Глава 3. Анютины глазки
3.0
Рубиновый или пунцовый? Пока наша машина стоит на светофоре, пытаюсь определить оттенок красного, что не дает ехать дальше. Я же художник и должна видеть в мире полутона: вот оливковое платье, тут сумочка цвета хвоща, помада бледная киноварь, а на вывеске буквы выведены мышьячной краской — и нет, я не про яд, это просто желтый. Но здесь, на заднем сиденье авто своих родителей, вижу только красный. Он как будто кричит: «Стой!» И я молча ору ему в ответ: «Нет!» С мамой боюсь даже взглядом встретиться. А если скажу еще хоть слово, она точно меня убьет. И сделает это быстрее, чем рак.
От скуки накручиваю на палец прядь волос — фиалка смылась в канализацию, теперь это анютины глазки. Как бы усердно я не драила голову шампунем, намертво въевшийся фиолетовый пигмент все равно остается. Что это значит? Что на выпускных фото я буду не тем человеком, которым себя ощущаю. Что меня навсегда запомнят, как девочку с фиолетовыми волосами, а не девочку с офигенными картинами. В общем, всегда следуйте инструкции на упаковке и ни при каких обстоятельствах не передерживайте оттеночный бальзам. Особенно, если это ультрафиолет.
Красный сменяется оранжевым, а затем зеленым, и мы снова едем. Впервые за долгое время наших совместных поездок воцаряется гробовая тишина. Обычно родители ссорятся, потому что папа водит не так, как мама считает правильным, хотя у нее даже прав нет. Или по другому поводу. Но они всегда ссорятся в дороге. Почему-то в машине вспоминаются все-все претензии, и оказывается, что это лучшее место, чтобы их высказать, ведь убежать от разговора просто невозможно. И каждый раз я думаю: сегодня мы точно попадем в аварию.
Но сейчас тишина создает такое напряжение, что мне страшно даже сделать вдох — вдруг его кто-то услышит. Я достаю наушники, пробегаюсь по плейлисту и включаю DETACH «Мой враг». Тишина растворяется в барабанах, и я снова могу дышать.
О чем думают родители? Что это очередная шутка? Или что со мной действительно что-то не так? Что я действительно могу умереть из-за болезни? Открываю paperblanks и пишу: Если бы мне сказали, что моего любимого человека завтра не станет, что бы я сделала? И зачем ждать, чтобы обнять? Почему не обнять сегодня, здесь, сейчас, просто так, а не потому что в последний раз?
Когда я подошла к маме и сказала, что у меня рак, она тут же ударила меня по губам. А затем, когда поняла, что сделала, закрыла руками лицо и расплакалась. Мама не хотела меня бить, просто так получилось. Я показала свои синяки на бедре и статью в интернете: гематомы и припухлости — сигнал о том, что развивается онкология.
— Ты просто упала и ударилась, — сказала тогда мама.
— Но я не падала, — ответила я.
— Значит, стукнулась о стол.
— Но я не стукалась.
— Может, кто-то ударил? На физкультуре?
— Но меня не ударяли.
— Это всего лишь синяк, — сказал папа. — Пройдет.
— Но он не проходит.
— Сколько?
— Я не помню. Давно.
Они просто не боятся меня потерять. В их Вселенной дети не болеют и уж тем более не умирают от рака. Это происходит с кем-то другим, но точно не с ними. Жаль, что в этом идеальном мире для меня совсем нет места. Только истерика и слезы заставили их обратиться к врачу.
Самое ужасное не то, что у меня может быть рак. А то, что я знаю, что никакого рака у меня нет. Эти синяки моих рук дело и папиного молотка. О, в какую же ярость они придут, когда узнают, что их дочь совершенно здорова, а беготня по врачам оказалась зря потраченным временем. Уж лучше бы этот рак действительно был. Но сейчас мне важно другое. Хочу, чтобы они поняли: я могу исчезнуть в любой момент. И разве есть в этом мире что-то важнее меня?
3.1
У меня нет рака. И теперь это официально. Я — среднестатистический, вполне себе здоровый подросток. О, сколько сил и времени родители потратили, чтобы потаскать меня по врачам! Им пришлось отпрашиваться с работы и отложить свои дела, им пришлось дышать омерзительным больничным воздухом и смотреть жалостливым взглядом на немощных людей в этих коридорах. И все мучения впустую, ведь я здорова. Забавно, да, что здоровье ребенка — не повод для радости?
Пока родители объясняют врачу, откуда на моем теле синяки и как долго, я сижу в коридоре и обновляю ленту в телефоне. Крис выложила новое видео, где она просто показывает платья из своего гардероба и спрашивает, в каком пойти на свидание. А у нее даже парня нет! Удивительно, но ролик активно смотрят и комментируют. Ну, конечно, все решает внешность, всем нужны красотки, на которых хочется быть похожими. Что бы не вытворила Крис, ее растащат на цитаты, настолько она идеальная, настолько легко ей все дается. Мне же приходится со всей дури размахивать руками, чтобы меня наконец-то заметили. Острыми ногтями я впиваюсь в ладони, пытаясь запихнуть гнев еще глубже. Его нельзя выпускать наружу, если мне все еще нужна подруга. А она мне очень нужна.
А потом случается то, чего я не предусмотрела. Из кабинета выходят родители с врачом, и мы вместе идем по длинным больничным коридорам. Оказывается, мое обследование еще не закончилось. Остался последний специалист. Они говорят, что он обязательно поможет. Но как, если я точно знаю, что здорова?
— Нет, — говорю я, когда замечаю надпись на двери, — не сегодня. Мне надо в школу. Мне надо сдать работу на конкурс.
— Сдашь завтра, — отвечает мама максимально равнодушным голосом.
— Но сегодня последний день!
— Смотри, — говорит она и достает телефон, — ты идешь к врачу, а я звоню в школу и договариваюсь, что работу ты сдашь завтра. У нас уважительная причина.
— Они не будут делать исключения.
— Ради тебя будут. Поверь, школе не нужен скандал.
Папа открывает дверь, и меня запихивают во чрево кита. Спасайся, кто может.
3.2
Тик. Тик. Тик. Уродские часы на уродской стене уродского кабинета капают мне на мозги. В этой могильной тишине, пока очередная психологиня листает на компьютере «историю моей болезни», движение секундной стрелки становится просто невыносимым. Еще чуть-чуть, и я точно поеду кукухой. И санитаров вызывать не надо — вот же они, прямо напротив. Как она сказала ее зовут? Лиза? Лана? Леля? Замечаю на столе визитку, наклоняюсь вперед, чтобы рассмотреть мелкий шрифт, и случайно читаю вслух:
— Лилия Тризна.
— Александровна, — добавляет она, не отрывая взгляда от монитора.
— Ненавижу отчества.
Лилия поднимает на меня глаза и смотрит так, что приходится ответить.
— Ну старит же! Как будто вы 60-летняя учительница. А вам 40 — слишком рано для отчества. Разве обращения на вы недостаточно, чтобы выразить официозное уважение?
Она усмехается и возвращается к невероятно захватывающему чтению моей биографии.
— Мне 32.
— Ааа.
Я снова и снова проверяю телефон, но никаких сообщений нет. Даже Крис не спрашивает, почему я пропустила школу. Все это настолько утомительно и скучно, что мне ничего не остается, как крутиться туда-сюда на стуле до головокружения.
Откуда-то доносятся звуки музыки. Я напрягаю свой слух, пытаюсь разобрать слова. Музыка совсем рядом. Она звучит в этой комнате. Waiting... here... for you... О нет, это Richard Marx «Right Here Waiting». Терпеть не могу эти сопли. Но музыка становится все громче и, смешиваясь с тиканьем секундой стрелки, превращается в адский коктейль для моих ушей.
— Выключите! — кричу я и вскакиваю со стула.
— Что выключить? — спрашивает Лиля.
— Музыку! Выключите эту чертову музыку!
Лиля щелкает мышкой и отрывается от монитора. Наконец-то она готова увидеть меня, а не чужие буквы обо мне.
— Ты слышишь музыку? Прямо сейчас?
— Да. А вы нет?
Я успокаиваюсь и сажусь обратно на стул. Если музыка играет только в моей голове, об этом нельзя говорить. Это уже пахнет шизофренией. А значит, меня точно заберут в дурку.
— А все, больше не играет, — говорю я. — Вы бы сходили к врачу, слух что ли проверили бы. В таком возрасте уже пора.
— Откуда у тебя синяки, Соня?
От резкой смены темы мне становится неуютно. Музыка, что только что разрывала на части, затихает и только секундная стрелка нарушает тишину.
— Все зовут меня Софа, — говорю я.
— Хорошо, Софа. Так откуда у тебя синяки?
Я молчу.
— Тебя бьют родители? — спрашивает Лиля.
— Нет, — отвечаю я и делаю вид, что рассматриваю лиловые цветочки на обоях. Это единственный кабинет в больнице, который не пахнет больницей.
— Ты сама причиняешь себе вред?
— Нет.
Да.
— Ты боишься прожить свою жизнь зря?
— Нет.
Да.
— Тебе кажется, что ты постоянно кричишь, а тебя никто не слышит?
— Нет.
Да.
— Тебе кажется, что твои потребности игнорируют?
— Нет.
Да.
— Хм.
Лиля открывает блокнот и что-то пишет, но я не вижу, что именно. А затем снова возвращается к допросу.
— Так откуда у тебя синяки?
— Я не знаю! Сколько еще раз повторить? — говорю и погружаюсь в телефон, делая вид, что листаю ленту.
— Почему твой школьный психолог считает, что у тебя есть склонность к суициду?
— Не знаю.
Лиля встает и подходит ко мне. Она выхватывает из моих рук телефон и кладет его на стол экраном вниз.
— Софа, я, правда, очень спокойный человек, и вывести меня из себя практически невозможно. Но есть одна фраза, от которой я просто зверею. Это — я не знаю. Потому что, Софа, люди все знают. Ты можешь обмануть кого угодно, даже меня можешь обмануть. Только себе не соврешь, понимаешь? И пока ты замалчиваешь свои проблемы, мы не сдвинемся с места. Мы будем встречаться снова и снова, я буду наступать на твои мозоли и танцевать на них чечетку до крови. Если хочешь, чтобы это все поскорее закончилось, просто начинай говорить.
Я хочу, чтобы это все поскорее закончилось. Поэтому сглатываю и говорю как есть:
— Это из-за моих рисунков.
— Что на них изображено?
— Люди, животные, природа, дома.
— И что же с ними не так?
— Они...
Я тянусь за своим телефоном, нахожу в галерее фото и протягиваю Лиле.
— Они мертвые.
Лиля рассматривает рисунки, приближая их на экране телефона. Она не истерит, не кричит от ужаса и не хватается за волосы. В ее взгляде нет ни осуждения, ни страха.
— Красиво, — говорит Лиля, после чего возвращает мне телефон и садится обратно за стол.
— Правда?
Она делает какие-то пометки в блокноте и, игнорируя мой вопрос, спрашивает:
— Откуда ты берешь эти сюжеты?
— А вы не понимаете?
— Нет.
— Повешенный черный кот ни о чем не говорит? А похороненная девушка с выдранными зубами? Нет?
Лиля качает головой:
— Просвети меня.
— Это, — говорю я, — это истории Эдгара По.
— И никакого подтекста?
— И никакого подтекста!
Никакого подтекста. Мне просто нравится такое рисовать. Но разве это объяснишь школьным учителям? Для них любое отклонение от нормы — это звоночек. Потому что в случае чего всегда виновата школа. Если кто-то решит сброситься с обрыва, первое, что скажут: «А куда смотрели учителя? Почему никто ничего не заметил?» Им проще отправить ученика на принудительные встречи с психологом, которому по большому счету все равно, что творится в голове у подростка. Зато будет алиби: «Мы сделали все, что могли».
— Но почему тебе нравятся такие жуткие картинки?
Потому что это я. Но вместо признания всего лишь пожимаю плечами.
— Ты думаешь о самоубийстве?
О, начинается реальная тема. Какой человек в здравом уме признается в том, что он думает о самоубийстве? Неужели такие вообще есть? Думаю, ложь слышат не только диетологи, но и психотерапевты. Слишком много мыслей, которые никому нельзя показывать. Никому.
Я откидываюсь на спинку стула и забрасываю ноги на стол. Там все равно бардак. Так какая разница? На столе разбросаны бумаги и карточки пациентов, кружка с остывшим кофе и отпечатком алой помады, ручки вот-вот скатятся на пол. Во всем этом хаосе я нахожу цель — канцелярскую кнопку ржавым острием вверх. Непростительная оплошность для того, кто работает с психами. И нарушение правила номер один — не держать на виду ничего, что можно использовать как оружие.
— Постоянно, — говорю я.
Одним движением Лиля сбрасывает мои ноги со стола и как ни в чем не бывало продолжает свой допрос:
— И что ты об этом думаешь?
— О самоубийстве?
— Мг.
— Что это очень глупо.
— Глупо — убить себя?
— Ну да.
— Почему же?
— Потому что никто не думает умирать. Когда человеку плохо, он не хочет умереть. Он просто не хочет жить так, как живет на данный момент.
Это не мои мысли. Прочитала в каком-то паблике. Не думала, что выпадет шанс козырнуть интеллектом.
— То есть ты не собираешься лишать себя жизни?
— Нет! Я не собираюсь лишать себя жизни! Могу поклясться на томике Фрейда. Все? Я здорова? Могу идти?
— Тогда давай начистоту. Все дело в родителях, да? Чего ты хочешь? Привлечь их внимание?
Лиля затрагивает настолько больную тему, что меня парализовывает. Я не могу пошевелиться, ком в горле не дает вымолвить ни слова.
— Мне вот что интересно, — продолжает она, и я понимаю, что ее метафора про мозоли никакая не метафора. Она знает, где больно, и бьет точно в цель. — Если ты не собираешься расставаться с жизнью, зачем оставляешь прощальную записку?
— Откуда вы знаете про записку?
— Твоя мама сказала. Мы общались немного перед нашей встречей.
Она знала! Все это время мама знала про записку, но даже слова не сказала.
— Разве это вообще этично — обсуждать пациента?
— Вообще не очень. Но родители, правда, беспокоятся о тебе.
— Вы, наверное, общались не с моими родителями.
— Они считают, что тебе не хватает ремня.
— А нет, все-таки это были мои родители.
— Но я предпочитаю другие методы. Обещаю, что отныне все сказанное в этом кабинете останется между нами. Хочешь, могу поклясться на томике Фрейда?
— Хочу.
Лиля достает с книжной полки большую красную книгу с портретом Фрейда на обложке, прикладывает руку и говорит:
— Клянусь, — а затем добавляет: — Хотя Лихи мне нравится больше.
Она возвращает книгу на место и готовится задать следующий вопрос.
— Так, что тебя беспокоит?
Кажется, впервые в жизни кто-то спросил о моих тревогах. Чувствую, как глаза наполняются слезами. Но я не могу показать свою слабость. И тогда со всей дури бью ладонью по ржавой кнопке на столе.
Крови почти нет. Просто кнопка торчит из ладони. Я почти ее не чувствую. Это даже не больно. То есть не настолько больно, чтобы заплакать, как при разговоре о моих тревогах.
— Мы еще обсудим это, — говорит Лиля и выходит из кабинета за медпомощью.
Пока Лиля ищет медсестру с бинтами, я открываю свой paperblanks и пишу здоровой рукой: наше творчество — это мы сами. Если я рисую чудовищ, значит ли это, что внутри я и сама чудовище? Может, все доброе и прекрасное, что было во мне, уже давно умерло? Что, если я — плохой человек? Я — чудовище?
Я не знаю ответов на многие вопросы. Но одно знаю точно: я не собираюсь убивать себя.
