, которую стяжало ваше величество?
— Увы, — промолвил король, — что такое слава в виду такой громадной траты крови и золота! Дайте, граф, я подпишу. Да ведь вы говорили двести миллионов, а тут, я вижу, заём в двести двадцать.
— Да, государь, десять миллионов банкирам и десять миллионов на те праздники, которыми Ротозеи будут встречать и приветствовать своего победоносного короля. Это их доля славы, с ними в этом нельзя торговаться.
— Упаси Боже, чтоб я стал мешать радости моего народа! Я буду гордиться теми знаками сочувствия, которые достанутся на долю нашим храбрым солдатам. Но мне кажется, нашим подданным было бы приятнее самим организовать те праздники, которыми нас будут чествовать Разве ж они не способны сами расходовать свои деньги?
— Само собой разумеется, государь, — ответил граф. — Уже века прошли с тех пор, как Ротозеи вручили правительству заботы о своих удовольствиях и печалях. Общественная радость или общественное горе — всё устраивается административным порядком. Что сталось бы с властью, если бы своенравный народ отказывался горевать или веселиться, когда государство облекается в траур или ликует? На что могут пожаловаться Ротозеи? Они платят и ни о чём не тревожатся; развлечения и праздники достаются им готовые. Можно ли вообразить себе более счастливое положение? Точно король среди своих управляющих.
Гиацинт со вздохом подписал и вышел из комнаты. Пиборнь пошёл за ним и стал ему доказывать в длинной речи, что для новой политики требуются новые люди, что царство свободы есть господство красноречия и что первым министром конституционного короля непременно должен быть адвокат. Король не перебивал и не слушал его; он думал о мёртвых, о раненых и, сказать по правде, думал также более, чем ему самому хотелось, о том удовольствии, с которым он увидит прелестную Тамарису.
Туш-а-Ту был разъярён; слабость короля его тревожила, вероломство Пиборня приводило его в негодование. Как! Это вековое здание, которое он с своей стороны поддерживал тридцатилетним трудом, должно было рухнуть от дыхания ребёнка! Наследие первого министра должно было попасть в руки болтуна, игравшего словами! Нет, это было невозможно.
«Нас не знают, — думал он в дороге, — не знают, что такое администрация, — Она нашла возможность обходиться без народа, сумеет со временем обходиться и без королей».

XVII

Гиацинту, по дороге от границы королевства до дворца, в течение двухнедельного путешествия пришлось встретить бесчисленное множество депутаций, проехать под ста двадцатью триумфальными арками, получить полтораста венков и шесть тысяч букетов, пожать сорок пять тысяч рук, кланяться дамам, целовать молодых девушек, всем улыбаться и выслушать не зевая триста речей и двести комплиментов; к этому надо ещё прибавить музыку, колокола, балы и обеды.
Сначала всё шло хорошо; Гиацинт наслаждался своей популярностью; но уже на четвёртый день своего триумфального шествия фимиам довёл его до одурения; к концу недели он стремился к спокойствию и к одиночеству; на девятый день только хорошее воспитание мешало ему выбросить в окошко людей, произносивших речи; на десятый он чувствовал свирепое и постоянно возрастающее желание наделать депутациям всевозможные неприятности.
К счастью для Гиацинта, при нём находился неотлучно весёлый Пиборнь, который постоянно то взглядом, то жестом, то словом так хорошо ободрял ораторов, что они большею частью становились — в тупик, к немалому удовольствию короля. Но наконец Гиацинту надоело даже и смеяться над депутациями и их предводителями.
Однако юный король остался до конца верен требованиям этикета, и вступление в столицу, в милый город Утеху-на-Золоте, совершилось со всею подобающею торжественностью.
Обняв свою мать со слезами сыновней радости, Гиацинт побежал переодеться, надел самый изящный из своих мундиров и собрался идти к Тамарисе предлагать ей руку и сердце.
В ту минуту, когда он с некоторым удовольствием смотрелся в зеркало, камергер доложил ему, что его ожидают сто две депутации. Гиацинт вышел к ним, проклиная их в душе, и предводитель первой депутации, барон Плёрар, начал воинственную речь.
Гиацинт не дал ему договорить и перебил его тем решительно высказанным заявлением, что он, король, на будущее время желает для своего доброго народа только мира, спокойствия и успешного труда.
Эти миролюбивые слова поставили всех ораторов в затруднительное положение, потому что у всех были приготовлены самые воинственные речи. Одни, подогадливее, запели экспромтом более или менее однообразные гимны в честь мира; другие, не способные импровизировать, улыбаясь, прочитали свои дифирамбы, выпуская слишком кровожадные выходки или смягчая их приятными интонациями голоса. Но один из ораторов, синдик цеха шапочников, совсем не принял к сведению слов короля и заговорил с яростным воодушевлением старого солдата.
«Государь, — сказал он, — мы, простые добрые люди, ничего не смыслим в дипломатических тонкостях. Есть у нас наш здравый смысл, да над ним, жаль, смеются учёные умники. По-нашему так: коли оса жужжит, надо её раздавить, а как волк завоет, ему сейчас четыре пули в брюхо. Мы уже пятьсот лет дерёмся с Остолопами, пора покончить с этими гадами. Дело давно было бы сделано, кабы не слушали газетных писак и адвокатов. Государь, довершите святое дело. Даруйте нам прочный мир, истребите последнего из наших врагов. Мы непобедимы. Когда нас били, значит — была измена. Нынче нам нечего бояться: средства наши неистощимы, солдаты закалены, чего же мы медлим? Эти презренные Остолопы смеют говорить, что из них один справится с шестерыми Ротозеями; история обличает бессмысленность этого хвастовства: один Ротозей глотает зараз по десяти Остолопов — это всякому известно. Вперёд, государь! Разверните знамя победы; видно будет, найдёт ли страх…»
Аудиенция происходила в той комнате, где жили Гиацинтовы собаки; один из бульдогов, присутствовавших при этом приёме депутаций, принял на свой счёт яростные жесты последнего оратора, и когда дело дошло до страха и до его доступа в сердца Ротозеев, он вдруг с неистовым лаем бросился на бушующего синдика, который, совершенно растерявшись от ужаса, опрокинулся навзничь на руки стоявших за ним депутатов. Пример бульдога подействовал заразительно: вся стая вскочила на ноги и оглушила всех присутствующих лаем и воем.
Когда придворные с трудом угомонили собак, так неожиданно заступившихся за Остолопов, Гиацинт любезно извинился перед депутациями и дружелюбно пожал руку обиженному оратору, который, забыв правила этикета, бросился в объятия юного короля и расплакался от радостного волнения.
«Господа, — сказал Гиацинт, — я горд и счастлив вашим доверием. Продолжайте помогать мне вашими советами и указаниями. Если бы свобода слова была изгнанницею на земле, то она здесь нашла бы себе убежище. Первая потребность, первое право государя — знать правду. Первая обязанность подданных — высказывать её без заносчивости и без робости. Прощайте».
В тот же вечер газеты напечатали крупным шрифтом эти достопамятные слова. Но Официальной истине эти слова показались предосудительными и опасными для общественного спокойствия, и она не признала возможным сообщить их своим читателям.

XVIII

Когда окончился приём ста двух депутаций, обер-камергер доложил о сто третьей, составленной из директоров и профессоров нормальной школы. Терпение Гиацинта было истощено, и он поручил кавалеру Пиборню принять депутацию так, чтобы на будущее время отнять у неё охоту к верноподданническим манифестациям.
Посетителей ввели в зал. Во главе профессоров шёл директор училища, любезный и остроумный Паяцус. То был утончённый эпикуреец, сомневавшийся во всём, не восхищавшийся никем и считавший себя одного умным человеком. Изысканный писатель, художественных дел мастер, arbiter elegantiarum, он обрабатывал легко самые серьёзные отрасли литературы. Он отделал Тацита, как проказника, и доказал в двух толстых томах, что Август спас республику, основав империю, что Калигула был даровитым финансистом, Клавдий — глубокомысленным антикварием, Нерон — слишком чувствительным сыном и непризнанным великим художником. Его особа была не менее изящна, чем его литературные произведения; он был раздушён, как римлянин времён упадка; его можно было бы принять за юного патриция, если бы он не носил золотых очков, чёрного фрака и лакированных башмаков.
Он держал в руках бумагу и искал глазами короля, когда Пиборнь сказал ему торжественно:
— Милостивый государь, извольте читать вашу речь. Нынче наговорили столько бессмыслиц, что признано было необходимым установить цензуру, дабы на будущее время его величеству представлялись только приветствия, достойные его августейшего внимания.
— Разве его величество сомневается в наших чувствах? — воскликнул Паяцус.
— Боже сохрани! — ответил адвокат. — Его величество знает, что его верная нормальная школа всегда оставалась неизменною; профессора преданы правительству, ученики занимаются оппозицией; одни гоняются за крестиком, другие — за свободою; это в порядке вещей. Начинайте.
Паяцус подумал, не смеются ли над ним; но когда говорит министр, поневоле надо слушаться. Он развернул свою бумагу и начал твёрдым голосом:
«Государь!
Чтобы прославить достойным образом этот великий день, требуется более авторитетный голос. За отсутствием дарования, да будет нам дозволено принести сюда наше умеренное восхищение и наш сдержанный энтузиазм…»
— Гм! гм! — промолвил Пиборнь, — умеренное восхищение! сдержанный энтузиазм! это отзывается оппозициею. Во времена пленительного Нерона на этих словах построили бы премиленькое обвиненьице в оскорблении величества. Кто вам позволил умерять ваше восхищение? Как вы осмеливаетесь сдерживать ваш энтузиазм? Прошу вас объясниться.
— Ваше превосходительство, эти слова отличаются безукоризненною невинностью. Смысл их не подлежит сомнению. В настоящее время всё умеренно; это прилагательное теперь в моде. У нас умеренная наука, умеренная строгость, умеренная жизнь. Собственно говоря, нам надо было вместо слова скромный поставить новое, блестящее выражение, которое ослепило бы слушателя. Вот мы и поставили в одном месте умеренный, а в другом, для разнообразия — сдержанный.
— Понимаю; вам надо такое слово, чтобы никто его сразу в толк не взял. Это очень замысловато.
— Войдите в наше положение, ваше превосходительство. Чтобы обновить обветшалый язык, мы придумали новые обороты, необычайные формы. Мы превращаем существительные в глаголы, глаголы — в прилагательные, прилагательные — в существительные, и посредством этих, искусно придуманных, смелостей мы претворяем грубости просторечия в утончённый и таинственный язык. Читая нас, всякий говорит: «Вот слог нормальной школы! Только там и умеют писать таким образом».
— Продолжайте!
— Когда говорят дела, — продолжал Паяцус, — тогда прилично молчать…
— Это вы к чему же клоните? — спросил министр.
— Тут, ваше превосходительство, подготовляется маленькая, заключительная стрелка. Мы начинаем всегда величественною, стройно-размеренною фразою, в которой теснятся яркие, уравновешенные образы и красивые, гармонически-соглашённые слова, потом, как древний парфянин, мы пускаем стрелу, которая проникает в тело и заставляет его вздрогнуть.
— Это — ясно. Побольше слов, поменьше мыслей. Дальше.
Паяцус поднял и округлил руку:
— Кто сей отрок, потрясающий мечом? В Скиросе ли мы? Сын ли то белокурой Фетиды, пылкий Ахиллес, ещё раз прельщённый любимцем Афины, хитроумным Одиссеем? Нет, то крестник фей, очаровательный Гиацинт, наделённый всеми дарами. У него сила, у него слава, у него пламя…
— Помилосердуйте, — перебил Пиборнь. — Вы, кажется, по-арабски заговорили, Какое пламя? Что за пламя? К чему тут пламя и где тут смысл?
— Ваше превосходительство, пламя по-нашему — значит гениальность. Теперь подошёл большой период моей речи, и я осмелюсь просить ваше превосходительство не перебивать, потому что здесь вся прелесть таится в гармоническом движении слов, в изменчивой и беглой грации переливов. «Родиться от царственного древа, славного и прекрасного среди всех земных династий, явиться венчающим оное цветком и плодом, его украшающим, вырасти на глазах у родительницы, имеющей все нежности и все великодушия Корнелий, пренебречь с колыбели мягкими негами царственных досугов, мечтать о всех славах, стремиться ко всем великим начинаниям…»
— Извините, — сказал адвокат, вздыхая. — Сколько у вас там ещё осталось неопределённых наклонений?
— Двадцать два, господин министр, не считая заключительной стрелки.
— А что, — весело сказал адвокат, — кабы мы теперь же сразу да за стрелку.
— Ваше превосходительство, разве ж так поощряют литературу?
— Господин Паяцус, — ответил министр серьёзно, — мы немедленно покажем вам, как глубоко мы интересуемся здравою литературою. Эй, пригласите сюда одну из собак его величества.
Как сказано, так и сделано. Красивая болонка вошла в зал и обвела собрание своими умными глазами.
— Господин Паяцус, — сказал Пиборнь, — сделайте одолжение, погладьте это благородное животное. Видите, как она на вас смотрит и каким радостным ворчанием она отвечает на вашу ласку. Прекрасно. Теперь поднимите собаку за кожу; она рычит — не беда. Поставьте её на пол, дёрните её за хвост. Да вы не бойтесь — не укусит.
— Я полагаю, милостивый государь, что нам пора удалиться, — сказал Паяцус, краснея до ушей.
— Нет, милостивый государь, сначала выведем нравоучение из этой небольшой сцены. Вы слышали речи этой болонки: уа, уа, уак? Одно слово с двумя различными ударениями выражает у неё всё. Горе, удовольствие, радость, боль, любовь, сожаление, благодарность, ярость — она всё выражает видоизменениями одного звука, А вы, располагая сорока тысячами слов языка, — вы бедны среди этого богатства. Чтобы выразить самую простую мысль, вам надо коверкать глагол, уродовать прилагательное, припрягать по два эпитета к каждому существительному. Говорите, как все говорят, милостивый государь, и не считайте себя великим человеком, потому что ставите во множественном числе слово, которому следует оставаться в единственном. Вся ваша трескотня выставляет только на вид нищенскую бедность вашей речи, или ваших речей. Вы старайтесь, чтоб у вас были мысли, а слова придут сами собой, и чем они будут проще, тем лучше, Правда как статуя: чем она меньше прикрыта, тем более она прекрасна. Покрывать её украшениями — значит, обращаться с нею, как с продажною женщиною, значит, бесчестить её.
— Аристотель всё это давно нам объявил, — дерзким тоном отвечал Паяцус. — Мы не виноваты, коли язык обветшал. Слова, износившиеся от времени, сделались как бы стёртыми медалями…
— Всё-таки не резон заменять их фальшивою монетою. Прощайте, господин Паяцус, я дарю эту прекрасную болонку подведомственному вам училищу. Назначьте её репетитором по части языка и словесности. Она может на этом месте принести существенную пользу.
Паяцус удалился с яростью в душе. К довершению его отчаяния, болонку в тот же день вечером перевезли в училище, и она с тех пор стала величественно прогуливаться по коридорам и аудиториям, к немалому удовольствию студентов, которым, конечно, вся история приёма депутации тотчас сделалась известною во всех своих мельчайших подробностях.

XIX

Поручив Пиборню принять и спровадить профессоров нормальной школы, Гиацинт быстро пошёл в тот флигель дворца, где помещалось министерство и квартира графа Туш-а-Ту. Он был уже в гостиной, он уже слышал за дверью шорох шёлкового платья, он узнавал лёгкую и смелую походку Тамарисы, как вдруг совершилось ещё раз ужасное превращение: блестящий юноша сделался прекрасным белым пуделем.
Он пустился бежать, сунулся в первую попавшуюся отворённую дверь, очутился в будуаре Тамарисы и забился под диван.
Вошла Тамариса, заговорила со своею любимою горничною Жонкиль, и Гиацинт узнал из её слов, что Тамариса, не чувствуя к нему ни малейшей нежности, хладнокровно собирается вскружить ему голову, чтобы сделаться королевой.
Левретка Жонкили, Мирза, также находившаяся в будуаре, скоро открыла присутствие незнакомца, и отправившись к нему под диван, стала на него рычать. Гиацинт, боясь неприятной огласки и угадывая, что за рычанием последует громкий лай, кинулся на Мирзу и схватил её зубами за горло, стараясь и надеясь сразу задушить её. Это ему не удалось. Мирза вся в крови с воем выскочила из-под дивана. Женщины переполошились. В эту минуту вошёл граф Туш-а-Ту, и дочь тотчас сделала ему выговор за то, что он не сумел провести декрет об уничтожении бродячих собак и таким образом сделал возможным несчастие, обрушившееся на Мирзу и огорчившее Жонкиль.
— Выходи замуж за короля, — ответил Туш-а-Ту, — всё пойдёт иначе. Я сам по себе сумел заставить его объявить войну против его воли, а с твоею помощью дело, разумеется, на этом не остановится: ручаюсь тебе, что он во всём будет делать по-нашему.
Затем, узнав, что Мирза укушена тут же в будуаре, граф обнажил шпагу, стал шарить ею под диваном, притиснул Гиацинта к стене и приколол его.
— Один из приятелей короля! — сказал Туш-а-Ту, нанося ему удар. — Я бы с удовольствием доконал бы точно так же и покровителя этой дрянной собаки.
Жестоко раненный, Гиацинт выскочил в окно и без чувств упал на мостовую.

XX

Истекая кровью, пудель очнулся, на коленях у Жирофле и увидел возле себя Арлекина, который, найдя его на улице, притащил его к себе на двор. Тут Гиацинт понял, что доброта дороже всего на свете, и, поняв это, в ту же минуту превратился снова в человека.

Явилась фея дня, брызнула в него водою, мгновенно залечила его раны, объявила ему, что испытания его теперь окончились, и предложила ему тотчас спешить во дворец. Гиацинт захотел взять с собою Арлекина, и стал сулить ему чины, места, богатство и всякие почести.
— Спасибо, молодчик, — ответил Арлекин, которому фея позволила на минуту говорить человеческим языком, — у тебя доброе сердце, это мне приятно; благодарю вас, сударыня фея, вам жалко старого бродягу; оно и видно, что вы не простая женщина. Только мне ничего не нужно; ничего я не хочу. Собакой я родился, собакой хочу умереть. Мне сделаться человеком? Быть злым, лживым, коварным, своекорыстным, как это подлое отродье? Никогда.
— Так ты меня не любишь? — печально спросил Гиацинт.
— Малютка, — ответил бульдог, — ты слишком молод, чтобы понимать меня. Кто стар, как я, кого обманывали, как меня, тот ещё способен любить, но не способен верить любви другого. Тебе шестнадцать лет, ты красив, ты добр, свет тебе принадлежит, иди, куда зовёт тебя судьба. Мне больше нечего ни желать, ни бояться, я видел самую суть жизни, мне остаётся только умереть. Мне и на собак надоело лаять; что ж бы это было, кабы надо было лаять и на людей? Не старайся отнимать у меня спокойствие и свободу, в них всё моё достояние.
После напрасных усилий переубедить Арлекина Гиацинт отправился вместе с феей во дворец. Тотчас после их ухода пришёл отец Жирофле, а вслед за ним Лелу. Жирофле объявила им обоим, что она выходит замуж за Нарцисса и что их счастье упрочено благодаря тому пуделю, который спрятался от преследований Лелу под нарциссову будку. Они ей не поверили и сели ужинать. Во время ужина приехал курьер из дворца и привёз отцу Жирофле письмо от короля, а самой Жирофле богатый денежный подарок от королевы. Из письма кузнец Лапуэнт узнал, что он назначен швейцаром во дворец, и что король просит руки его дочери для Нарцисса, получившего место секретаря при ведомстве прошений.
Со стороны Лапуэнта воспоследовало немедленное согласие.

XXI

Воротившись во дворец, Гиацинт вместе с вдовствующею королевою явился в бальный зал, где уже было в полном сборе лучшее общество Ротозейской столицы. Тамариса сначала попробовала подействовать на молодого короля взглядами и улыбками; потом, когда эти манёвры остались бессильными, сама первая подошла к нему и заговорила о радости скромной верноподданной. Король не сказал ни слова, а королева отвечала милостиво, но холодно. Тамариса стала кокетничать с одним богатым маркизом, чтобы возбудить ревность Гиацинта, но и это не подействовало. Тогда она ушла к себе домой и с досады разбранила своего отца.
Проводив раздражённую дочь, Туш-а-Ту воротился в бальный зал и отыскал глазами своего друга Пиборня.
— Любезный товарищ, — сказал он ему, — можете вы уделить мне минуту внимания?
— С удовольствием, — ответил адвокат, — но, между нами будь сказано, любезный друг, вы уж чересчур ретивы на общественные дела. Хлопоты и без того скоро придут. Отчего не наслаждаться жизнью, когда она праздник, вот как сегодня вечером.
Граф не отвечал. Он привёл адвоката в отдалённую комнату, запер дверь на ключ и посмотрел Пиборню прямо в глаза:
— Помните ли вы, — спросил он, — ваше обещание всего месяц тому назад, когда король уехал на войну?
— Это допрос, — сказал адвокат. — В чём меня обвиняют?
— Отвечайте серьёзно, прошу вас, — сказал Туш-а-Ту, — Дело идёт о вашей карьере и о моей.
— Будто? — ответил Пиборнь. — Ну, милейший мой судья, я помню совершенно отчётливо, что, желая сохранить моё место, находившееся в ваших руках, я обещал вам во всём и везде с вами соглашаться.
— И вы сдержали слово?
— Ещё бы.
— Какими же это судьбами я вас встречаю заодно с королём против меня?
— Позвольте, — сказал Пиборнь, — когда я вам обещал всегда с вами соглашаться, это значило, что я обязывался вас поддерживать против всех министров в настоящем и в будущем. Мы с вами заключили наступательный и оборонительный союз. Но я никогда не соглашался действовать с вами заодно против короля. Это был бы не только договор, не имеющий сам по себе никакой обязательной силы, а тут была бы просто государственная измена.
— Да, — сказал граф, — у вашего брата адвокатов всегда под руками такие законы, по милости которых можно нарушать требования чести.
— Уж и браниться? — спокойно возразил Пиборнь. — С какой стати? Говорите, что вам нужно. Выкладывайте карты на стол.
— Я хотел напомнить вам ваше обещание, — сказал Туш-а-Ту, — раз как вы от него отрекаетесь, мне больше не о чём с вами разговаривать. Завтра я попрошу короля выбрать одно из двух: вашу политику или мою.
— Вы хотите сказать, вашу политику или его! — воскликнул Пиборнь. — Ведь я, вы знаете, не имею ни малейшей претензии править государством. Я защищаю идеи короля; в этом всё моё честолюбие и вся моя заслуга.
— Прекрасно, милостивый государь, — сухо сказал граф, — продолжайте вашу доблестную службу. Сегодня называйте во всеуслышание белое чёрным; завтра, при изменившихся обстоятельствах, говорите другим языком, представляйте чёрное белым. Пока вы будете в силе, у вас всегда найдутся подкупные хлопальщики; но когда вы извратите народный ум, когда вы уничтожите всякую любовь к истине, всякое чувство справедливости — наступит день возмездия, и вы узнаете, к вашему стыду и горю, что нельзя безнаказанно глумиться над человеческою совестью. Этот народ, которого вы не уважали, в свою очередь будет вас презирать. Его инстинкт скажет ему, что ниже продажной женщины падает тот, кто проституирует свою душу и превращает ложь в ремесло.
— Могу сказать! Славную вы мне проповедь читаете! — закричал адвокат, красный как рак. — И с какого права вы со мною принимаете такой тон, когда именно вы растлеваете и притупляете этот народ? Когда я говорю — я вызываю ответ, я не увёртываюсь от сражения; всё происходит среди бела дня, при равном оружии. Но вы с вашими агентами, вы крадётесь в потёмках, гасите всякий свет, душите всякий голос, разливаете кругом себя молчание и смерть. Красноречие вам подозрительно, талант вас стесняет, самостоятельности вы боитесь. Против вас все просвещённые умы, все честные характеры. Это вы знаете, и ваша политика сводится на удушение. Чтобы успокоить вашу посредственность, жизнь должна остановиться, и всё должно замёрзнуть навек в узких рамках вашего невежества и ваших предрассудков. Монастырь или казарма — вот ваш идеал! И благо бы вы ещё умели отдавать себе справедливость! Но с узкостью ваших замыслов сопряжена самая смешная из претензий — претензия неподвижности. Всё предвидеть, всё знать, всё установлять — вот скромные стремления этой непогрешимой церкви, которая не терпит возражений. Люди, не способные вырастить колос ржи, присваивают себе право заведывать умом, совестью, деятельностью, имуществом, жизнью целого народа. Ничего не делать и всему мешать — это их назначение; должно признаться; им это удаётся слишком хорошо. Дайте им нацию подвижную и доверчивую — меньше чем в столетие они её забаюкают, усыпят и задушат. Славное завоевание! И как вам пристало оскорблять тех, кто говорит, вам, евнухам сераля!
— Милостивый государь, — закричал граф, — знаете ли вы, что говорят нахалам?
— Нет, милостивый государь, но я знаю, чем им отвечают.
— Хорошо, милостивый государь, завтра вы мне дадите отчёт в ваших словах.
— Как вам будет угодно, любезный мой товарищ, — ответил Пиборнь, пожимая плечами. — Если вы находите, что мы ещё недостаточно смешны, будем драться; но вы знайте то, что адвоката легче убить, чем заставить молчать. За сим, моё вам почтение.
На другой день этот разговор, происходивший без свидетелей, был баснею всего города. Ротозеи утверждают, что женщины болтливы; но, по мнению некоторых наблюдателей, они сочинили эту клевету, чтобы распустить славу о своей собственной сдержанности. На деле бывает так, что когда Ротозей доверяет государственную тайну сослуживцу или соседу, то последний считает своим священнейшим и самым неотложным долгом сообщить эту великую тайну своим друзьям и знакомым, настоятельно упрашивая их никому не говорить ни слова, вследствие чего известие в тот же вечер появляется во всех газетах.
Слухи не ограничились подробностями ссоры, возгоревшейся между обоими министрами, К этому прибавляли, что в присутствии короля распря вспыхнула с новою силою; король был принуждён наложить печать молчания на уста своих советников, забывавшихся в его присутствии. Естественным образом публика ожидала официального опровержения, которым подтвердилась бы верность этих слухов; но, ко всеобщему изумлению, в правительственной газете появилось известие, что граф Туш-а-Ту подал в отставку и что кавалер Пиборнь получает новое назначение. Тут мудрецы стали качать головами и заговорили, что приближается светопреставление; честолюбцы забегали по салонам, тунеядцы заболтали, биржевые игроки потеряли головы.
Невозможно было ошибиться. Приблизилась великая политическая смена актёров и декораций.

15 страница3 марта 2017, 13:36

Комментарии