Московская мандала
Одна из сложностей работы в Москве в середине 1990-х, пусть и не самая главная, состояла в отсутствии привычных по моей американской жизни канцелярских товаров, например папок для бумаг с вырезанным особым образом — как бы хвостиком — краем. Хвостики бывают слева, справа и посередине, и на них можно написать название дела. Поставишь такую папку в ящик с другими, а хвостик торчит, и название дела сразу видно. Очень удобно и не надо рыться в кипах бумаг.
Тогда в Москве невозможно было купить все необходимые канцелярские — да и другие — товары в одном месте и угадать, где и что попадётся. Скажем, мой бывший водитель Славка, огромный, похожий на медведя мужик, в прошлом призёр чемпионата РСФСР по вольной борьбе в тяжёлом весе, однажды радостно объявил, что отправился в магазин «Овощи-фрукты» и совсем недорого приобрёл там глушитель для «Волги».
С московскими водителями мне везло. Перед Славкой был старик Василий, который в войну водил танк Т-34, а потом работал дальнобойщиком. Умудрённый жизненным опытом Василий знал великое множество историй и беспрерывно их рассказывал. Приходилось делать вид, что спишь.
После Славки был Миша, бывший шеф-повар и, как выяснилось, один из главных торговцев попугаями в столице. Миша уговаривал меня профинансировать экспедицию в Южную Америку за дорогостоящими какаду и прочими экзотическими пернатыми. Услышав, что при перевозке добрая половина птиц дохнет, я отказался, хотя предложенный Мишей бизнес-план сулил немалые барыши.
Теперь за рулём немногословный Андрей, мастер спорта по фехтованию. Ездить с ним осталось недолго — через месяц Андрей улетит в столицу Перу город Лиму, где будет работать тренером в каком-то модном клубе. Обычно он водит машину как бы сражаясь на дуэли, но сегодня медленно пробирается по заваленному недавним снегопадом городу, меж идущих вдоль тротуаров двухметровых сугробов, уже покрытых налётом гари и смахивающих на бетонные оборонительные валы.
С некоторых пор в Москве перестали убирать снег.
В памяти моего детства остались снегоуборочные машины с двумя руками-загребалками и транспортёром, поднимающим снежные комья на невообразимую для малыша высоту. Оттуда глыбы слежавшегося снега падали в урчащий самосвал, а за ним стояли, как коровы в очереди к кормушке, другие самосвалы в ожидании, пока нагружаемый с шипением выпустит облако сизого угара и поедет к Яузе облегчаться.
Теперь московские власти называют снегопад стихийным бедствием, но это не помогает — отговорку, что зима в Москве началась неожиданно, не принимают даже младенцы. Наверное, именно поэтому после недавних обильных осадков власти на голубом глазу объявили, что снег не убирают потому, что на очищенных дорогах может образоваться гололёд и будет много аварий.
Полагаю, что это бесстыжее враньё — снег не убирают, потому что нечем. Средства потрачены на возведение мостов с ларьками, концептуализированных гоголевским Маниловым, торговых хором и другого дорогостоящего и, очевидно, крайне прибыльного китча. На покупку современной снегоуборочной техники денег, естественно, не остаётся.
Может быть, конечно, что снег не убирают назло, в пику начальству кремлёвскому: коли столица, то и денег ей надо давать больше, чем какому-нибудь райцентру, где неубранный снег никого не волнует, тем более кремлёвское начальство. А то, блин, решили срезать Москве дорожный фонд, понимаешь... Вот и мучайтесь теперь, дураки!
Наверное, ещё и поэтому в Кремле периодически грозятся перевести столицу в Питер. Хотя, если подумать, там и зима дольше, и снегу выпадает поболее. Но, с другой стороны, на то оно и начальство, чтобы никто не понимал, как и чем оно думает. Вероятно, именно такой ход мыслей имел в виду один из моих школьных учителей, изрекший врезавшееся в память «парадоксы вашего сознания мне недоступны!».
Так или иначе, но теперь после снегопада Москва напоминает субтропический Вашингтон, где снег, выпадающий раз лет в пять, парализует работу федерального правительства США, пока не растает.
В зимней Москве тоже случаются оттепели, и тогда из-под валов-сугробов начинает сочиться мерзкая жижа, образующая глубокие, по щиколотку лужи. Жители опасливо выходят на обледенелые тротуары, скользят, падают, ломают конечности — и всё это в поисках прохода между валами-сугробами, отгораживающими их от мест приложения труда, магазинов и других необходимых для жизни институций.
В такие дни автомобильные пробки в Москве бесконечны и по времени, и по количеству попавших в них машин, водителям которых не остаётся ничего, кроме как проклинать мэрию и свою нелёгкую долю.
Именно в такой нерадостный день и пытался я проехать по городу в поисках канцелярских принадлежностей, в частности перекидных календарей. Таких, знаете ли, удобных толстых книжечек с отдельными листиками на каждый день. На каждом — крупная дата, разлинованные строки, на которых можно записывать важные события и мысли, и две заранее пробитые аккуратные дырочки для перекидывания.
Строго говоря, снабжение офиса канцелярскими принадлежностями не входило в круг моих служебных обязанностей. Однако перед прошлым Новым годом я в предпраздничном благодушии купил на всю фирму дизайнерских календарей с чёрными подставками из пластмассы и двумя металлическими скобами точно в размер дырочек. Подумал, что на следующий год подставки можно будет не покупать и сэкономить фирме средства.
Работникам фирмы календари понравились. К хорошему народ привыкает быстро, и в начале декабря они стали требовать перекидных календарей на следующий год. Я заехал в магазин, где они были куплены, потом в несколько других, но именно таких календарей нигде не было. Вот уже две недели, как я столь же маниакально, сколь бесплодно проверяю все торговые точки, где они могут продаваться.
Когда Андрей свернул на Новый Арбат, я вспомнил, что в «Доме книги», самом большом в СССР книжном магазине, теперь торгуют и другими товарами, в том числе и канцелярскими. Я попросил Андрея остановиться.
— Оштрафуют, — возразил немногословный Андрей.
Действительно, на Новом Арбате, по которому кремлёвское начальство ездит на работу, менты стоят буквально у каждого фонаря и, помня, что начальство любит старательных, очень стараются.
Всё-таки мне удалось уговорить Андрея остановиться. Он высадил меня у протоптанной в сугробе дорожки и отправился объезжать квартал вокруг. Зачерпнув ботинком холодного месива, я преодолел лужу, балансируя, как канатоходец, пересёк обледенелый тротуар и зашёл в «Дом книги».
На первом этаже, в отделе канцелярских принадлежностей календарей не было.
— Попробуйте наверху, в открытках, — сказала, шевельнув ресницами, миловидная продавщица.
И правда: на втором этаже, в отделе, продающем цветастые поздравительные открытки с напечатанным текстом типа «С днём рожденья поздравляем! Счастья, радости желаем!», продавались перекидные календари. Именно такие, как мне надо, с двумя дырочками, и всего по тридцать рэ за штуку. Народ в таких случаях говорит: «Места надо знать!»
Я купил шесть штук, по одному на каждого работника фирмы и ещё один впрок, на всякий случай.
Второй этаж «Дома книги» был устроен на западный манер, со свободным доступом к полкам. Продавали там в основном именно книги — можно было часами шататься по залу и читать всё, что заблагорассудится, что и делали многочисленные москвичи и гости столицы.
Проходя по рядам, увидел я посреди зала отдельный стенд, этакую квадратную колонну из картона, всю в книжках Иосифа Бродского в мягких чёрных обложках с лаконичным, почти самиздатовским оформлением.
Рядом лежали ещё две стопки книг, одна рыженькая, другая зелёная. Издание явно более дорогое, чем у Бродского, — два томика в стильных глянцевых суперобложках, под которыми спрятаны твёрдые переплёты под кожу с золотым тиснением. Сверху на суперах крупно написано «Бахыт Кенжеев».
«Господи, — подумал я, — как же всё в жизни переплетено и как она изменилась».
С Бродским я несколько раз разговаривал в легендарном нью-йоркском ресторане «Русский самовар», в котором он на часть своей Нобелевской премии по литературе купил долю. Не по каким-то там шкурным соображениям — предположительно, у поэтов таких соображений быть не может, хотя и им изредка необходимо выпивать и закусывать, — а потому, что его уговорил Роман Каплан, его старинный приятель, затеявший в начале 1980-х открыть в Манхэттене ресторацию.
Нашли помещение — бар, некогда принадлежавший сыну знаменитого певца и голливудского актёра Фрэнка Синатры. Место было бойкое, среди бродвейских театров. Вдобавок к Бродскому, Роман позвал в компаньоны ещё одного давнего кореша, звезду балета Михаила Барышникова, а также нескольких личностей нью-йоркского полусвета. Себя Каплан назначил директором.
Поначалу бизнес шёл вяло. В «Самовар» ходили в основном малоимущие эмигранты — выпить водки, пообщаться и вкусить специфической «самоварной» атмосферы, в которой было понемногу от русского ресторана в Париже времён послереволюционной эмиграции, воровского шалмана и кабака брежневских времён в одном из московских Домов творческой интеллигенции.
Гадала желающим на картах и хриплым басом распевала блатные куплеты и цыганские романсы стареющая дама с белогвардейским именем Женя Шевченко, когда-то, по её собственному признанию, заведовавшая борделем в той самой южноамериканской столице, куда сейчас собирается на работу Андрей. Заходили после спектаклей пропустить по стаканчику бродвейские актёры. По пятницам, не подпуская никого другого к роялю, орал свои и чужие шлягеры композитор-песенник Александр Журбин. Практически всегда присутствовало несколько седеющих донжуанов с ищущими глазами. Главным в этом коловращении был неизменно элегантный Каплан, здоровавшийся со всеми входящими мужчинами за руку и целовавший дам в раскрашенные щёчки.
«Самовару» много раз не везло: дважды при полном наплыве публики прорывало какую-то трубу, и в зале начинался потоп, а однажды приключился пожар. Первый этаж оказался почти полностью разрушен, причём не столько огнём, сколько бравыми нью-йоркскими пожарными. Чудом не пострадал второй, на котором только что отстроили бар и банкетный зал с огромными, роскошными гравированными видами Питера в тяжёлых золочёных рамах, лампами из перевёрнутых вверх ногами самоваров и чудовищного веса бронзовыми пепельницами — чтобы не спёрли.
Компаньоны Каплана постепенно забирали свои доли и уходили, потом умер Бродский, но всё умудрялось возвращаться на круги своя. Три четверти ресторанов в Нью-Йорке закрываются через год после открытия, а «Самовар», несмотря на постоянные жалобы Каплана, что бизнес, дескать, еле дышит, процветал и постепенно превратился в модный клуб, который существует уже несколько десятилетий, хотя и в несколько изменённом виде. Говорят, что недавно «Самовар» даже получил от властей звание лучшего клуба города. Постаревший Каплан передал бразды правления детям и появляется там нечасто, но по-прежнему элегантен, обходителен и искренне мил.
С самого начала «Самовар» притягивал американских и российских знаменитостей. А с конца 1980-х, когда из перестроечного Союза народ потянулся на Запад, не было, пожалуй, ни одного оказавшегося в Нью-Йорке московского или питерского человека искусства, которого его местные знакомые не затащили бы в «Самовар».
Однажды вечером я увидел там Булата Окуджаву.
Накануне мне с трудом удалось пробиться на его единственный в Нью-Йорке концерт. Картина для избалованного искусством города была редкая — огромный, на пару тысяч мест зал набит до отказа, зрители сидят на приставных стульях и ступеньках, стоят вдоль стен, а на улице — толпа человек в двести так и не дождавшихся лишнего билетика. Я оказался на галёрке, но слышно было хорошо.
Народа в «Самоваре» было немного. Окуджава стоял у барной стойки и пил чай.
Я подошёл, представился и рассказал, как выучил его песни мальчишкой, слушая через перегородку магнитофонные записи соседа по московской коммуналке. Бард благосклонно усмехнулся, мы разговорились, и в какой-то момент я поинтересовался, знает ли он имя Бахыта Кенжеева.
Вообще-то, я стараюсь не спрашивать у российских интеллигентов, нравится ли им тот или иной художник, литератор или музыкант. Ответы, как правило, бывают только двух типов — либо гениально, либо говно. А по мне, если человек пишет даже и посредственные картины или стихи или орёт песни дурным голосом, то это всё лучше, чем продавать наркотики детям или оружие в развивающиеся страны.
Но Окуджава — не какой-нибудь администратор областной филармонии, и мне действительно было интересно, знают ли Бахыта в России. Он к тому времени опубликовал несколько книжек стихов в эмигрантских издательствах, но мне казалось, что он неизвестен за пределами узкого круга любителей русской поэзии в Америке, которых можно увидеть только на нечастых в Нью-Йорке литературных вечерах, а в июле-августе — в окрестностях летней школы русского языка в Вермонте.
В Москве мы с Бахытом учились в одном классе, в школе с эзотерическим названием «Средняя общеобразовательная специальная школа № 20 с углублённым преподаванием иностранных языков». А молодой Каплан, недавно перебравшийся в столицу из Питера, работал в нашей школе учителем и углублённо рассказывал нам об английской и американской литературе. Почитать такую литературу в те времена было практически невозможно.
Каплана мы любили — он пересказывал нам Киплинга и Айрис Мёрдок, и его уроки, в отличие от многих других, увлекали. А ещё он поражал наше юное воображение своей несоветской элегантностью и тем, что был единственным из учителей, курившим во время урока. Модные тогда, в середине 1960-х, сигареты с фильтром «Краснопресненские», по 18 коп. за пачку, он выкуривал в четыре затяжки, выпуская толстые, как пончики, кольца дыма, которые, словно летающие тарелки, плыли над нашими головами и разбивались о дальнюю от доски стену.
Кроме того, как любит говорить один мой приятель, все друг друга знают, кроме рабочих и крестьян. Так что мой вопрос к Окуджаве возник вполне естественно.
— Да, конечно, — ответил Окуджава. — По-моему, он самый интересный поэт своего поколения.
Стихов Бахыт в школе не писал и был среди сверстников одним из самых маленьких и тощих — «дитя сырых подвалов», по его собственному, более позднему поэтическому определению. Наверное, поэтому среди его упитанных одноклассников из более благополучных семей и возникла подростковая забава под названием «Мучить Кенжея», порой грозившая объекту мучений нешуточными телесными повреждениями. Жертва всегда шла на плаху безропотно, вероятно понимая, что сопротивление бесполезно, и нервно подхихикивала.
Во время последнего из известных эпизодов Бахыт был отконвоирован в соседний со школой двор, на детскую площадку, где ему были связаны за спиной руки, а конец верёвки перекинут через турник, после чего злые мальчишки с криками «Кенжея на дыбу!» почти что вздёрнули оравшего благим матом будущего поэта. Своевременное вмешательство менее злых мальчишек прекратило это безобразие.
Учился Бахыт блестяще, увлекался химией и ходил в прожжённой кислотой старенькой школьной форме и с перепачканными реактивами тонкими, осторожными пальцами. К окончанию нашего совместного образования он завоевал безусловное уважение однокашников тем, что всегда имел при себе пузырёк с волшебной жидкостью — очистителем водки от вредных примесей. Несколько капель — и на дно бутылки выпадал в осадок сантиметр белых хлопьев.
После школы мы много лет не виделись. В начале 1980-х, когда в Нью-Йорке почти не водилось людей из моей прежней, московской жизни, он вдруг позвонил, сказал, что живёт теперь в Монреале, что собирается приехать, и попросил помочь ему найти поэта и литературного критика Константина Кузьминского.
С Кузьминским, мэтром русской поэзии андеграунда, я был знаком — он выделялся на нью-йоркских вечеринках и вернисажах длинноволосостью, окладистой бородой и одеянием — потёртым, подпоясанным вервием барским халатом с подвешенной к поясу гипертрофированно огромной, размером с две пачки сигарет, зажигалкой Zippo. Я без особого труда разыскал его телефон через общих знакомых.
Бахыт появился в Нью-Йорке в конце июля, когда на город наползла с материка удушающая жара, а с перегретой Атлантики — влажность в девяносто процентов. Асфальт в такие дни становится податливым, а на голову шлёпаются тяжёлые капли воды, извлечённые из воздуха утомлёнными кондиционерами. При выходе на улицу тело окатывает волна горячего воздуха, вызывая ностальгические воспоминания о русской парной, а жители стараются ходить только по теневой стороне улицы и передвигаться короткими перебежками между охлаждёнными квартирами, магазинами и офисами.
Именно в такую банную жару и отправились мы с Бахытом через весь город в крохотный домик Кузьминского, затерявшийся между себе подобных где-то за Ист-Ривер, на границе Бруклина и Квинса.
— Костатин Костатиныч во дворе, — сказала подруга Кузьминского, известная в миру как Мышь — худенькая, бледная девушка с огромными глазами. Мы прошли сквозь дом, через две комнатки, вдоль перегруженных книжных стеллажей и завешанных картинами стен. На полу валялись тряпочками две изнемогавшие от перегрева борзые с высунутыми до предела физических возможностей, слегка подрагивающими розовыми языками.
Мэтр сидел на табурете посреди залитого обжигающим солнцем дворика практически нагишом, если не считать повязанного вокруг чресл вафельного полотенца, и деловито квасил капусту в цинковом ведре со следами ржавчины на помятых боках. От жары и мощного запаха рассола я оказался на грани обморока и в разговоре о судьбах русской поэзии участия не принимал — мне не терпелось вернуться домой и встать под холодный душ.
А через несколько дней я оказался в мастерской какого-то художника-эмигранта, на устроенном Кузьминским вечере. Бахыт выгодно отличался от других поэтов тем, что читал свои вирши не закатывая глаза и завывая, а вполне осмысленно и бархатным, как у профессионального чтеца-декламатора, голосом. После вечера он подарил мне тоненькую книжку своих пронзительных, тревожащих душу стихов.
Потом мы виделись в Монреале, Вашингтоне, Нью-Йорке и Москве, иногда с перерывами во много месяцев, но всегда, когда одновременно оказывались в одном месте.
За неделю до моего похода в «Дом книги» Бахыт приезжал в Москву за какой-то важной литературной премией. Мы, как обычно, встретились, выпили по рюмке, но на сердечный разговор — с воспоминаниями и историями о произошедшем за истекший период — не хватило времени, и я не успел ему сказать, что с получением этой премии он, похоже, из разряда молодых литераторов переходит в разряд маститых.
И тогда, в «Самоваре», после слов Окуджавы, и увидев в «Доме книги» томики Бахыта рядом с книжками Бродского, я был ужасно горд давним знакомством с самым интересным поэтом моего поколения.
А ещё я подумал о том, что у поэтов трудно определить национальность. Книги питерского еврея, который эмигрировал в Америку и похоронен в Венеции, лежали рядом с книгами родившегося в арбатских переулках у отца-казаха и русско-еврейской матери Бахыта, который проживал в Канаде и о котором хорошо говорил в Нью-Йорке сын грузина и армянки, тоже с Арбата. А стихи у всех троих — по-русски.
Воодушевлённый этой мыслью, я приобрёл оба тома Кенжеева, хотя все предыдущие опусы были мне подарены автором.
Я покинул «Дом книги» в превосходном настроении. Впрочем, час спустя оно испортилось — выяснилось, что у купленных мной перекидных календарей не то расстояние между дырочками.
