Прозрачные стены.
В подвале пахло железом и мокрой штукатуркой. Воздух был густой, как пыль, перемешанная с ржавчиной. Капля воды из труб над головой падала с постоянством пытки: кап... кап... кап — будто секундная стрелка отсчитывала его оставшееся терпение.
Марк сидел на деревянном стуле, привязанный ремнями. Его руки болели от затёков, ноги затекли и перестали различать тепло и холод. Лампочка над головой горела неровно, и в какие-то моменты казалось, что она подмигивает — как сумасшедший глаз под потолком.
Он не знал, сколько времени прошло. Может, четыре дня. Может, неделя. Ева почти не разговаривала. Иногда просто заходила, садилась на пол напротив и смотрела. Иногда подолгу молчала, иногда — шептала что-то себе под нос. Однажды она пела. Странную, почти детскую песню без слов.
Первый день прошёл в оглушающей тишине. Марк сидел, привязанный к стулу, неудобно запрокинув голову. Глаза медленно привыкали к темноте, сырость въедалась под кожу, как яд. Металлический привкус — от ржавчины, от страха, от крови — расползался по рту. Он почти не говорил. Не звал. Только ждал.
Ева не появилась до позднего вечера. Стук её шагов по лестнице отдавался в висках, как гвозди. Она спустилась с гитарой на спине и термосом в руке. Без макияжа. С воспалёнными, тёмными глазами.
— Вода, — коротко сказала она.
Он открыл рот, не в силах пошевелиться. Она поставила термос рядом, присела, выждала момент и осторожно подняла его голову. Осторожно приложила горлышко к его губам. Он пил жадно, глотая, как зверь.
— Ты думаешь, я жестока, — произнесла она, глядя на него, как в зеркало. — Но я даю тебе жить. Это больше, чем ты дал мне, когда ушёл.
Он хотел ответить. Но слова застряли в горле. Только лёгкий кивок, почти незаметный. Или это было судорога?
На второй день он услышал, как она смеётся за дверью, а после Ева вернулась с половиной яблока и куском хлеба. Она молча кормила его с рук. Его губы дрожали, лицо было бледнее штукатурки на стенах.
— Ты всё ещё веришь, что мир можно изменить к лучшему? — спросила она.
— Нет, — ответил он. — Но в нём можно дышать. Если не держать других на цепи.
Она не ответила. Только села напротив и долго смотрела в темноту, как будто в ней шевелилось что-то большее.
Третий день был туманом. Марк начал терять ориентацию, он слышал, как Ева плачет. Иногда казалось, что стены шепчут. Что голос Евы доносится откуда-то сверху, с потолка, где паутина колышется от ветра, которого нет. Он стал говорить сам с собой. Или с ней. Даже когда её не было рядом.
Когда она пришла снова, он не понял — реальность это или бред. Она была в белой рубашке, та самая, что была на ней в день перформанса в метро. Волосы заплетены, губы серебристые. В глазах — не гнев, не боль, а странная сосредоточенность. Как будто она репетирует внутри себя.
— Ева... — прохрипел он. — Почему ты всё ещё здесь?
Она вытерла его лицо влажной тряпкой. Коснулась пальцем его губ, заставляя замолчать.
— Потому что ты — последняя сцена. Мой финал. Если ты умрёшь, я исчезну с тобой. Если ты выживешь — может быть, я тоже смогу.
— Это... не любовь, — выдохнул он. — Это болезнь.
Она рассмеялась — хрипло, устало.
— Возможно. Но я никогда не хотела быть здоровой. Я хотела быть вечной.
На четвёртую ночь ему снились тени. Он видел самого себя — бледного, с гитарой, как будто поменялись местами. Он играл. А Ева слушала, и с каждым аккордом исчезала. Сначала руки. Потом лицо. Потом гул в ушах. Потом — пустота. Утром Марк начал слышать шаги, которых не было. Он был уверен, что кто-то спустился в подвал. Он звал. Шептал. Потом кричал. Ему не ответили.
Ева нашла его под вечер в слезах. Он не помнил, плакал ли. Только чувствовал, что внутри всё пусто. Не осталось ничего, кроме глухой, затихающей злобы.
— Мне страшно, — сказал он впервые.
Она села рядом. Обняла. Он не мог оттолкнуть.
— Мне тоже.
И в этот момент — он заметил: в её глазах больше нет урагана. Только озеро. Глубокое, замершее. И на дне — что-то тёмное. Что-то мёртвое.
На пятый день подвал заговорил с ним.
Сначала — еле уловимым эхом, отражающим не то его собственные мысли, не то чужие. Потом — голосом Евы, который будто выходил из стен:
— Ты не должен был уходить.
— Я вытащила тебя из серой пыли. А ты бросил меня на дне.
— Теперь ты узнаешь, как это — быть забытым.
Он молился, чтобы это прекратилось. Но голос не исчезал. Он шептал ему в ухо. Он знал его имя, знал его сны, знал, о чём он молчит.
А потом пришла Ева. Настоящая. Или нет?
На ней была старая, оборванная рубашка, вся исписанная маркером. Косы были расплетены, волосы растрёпаны. Глаза блестели, как ртуть. В руках она держала гитару, но не играла — просто держала, прижимая к груди, как обугленное сердце.
Она подошла, встала в шаге от него.
— Смотри на меня. — Её голос был низким, усталым. — Это ты сделал со мной. Твоя доброта. Твоё молчание. Твои глаза, которые верили, что я — лучше, чем есть.
Он не ответил.
Ева наклонилась и провела пальцами по его щеке. Пальцы были холодными.
— Я хотела быть твоей музой. А стала чумой.
— Ева... — прошептал он, едва слышно. — Я не хотел тебе зла.
Она замерла. Её лицо дёрнулось. В следующую секунду она резко ударила кулаком по стене. Штукатурка осыпалась.
— Ты просто ушёл. — Она смотрела сквозь него. — Ты и все до тебя. Все, кто обещал остаться.
Он вновь заплакал. Тихо. Беззвучно. Потому что в этот момент понял: это не Ева. Точнее, это уже не она.
Что-то поселилось в ней — горечь, боль, тень. Оно тянулось из её голоса, как дым, обвивало его разум, искажало реальность.
И он почувствовал: подвал живёт. Он слышит. Он смотрит. Он голоден.
На шестой день он увидел на стене тени, которых не могло быть. Один силуэт — вытянутый, с длинными руками. Он не двигался, но дышал. Марк отвернулся, закрыл глаза. Когда снова посмотрел — тени не было. Но холод остался.
И тогда он понял — если не уйдёт отсюда в ближайшее время, он исчезнет. Тот Марк, которым он был — исчезнет без следа.
