Вооруженное ограбление на Красной площади
Обильный мартовский снегопад глушил звуки вечернего города, накрывал столицу пухлым девственно-белым одеялом. Казалось, что до весны ещё далеко.
В девятом часу Хмель объявил, что надо срочно купить фотоплёнку — завтра ему должны дать на один день книжку про битлов, которую ну просто кровь из носу надо переснять.
Битлы только начинали входить в моду, и в Москве было, наверное, не болeе десятка знатоков их творчества. Одним из них был Хмель. Это он первым притащил в школу фотографии парней с причёсками средневековых пажей. Это у него дома, в Сокольниках, я впервые услышал их музыку и на долгие годы заболел странным недугом под названием «битломания».
Впереди были мальчишники у Тулупа, сына небедного скульптора-монументалиста, ваятеля многочисленных Лениных и других вождей, и потому счастливого обладателя проигрывателя «Филипс» и магнитофона «Грюндиг». Мы сидели вокруг фирменной техники, словно стая уличных собак, и благоговейно слушали по несколько раз подряд новые диски и записи битлов. Для нас они были небожителями, нашими гуру, знавшими о жизни то, что нам только предстояло узнать.
Лет через пять, уже студентом, я неосторожно выскажу одному из своих профессоров крамольную мысль: «Битлз» оставят в музыке такой же след, как Моцарт. Профессор был меломаном и регулярно посещал консерваторию. «Как вы можете сравнивать этих кривляк с великим композитором!» — возмутился он. Проклинать не стал, но навсегда потерял ко мне интерес.
И ещё далеко было до того дня, когда я приду в нью-йоркский Центральный парк на панихиду по убитому накануне Джону Леннону. Речей никто не произносил — на пустой эстраде-ракушке стояли динамики, из которых лилась великая музыка битлов, а перед сценой сидели на скамейках и траве тысячи людей и горько плакали. Потом, когда я возвращался в свою тогдашнюю квартиру на Вест 73-й Стрит, за углом от дома «Дакота», где жили Джон и Йоко и перед входом в который он был застрелен, из раскрытых окон доносилась музыка битлов. Песни накладывались друг на друга, по мере приближения к источнику становились громче, потом затихали, уступая место другим мелодиям и словам и наполняя Манхэттен печальным многоголосым эхо.
Всё это случится потом, а тогда, в начале марта 1965-го, единственным в Москве местом, где в поздний час ещё могли торговать фотоплёнкой, был ГУМ. Туда Хмель и устремился, прихватив с собой за компанию Барса, меня и своего соседа по двору Федю-Сапёра.
Идти нам было неблизко, но мы оказались у входа в ГУМ на улице 25 Октября минут за пятнадцать до закрытия магазина. Увы, стоящая в дверях уборщица в синем халате внутрь нас не пустила, как мы её ни уговaривали. Хмель очень расстроился. Молча мы подошли к Историческому музею.
Я посмотрел на пустынную зимнюю площадь и подумал, что ровно за двенадцать лет до этого именно здесь стояли накануне похорон Сталина мой старший брат и наш кузен, тогда ученики последнего класса школы. Двигала ими не любовь к вождю и не чувство невосполнимой потери, а простое любопытство и желание оказаться в центре событий, присущее всякому бойкому московскому пацану.
Накануне вечером они добрались дворами и проулками до ГУМа, но на Красную площадь их не пустили — все подходы были заблокированы военными грузовиками. Мальчишки скоротали ночь на каком-то чердаке, а под утро всё-таки просочились на площадь.
— Стоять! — затормозил их коротышка в форме капитана МГБ. Он был изрядно пьян и с трудом сохранял вертикаль. — Куда?
— Мы, дяденька, на похороны, — неуверенно сказал старший брат.
— Тогда помогайте — надо перенести венки к Мавзолею. — Капитан кивнул в сторону холма из венков с траурными лентами у стены Исторического музея и громко рыгнул перегаром. — А то, блять, не успеваем...
— Поможем, конечно, но только если нас пустят на похороны, — вступил в дискуссию более предприимчивый кузен.
— Да не вопрос, — осклабился капитан. — Скáжете, что Егоров разрешил.
Следующие пару часов мальчишки вместе с группой солдат и людей в штатском таскали венки — тяжеленные двухметровые конструкции из елового лапника на деревянных рамах.
К восьми утра, когда работа была закончена, площадь заполнило население, желающее проводить отца народов и корифея всех наук в последний путь. Однако с боем курантов от собора Василия Блаженного двинулась цепь солдат, которые пинками и поджопниками выдавили несанкционированную публику на Манежную площадь. Ссылки на капитана Егорова не помогли.
В результате мальчишкам удалось посмотреть на похоронную процессию издалека, от гостиницы «Националь», после чего они благополучно вернулись домой, к обезумевшим от тревоги родителям, до которых доползли слухи о сотнях, если не тысячах погибших в давке.
— Покуряем, что ли? — сказал Барс и вытянул из кармана смятую пачку «Шипки». Мы дружно закурили, каждый свои.
Я только начинал баловаться табаком, но уже успел позаимствовать у старшего брата алюминиевый портсигар с напечатанными на крышке цветными флагами спортивных обществ СССР — «Спартака», «Динамо», ЦСКА... Сзади была выбита цена — 2 руб. 14 коп. В портсигаре лежали первые советские сигареты с фильтром «Новость», 18 коп. за пачку, также без спроса позаимствованные у брата.
— Может, смену караула посмотреть? — сказал в пространство Федя-Сапёр и выпустил в морозную ночь толстую струю сигаретного дыма и пара.
Прозвище своё Федя получил за то, что имел страсть к пиротехнике и мог изготовить бомбу из двух охотничьих патронов и самодельного запала из бумажной бечёвки и соскобленной со спичек серы. По слухам, однажды Федя засунул такое устройство в почтовый ящик каких-то особо мерзких соседей. После взрыва ящик исчез, а в двери, на которой он висел, образовалась внушительных размеров дыра. Соседи резко притихли, а Федя стал пользоваться безусловным уважением двора.
До смены караула оставалось несколько минут. Пересекая площадь по диагонали, мы направились к Мавзолею.
— Эй, пацаны, закурить есть? — спросил кто-то за спиной.
Мы обернулись навстречу худощавому парню на пару лет старше и на голову выше нас.
— Закурить, грю, есть? — повторил он.
— Есть, — ответил я своим самым солидным голосом, достал портсигар и, как мне казалось, элегантно раскрыл его левой рукой так, чтобы были видны часы «Школьник», подаренные мне родителями два года назад, на тринадцатилетие.
— Давай всё, — сказал он.
— Что «всё»? — не понял я.
— Сигареты давай, — пояснил парень. — И портсигар, — добавил он после недолгой паузы.
— Да не мой это портсигар, это брата портсигар... — заканючил я, пытаясь взять парня на жалость...
— Давай, а то прострелю, — округлив глаза, перебил меня парень. Он засунул руку за пазуху короткого пальто и вытянул оттуда рукоять пистолета, зловеще блеснувшую воронёным металлом.
Портсигара было жалко — обнаружив пропажу, брат наверняка накостыляет мне по шее. К тому же, подумал я, только совсем пьяный или сумасшедший откроет пальбу на Красной площади из-за копеечной ерунды. От парня несло перегаром, но он не казался ни пьяным, ни сбежавшим пациентом дурдома.
— Да пошёл ты... — рискнул я и, повернувшись к парню спиной, продолжил путь. По позвоночнику пробежал холодок, но я стиснул зубы, не обернулся и не ускорил шаг. Ребята потянулись за мной.
— Ну ты даёшь, — уважительно сказал Федя.
Мы дошли до Мавзолея, обсуждая произошедшее и нервно хихикая. Куранты проблямкали знакомый проигрыш и выдали девять ударов вечернего часа. Мы заворожённо проследили за доведёнными до автоматизма движениями часовых, а потом пошли вслед за печатающим шаг караулом, пока он не исчез в открывшейся как по волшебству калитке рядом со Спасской башней.
— Отлить надо, — сказал Барс.
Сразу за башней, в подвале под кремлёвской стеной, был общественный туалет, единственное доступное публике тёплое помещение на всей площади. Пока мы, выстроившись в ряд, отвечали на зов природы, я заметил несколько косых взглядов сгрудившихся в углу парней, но значения этому не придал.
Выйдя наружу, по какой-то непонятной причине — до сих пор не могу этого объяснить — мы направились не к людному Манежу, а вниз, к реке, потом свернули на пустынную набережную, пересекли проезжую часть и пошли вдоль парапета. Обильно падал снег.
За спиной послышался топот. Я обернулся — из белой завесы на нас бежала кодла человек в тридцать. Удирать было поздно и некуда, и мы, прижавшись спинами к парапету, повернулись лицом навстречу судьбе. Внизу, метрах в четырёх, в гранит набережной плескалась свинцовая вода, местами покрытая тонким льдом.
Через мгновение мы были окружены. Вперёд протиснулся парень, который подходил к нам на площади.
— Гони портсигар, часы и деньги, — выдохнул он мне в лицо.
Не возражая, я отдал парню портсигар, расстегнул ремешок часов и выскреб из карманов копеек двадцать мелочью. Хмель вытащил припасённый на плёнку трояк. У Барса и Феди оказалось по пятаку.
Парень забрал добычу и нырнул за спины подельников.
«Ну, — подумал я, — сейчас в воду побросают...»
Этого не случилось — кодла развернулась и исчезла в снежной пелене так же стремительно, как появилась. Мы перевели дух.
— Нужно заявить в органы, — сказал Хмель. — Там, под мостом, кажется, есть постовой милиционер. — Хмель готовил себя к карьере дипломата и, говоря о власти, употреблял подчёркнуто уважительные термины.
Под Краснохолмским мостом действительно мёрз похожий на колоду мент в длинном тулупе.
— А нас только что ограбили, — объявил я ему.
— Это как? — без особого удивления спросил мент.
Перебивая друг друга, мы рассказали, что произошло.
— Вот что, пацаны, — сказал мент, — идите-ка вы в Полтинник. Знаете где? Напишете заявление, там разберутся...
Известное на всю Москву пятидесятое отделение милиции находилось на перекрёстке Столешникова и Пушкинской улицы, которую нынешняя власть зачем-то переименовала в Большую Дмитровку. Путь от Красной площади до Полтинника мы проделали почти бегом, ввалились, разгорячённые, в дежурку и сбивчиво доложили о происшествии лейтенанту в окошке.
— Подождите пока, — равнодушно сказал лейтенант и позвонил по внутреннему. — Шаталин, тут к тебе.
Через минуту в приёмной появился мослатый, под метр девяносто дядька, отвёл нас в кабинет и после короткого допроса выяснил, что ни лишившийся трояка Хмель, ни тем более Барс или Федя-Сапёр никаких претензий не имеют. Получалось, что жертвой преступления являюсь только я.
— Потерпевший! — обратился ко мне Шаталин, закончив оформлять протокол. — Подпиши здесь.
Я подписал.
— Надо поехать посмотреть, — сказал Шаталин, надевая просторное пальто реглан и натягивая на голову кепку из толстого драпа так глубоко, что оттопырились уши. — Может, они ещё там. В машину могут сесть двое. Кто поедет?
Было понятно, что потерпевшему надо ехать обязательно. Я посмотрел на ребят.
— Мне домой надо, — сказал осторожный Хмель.
Федя-Сапёр молча рассматривал висящий на стене портрет Ленина. Продолжение отношений с милицией в его планы явно не входило.
— Ладно, — сказал Барс, — я тоже поеду.
Автопрогулка на милицейском газике вокруг Кремля заняла часа полтора. Шаталин несколько раз приказывал сержанту-водителю остановиться, выходил из машины и растворялся в темноте. После очередного исчезновения он вернулся с каким-то парнем.
— Этот? — резко спросил Шаталин, распахивая дверцу и показывая его нам с Барсом.
— Не-е, не этот, — ответили мы одновременно. Может, парень и был на набережной, но ни я, ни Барс его не запомнили.
Куранты пробили полночь. Стало понятно, что из поимки преступников по горячим следам ничего не получилось. Высадив нас на остановке у Большого театра, газик фыркнул бензиновой гарью и свернул на Пушкинскую, к Полтиннику.
— Не-е, не найдут, — риторически сказал Барс, пока мы ждали автобуса номер пять. — Ну как их можно найти?
Барс жил с матерью в полуподвальной коммуналке на Патриках, а мне надо было пилить на Масловку, где родителям дали квартиру в новом доме. Денег не осталось ни копейки, но в наличии имелись школьные проездные.
Когда я добрался домой, отец уже спал, а мама сидела на кухне с книжкой — ждала меня.
— Где тебя черти носит? Что, трудно позвонить?
Прошлым летом я отправился к приятелю на дачу и, пропустив последнюю электричку, первый раз в жизни не приехал домой ночевать. Мама устроила скандал, но я был готов.
— Мам! Извини, конечно, но рано или поздно наступит время, когда я заночую где-то ещё. Давай считать, что оно уже наступило.
Следующие несколько дней она разговаривала со мной только по необходимости: «Ужин на столе. Убери свои вещи в шкаф. Иди, а то опоздаешь в школу...» Потом она смирилась: «Если не придёшь ночевать — позвони обязательно, а то мы будем волноваться». С этого момента я начал считать себя взрослым.
— Двушки не было — меня ограбили, — залихватски сказал я, отрезая хлеба и доставая из холодильника молоко и колбасу.
— Как? — побледнела мать. Она постоянно твердила, что ходить по Москве ночью опасно — зимним вечером несколько лет назад двое догнали старшего брата в каком-то проходном дворе и приставили финки под лопатку и к глазам. Отняли ушанку из кролика и привезённые отцом с войны трофейные швейцарские часы.
— Ой... — выдохнула мама, когда я рассказал, что случилось.
Прошло два месяца. Зима иссякла, в крови бурлил весенний адреналин. Я почти забыл об ограблении, когда в класс во время занятий вошла завуч, шепнула что-то учителю географии Дяде Сэму и забрала меня с урока.
— Тебя там милиция спрашивает. Что случилось-то? — нестрого, по-матерински спросила полноватая, выглядевшая много старше своих тридцати пяти завуч Нина Ивановна.
— Ничего особенного, Нинванна. Прохожу свидетелем по делу об ограблении.
— Кого ограбили-то? — ужаснулась Нинванна.
— Да меня и ограбили. Отняли часы, денег немного. — Портсигар я, естественно, упоминать не стал.
— Где? Когда?
— Около Кремля, в середине марта...
Нинванна застыла, часто моргая посмотрела на меня, потом перевела дух и продолжила движение вниз по лестнице.
В вестибюле на первом этаже топтался сержант, который возил нас с Шаталиным на газике.
— Ну, поехали, — сказал он мне, как будто мы расстались час назад.
— Куда?
— В отделение, на опознание... — Не вдаваясь в подробности, сержант взял меня под руку и повёл в ожидавший снаружи газик. Нинванна тревожно смотрела вслед — всё-таки не каждый день милиция уводит ученика, которого ограбили возле Кремля.
В Полтиннике сержант отвёл меня в кабинет к Шаталину.
— Здравствуйте, — вежливо сказал я.
— Узнаёшь что-нибудь? — не отвечая на приветствие, Шаталин кивнул в сторону письменного стола, на котором были разложены портсигары и наручные часы, штуки по четыре. Среди них — мои полудетские часики и портсигар со спортивными флагами!
— Вот эти — мои! Можно забирать? — поинтересовался я радостно.
— Нельзя. Это вещдоки, заберёшь после суда, — сказал Шаталин, заполняя протокол и передавая его мне на подпись. — Пошли, есть ещё одно дело.
В соседней комнате вдоль стены сидели на стульях трое. Одного я никогда не видел, вторым был грабитель с Красной площади, а третьим — Трофим, мой сосед по двору на старой квартире.
— Здорово, Трофим. Ты чё здесь делаешь? — удивился я.
— Сам не знаю, — пожал плечами маленький Трофим, одетый в перепачканную известью форму ремесленного училища. — Мы тут недалеко на стройке работаем. Вдруг налетели менты, притащили сюда...
— Ну? — прервал нас Шаталин, — Узнаёшь кого-нибудь?
— Этот, — кивнул я на грабителя.
— Вот и всё, — подытожил Шаталин. — Фамилия, имя?
— Голощук Николай, — ответил грабитель, смотря в пол.
Я подписал бумаги и пожал руку Шаталину. Снаружи меня дожидался Трофим, которому пришлось долго объяснять, что наше одновременное появление в Полтиннике — всего лишь совпадение. Он, похоже, так мне и не поверил.
Месяца через два я получил по почте повестку явиться в суд в качестве свидетеля. Это бурно обсуждалось на семейном совете. Мама была решительно против — ходить никуда не надо, без меня разберутся. Отец возразил, что зло должно быть наказано, и добавил что-то о гражданском долге. Я согласился с отцом, но мама сказала, что меня никто не спрашивает. Старший брат занял нейтральную позицию и говорил мало.
В конце концов совет решил, что идти мне в суд надо, но не одному. На этом настояла мама — а вдруг дружки грабителя решат отомстить? Выследят, где я живу, или поймают сразу после суда.
В следующий раз мне пришлось идти в суд через много лет в Нью-Йорке, после того как я вступил в конфликт с американским законом о курении табака.
В те времена я читал лекции в пригородном университете на Лонг-Айленде, куда добирался из Манхэттена на электричке. Занятия начинались рано, так что я был на вокзале уже в начале восьмого. Купив кофе в бумажном стаканчике, я вышел на платформу, вставил в зубы первую в то утро сигарету и щёлкнул зажигалкой, но прежде, чем я успел прикурить, кто-то похлопал меня по плечу. Я обернулся и увидел на уровне глаз полицейскую бляху, а над ней табличку с фамилией Хокинс. Посмотрев наверх, я обнаружил, что они принадлежат почти двухметровому чёрному копу с выбритой до блеска головой.
— No smoking, — сказал полицейский Хокинс, тыча пальцем в висящий рядом плакат, который гласил, что по новому закону курить на федеральной территории строго воспрещается. Закон — первый из серии драконовских мер, в результате которых сегодня в Нью-Йорке и многих других городах Америки курить можно только на улице, да и то не везде, или в собственной квартире, но не в каждом доме, — вступил в силу два дня назад. Плакат также извещал, что вокзал Пенн-стейшн — принадлежащая федеральному правительству США территория.
— No smoking, — повторил коп.
Мне бы промолчать, убрать сигарету и извиниться, но я ещё не совсем проснулся и адекватными реакциями не обладал.
— А может быть, сэр, вам стоит заняться какими-нибудь настоящими преступниками? — спросил я с очевидным сарказмом.
— Будете много разговаривать — проведёте день в клетке, — ответил коп и вытащил толстый блокнот. — Придётся платить штраф.
— Сколько?
— Сто долларов, — сказал коп, выписывая квитанцию. — Если желаете, можете оспорить штраф в суде.
Оплата штрафа на месте наличными считалась бы попыткой подкупа блюстителя закона и могла закончиться тюрьмой. Процедура оплаты была простой — выписать чек и отправить его по почте. Однако сотня долларов показалась мне чрезмерным наказанием за неприкуренную сигарету. К тому же, подумал я, факт её неприкуренности будет сильным аргументом в мою пользу.
— Увидимся в суде, — бодро сказал я, забирая квитанцию.
Месяц спустя я оказался в зале гражданского суда округа Манхэттен. Публики было много. На дубовой скамье в первом ряду разместился полицейский Хокинс. Голова его была свежевыбрита и пускала солнечные зайчики. В задних рядах сидело, как выяснилось, человек пятнадцать, которых он тоже оштрафовал за курение табака на федеральной территории.
Обвиняемых вызывали по алфавиту и заставляли клясться на Библии, что, дескать, говорить они будут правду и ничего, кроме правды. Вместе с каждым вперёд выходил Хокинс и, тоже под присягой, заученно повторял, что служит в полиции восемь лет, что такого-то числа находился на вокзале Пенн-стейшн на дежурстве, то есть в качестве официального лица, и что того же самого числа применил санкции против ответчика за курение табака на вверенном ему участке федеральной территории в нарушение федерального же закона.
— Ему за каждый день в суде полагается три дня отгула, — сказала со знанием дела сидящая рядом дама пенсионного возраста. Было похоже, что она ходит в суд как в бесплатный театр.
Поскольку фамилия моя находится в конце алфавита, ждать своей очереди пришлось часа два. За это время система взаимодействия исполнительной и судебной ветвей американской власти стала предельно ясна: признавших себя виновными пожилой судья штрафовал на пятьдесят долларов, не признавших — на двести пятьдесят. Одна из непризнавших попробовала его разжалобить и сказала, что у неё в этот день умерла мать и она сильно огорчилась. Судья размяк и оштрафовал её на сто пятьдесят долларов. По выражению лица, ему хотелось поскорее отправиться домой обедать.
Я решил биться до конца и, когда очередь, наконец, дошла до меня, виновным себя не признал.
— Ваша честь! — обратился я к судье с заготовленной речью. — Позвольте обратить внимание высокого суда на тот факт, что в данном случае физический акт курения в нарушение закона не произошёл. Хочу также отметить бдительность офицера полиции Хокинса, предотвратившего возможное правонарушение, что заслуживает всяческих похвал.
— То есть как? — спросил судья и посмотрел на меня поверх очков. В ответ я выдал ему историю о незажжённой сигарете.
— Вы подтверждаете показания ответчика? — спросил судья Хокинса.
— Я застал ответчика в процессе прикуривания сигареты, — обтекаемо ответил коп.
— Он её курил или не курил? — строго спросил судья, немного повысив голос.
— Не курил, — ответил Хокинс, бросив на меня косой взгляд. Он мог бы соврать — свидетелей не было — но, вероятно, подумал, что не стоит из-за пустяка лгать суду, совершая тем самым серьёзное, по американским законам, преступление.
— Понятно. Ответчик! Объявляю вас невиновным. Дело закрыто, — сказал судья и стукнул деревянным молотком. Правосудие восторжествовало.
Но это случится через много лет, а тогда, после Красной площади, вместе со мной в суд отправились отец и старший брат — обеспечивать прикрытие. Мы с отцом сели в первый ряд, а брат устроился сзади, внимательно следя за переполненным залом, в котором я разглядел несколько лиц из налетевшей на нас кодлы.
Вместе с Голощуком судили его другана, из-за которого, как оказалось, всё и случилось. Оба жили в подмосковных Раменках, где какие-то пьяные дядьки поздно вечером сняли с другана часы и, скорее всего, обменяли их на ещё одну бутылку водки. На следующий день друган уговорил Голощука поехать в Москву и возместить потерю. Собрали кодлу, выпили для храбрости портвейна и потащились аж на Красную площадь искать жертву. Нашли меня.
Как их вычислила милиция — остаётся загадкой, но понятно, что сыщикам пришлось попотеть. Это сейчас бандиты бегают с калашами и макаровыми, а в те времена ограбление с применением огнестрельного оружия было чрезвычайным происшествием. Да ещё около Кремля!
Всё вообще могло бы закончиться по-другому, если бы мы знали, что пистолет у Голощука был стартовым, то есть похожей на оружие безобидной пýкалкой для запуска бегунов на дистанцию.
Правосудие восторжествовало и тогда. Женщина-судья и двое мужчин-заседателей приговорили грабителя, которому на дату преступления уже исполнилось восемнадцать, к двум годам «с отбытием наказания в колонии общего режима». Несовершеннолетний друган отделался полутора годами условно. Попыток отомстить мне не наблюдалось ни во время, ни после суда.
Через неделю я зашёл к Шаталину, забрал у него вещдоки и с тех пор побывал в Полтиннике только однажды, два года спустя, когда меня и ещё десяток пацанов прихватили за драку в скверике «Под яйцами», позади конного монумента Юрию Долгорукому.
Мы сидели на лавочке, пили портвейн и орали песни под гитару. Тут появилась другая компания и слово за слово началась махаловка. Потом налетели дружинники и менты, загребли тех, кто не успел удрать, привели в Полтинник и построили вдоль стены в коридоре. Я подумал, что надо бы найти Шаталина, но не успел.
— Ты и ты, пошли с нами, — ткнули пальцами в грудь меня и пацана из другой компании два появившихся в коридоре парня в точно таких же синих халатах, как на уборщице в ГУМе. Нас завели в соседнюю комнату, где один из парней без лишних слов технично выключил меня ударом в печень. Что они сделали с другим арестантом, я не знаю, поскольку очухался, когда ребята грузили меня в такси домой.
Через несколько лет на месте старинного двухэтажного дома, в котором находился Полтинник, соорудили Институт марксизма-ленинизма — гранитную глыбу в архитектурном стиле, который должен внушать трепет и благоговение. А для тех, кого архитектурным стилем не проймёшь, украсили фасад тремя пугающе огромными бронзовыми ликами бородатых дядек, которые эти измы придумали. В постсоветские времена институт плавно трансформировался в какой-то архив с длинным названием, в котором есть слово «социально-политический».
Портсигар с флагами спортивных обществ я старшему брату так и не вернул. Пропажи он не заметил, и портсигар до сих пор украшает мою коллекцию принадлежностей для курения табака.
