Глава II. Свидетель тени
Город Чэнъян — сердце Империи Чу — не просыпался. Он расцветал, как яд. Первым оживал воздух: густой, вязкий, он напоминал пар от настоев, что томились в глиняных сосудах под навесами аптекарей. Пахло серой, древесной смолой и железом. Над крышами — высокими, покрытыми чёрной черепицей, — поднимались тонкие столбы дыма: утренние костры, варево, обряды. Здесь даже влажность была иной — она обволакивала кожу, проникала в волосы, оставалась на пальцах.
Звуки рождались неслышно. Не было криков петухов или звона гонгов. Вместо этого — потрескивание благовоний, редкое щелканье палочек — условный язык торговцев, и шепот, словно сам город что-то думал, прежде чем заговорить.
Чэнъян стоял на воде. Узкие каналы вились между кварталами, и мосты — каменные, резные, с низкими перилами — связывали улицы, как швы на чьей-то коже. Стены зданий были из чёрного камня — не тёплого, как базальт, а холодного, как обсидиан. Поверхности — гладкие, блестящие после утреннего тумана. Улицы выложенные бледным сланцем, отражали каждый шаг. Фонари — металлические, с узорами в виде лилий и змей. Даже на дверных ручках — тот же символ: изгибающаяся, как в танце, змея с каплей яда на языке.
Империя Чу была иной.
Её не интересовали чужие титулы и традиции. Здесь важна была точность — в движении, в речи, в паузе между словами. Здесь лгали с достоинством и служили без обета.
Народ Чу не считал себя жителями земли — скорее, гостями на ней. Их боги были старыми, без лиц. Их поэты — воинами.
Женщины Чу ходили в тёмных накидках, со сложными узлами на поясе — узлы, которые что-то значили. Мужчины носили короткие волосы и длинные рукава. Лица — спокойные, почти пустые, но в глазах — острота, как у оружия, спрятанного в рукаве.
Империя Чу не стремилась понравиться. Здесь не было пышности, как в Чжоу. Не было прозрачного шелка, легкомысленного смеха и ароматов персиков. Зато были яды. Были стихи, от которых мурашки бежали по коже. Были танцы, в которых движения имитировали удары. И была тишина, в которой рождалась власть.
— Ты держишь палочки как северянка, — заметила женщина в чайной, не глядя.
— Извините. Я учусь, — тихо ответила она, опуская взгляд.
Это была правда.
Она училась.
Её появление в Чэнъяне было незаметным — как дым, что вползает под дверь. Никто не знал, откуда она пришла. Никто не спрашивал. Но каждый чувствовал: она — не отсюда. В её походке, в взгляде, в слишком прямой осанке — всё было не так.
Язык Империи Чу был мягким, текучим.
Фразы не завершались резкими гласными, а сворачивались, как дым, поднимались спиралью в тишину, исчезая до того, как можно было ухватить их смысл. Интонации — как шелест шелка по каменному полу, как шорох листьев во влажном утреннем воздухе. Казалось, здесь сами слова стеснялись быть сказанными вслух. Но главное — не слова, а тишина между ними. В этих паузах, в этих тончайших трещинах между звуками пряталось подлинное. Смысл прятался, как ящерица в щели стены, — быстрый, ускользающий, живой.
Шао слушала.
Сначала — на рынках, прикидываясь немой, с повязанной на лицо тряпицей, будто скрывающей рану. Там, среди прилавков с солёной рыбой, засахаренными плодами и красными сушёными водорослями, она ловила обрывки — торг, ругань, ласку. Слова плыли в воздухе, как запахи, и всё, что оставалось — дышать ими, вдыхать, впитывать.
Потом — в чайных, сидя в углу за чашкой самой дешёвой настойки, наблюдая за тем, как говорят старцы. Они почти не шевелили губами. Их речи были вязкими, сдержанными, но именно в них, в этих обыденных разговорах, открывались глубинные ритмы языка. Старики говорили не спеша, словно взвешивая каждый слог, как если бы ошибочное слово могло утонуть и утащить с собой всё сказанное прежде.
Потом — в храме, где молчание длилось дольше молитвы. Там, среди пепла благовоний, между деревянных колонн, она училась внимать — не словам, а паузам. Звук здесь был свят — и потому скуп. Даже шорох одеяний был важнее речи. Служители смотрели в пол, касались лба тремя пальцами и уходили, не произнеся ни слова. Там Шао впервые поняла: в Чу говорить — значит почти всегда ошибаться.
Она покупала дешёвые свитки с поэзией, где между строк скрывались правила грамматики. Кривые иероглифы, набросанные дешевыми чернилами на грубой рисовой бумаге, казались неприступными, но она училась.
Каждый знак — как узор на ткани. Вечерами, сидя у бумажного фонаря, чей свет дрожал от сквозняка, она повторяла их шёпотом, глотая звуки, словно они были горьким отваром. Язык не сразу поддавался. Иногда она засыпала с открытым свитком в руках.
Этикет был ещё сложнее.
Здесь не кланялись глубоко — только чуть склоняли подбородок, едва заметно, словно от ветра. В Чу считалось, что слишком глубокий поклон — признак подчинения, а значит, слабости. Сила здесь пряталась в достоинстве. Благодарили не словами, а жестом ладони у сердца, немного сдвинутой влево — ближе к тайне, к тому, что не видно. Здесь не задавали лишних вопросов. Слишком прямой взгляд мог быть расценён как вызов. Здесь не прикасались — даже в привете. Даже дети не хватали матерей за руки на улицах. Прикосновение было вторжением.
Наставница — старая жрица, что приняла её в дом у городской стены, — научила всему без лишних слов. Она показывала. Как держать чашу двумя пальцами — не всей ладонью. Как смотреть в глаза так, чтобы не вызывать агрессии, но и не показаться униженной. Как отвечать, не говоря ничего — лишь кивком, полуулыбкой, заминкой дыхания.
Манера речи — это было самое трудное.
Говорить так, будто каждое слово стоит золота. Не перебивать. Не бежать за смыслом, а позволять ему течь, как река после дождя — мутная, полная, с поворотами. Иногда фраза могла значить одно — а в ней слышалось другое. Иногда молчание говорило всё, а слово только мешало.
Однажды, старик на углу, продававший травы и сушёную змеиную кожу, сказал ей:
— В Чу правду носят в левом рукаве. Тебе бы шить пошире.
Она не поняла сразу. Только вечером, пришивая завязку к занавеси, вдруг уловила — он говорил не о рукаве. Он говорил о молчании.
Шао.
Имя, что она выбрала, ничего не значило. Оно звучало коротко, отрывисто, как щелчок по поверхности воды. Не вызывало ассоциаций, не цеплялось ни за род, ни за место. В нём не было ни знатности, ни прошлого. Просто — Шао.
Так её называли на рынке, так звали в храме. Даже стражники, когда однажды остановили её у моста, только спросили:
— Ты из порта?
— Да, — ответила она.
И прошла дальше. Они не запомнили её.
Шао работала скромно — в мастерской у пожилой женщины, что шила занавеси для павильонов.Руки быстро научились шить. Губы — молчать. Она не задавала вопросов. Но слушала. И запоминала. Кто у кого купил чай, кто шепчется с чиновником, чья дочь вышла замуж за старшего в гарнизоне.
Дни в Империи Чу были медленными.
Лучи солнца расплывались в сером небе, будто сквозь дымку, словно само небо стеснялось быть ярким. Дожди начинались внезапно и лились часами. По улицам стекали ручьи, в которых отражались красные фонари и обрывки писем, снесённых ветром. Воздух был густой, влажный. Пахло — цветами, плесенью, медью, иногда — сырой древесиной.
Люди ходили быстро. Но не суетливо. Здесь не бегали. Даже в страхе.
Однажды она увидела, как солдаты в чёрных доспехах вели кого-то по улице — с завязанными глазами, руки — связаны за спиной. Прохожие расступались. Молча. Без страха. Без сочувствия. Лишь поднимали края плащей, чтобы не замарать обувь в лужах. Один ребёнок посмотрел — и отвернулся. Его мать не одёрнула его. Это был закон.
Империя Чу не прощала ошибок. Но и не говорила об этом вслух.
К концу второй недели она уже не чувствовала себя чужой. Не потому, что стала своей — но потому, что исчезла. Растворилась. В запахах. В звуках. В чужих словах, что стали своими. С каждым днём Шао становилась всё более... точной. В интонации. В шаге. В наклоне головы.
Она научилась не реагировать сразу. В Чу это было важно — не спешить с ответом, не выдавать мысль прежде, чем она будет оценена как безопасная. Когда её спрашивали о ткани, она делала паузу. Не длинную — но заметную. Как будто действительно размышляла, даже если знала ответ сразу.
Иногда она шла на рынок не за покупками — а просто слушать. Как мать журит сына, но голос не поднимается. Как чиновник торгуется с лодочником, пряча раздражение под натянутой улыбкой. Как девушки спорят — молча, только движением плеч. Всё было важным. В каждом движении, в каждом повороте запястья, в каждом взгляде она читала больше, чем в свитках.
Один из торговцев — старик с вечно заплёванным подолом, — однажды сказал ей, что она стала говорить как городская. Без акцента. Без северной прямоты. Это был комплимент. Она только кивнула.
Работа в мастерской давала ей крышу, еду и — главное — привычный ритм. Каждое утро — прогревание утюгов, сортировка тканей, правка выкроек. Полдень — тишина, только стук игл и глухое шипение пара. Вечером — отмывание от красителей, замачивание новых рулонов, разговоры с хозяйкой. Иногда приходили заказчики — молчаливые, в длинных плащах, чаще всего женщины. Заказывали занавеси не для красоты — для уединения. Здесь ценили границы. Иногда — слишком.
Шао не высказывала мнения. Ей не нужно было. Но она слышала — и понемногу понимала, как устроен этот город. Кто с кем связан. Кто держит аптекарей под страхом. Кто доставляет запрещённые травы с южной границы. Кто может исчезнуть — и об этом не напишут ни в одном докладе.
Она не задавала вопросов. Но знала: даже молчание можно продать. Если делать это правильно.
Иногда, по ночам, она просыпалась от звука, которого не было. Садилась. Прислушивалась. И не могла понять — что именно услышала. Что-то на грани. Иногда — голос, зовущий не по имени. Иногда — звук шагов. Иногда — запах, которого не было в комнате. От этого просыпалась медленно, с тугим комом под рёбрами. Спала она теперь всегда легко. Даже если глаза закрыты, тело её не забывало — быть настороже.
В первый месяц она похудела. Еда в Чу была другой — вязкой, пряной, с кислинкой. Она училась есть медленно, не морщась. Училась пить отвар из корня лотоса, даже если от него крутило живот. Потом — привыкла. Как ко всему.
Хозяйка иногда оставляла ей короткие записки, написанные на деревянных дощечках. Без приветствий. Без просьб. Просто «рынок», «ткань», «позже». Это было удобство. Но ещё — доверие. Значит, её уже не боялись. Или — достаточно понимали, чтобы не бояться.
На третьей неделе после одного из дождей она увидела, как на соседнем дворе в кадке с водой всплыло чьё-то платье. Женское. С разрезом на боку. Чужое. Не из их квартала.
Она не спросила ни у кого. Просто — запомнила.
В Чу это означало больше, чем можно сказать вслух.
Иногда Шао ходила на южный берег, туда, где каналы уже не были чистыми, а вода — прозрачной. Там пахло иначе: тиной, рыбой, копчёным углём. Воздух был грубее. Люди — проще. Там разговаривали громче, позволяли себе смеяться. Женщины сушили бельё прямо на перилах мостов, подвешивая его, как знамёна. Старики сидели на ящиках, курили и спорили о погоде.
Здесь никто не носил чёрного. И никто не спрашивал, откуда ты. Только смотрели — и делали вид, что не запомнили.
Там, вдалеке от храмов и чиновничьих домов, она впервые услышала имя: Мэй.
— Ван снова послал письма в провинцию, — говорила одна женщина, выжимая одеяло. — Думает, новый полководец справится лучше. Но у Мэй всегда одни и те же — яд и страх.
— Потому и живы, — отозвался кто-то из мужчин.
Это имя запомнилось. Оно звучало... тяжело. Не как украшение — как клеймо.
Шао не спрашивала, кто такой этот Ван. Но позже, листая потрёпанный свиток с поэтическим диалогом «Гора и меч», она увидела тот же знак — 梅. Он был выведен в эпилоге как «дар во имя Вана Мэй». Стало понятно, что это не просто имя. Это династия.
С тех пор она начала внимательнее читать подписи. Присматриваться к резьбе на амулетах. Один из заказчиков — худой человек с перстнем в виде раскрытого лотоса — оставил в мастерской платок. На нём — маленькая вышивка: тот же знак. Она не отдала его. Спрятала. И запомнила запах ладана, которым пахла его одежда.
Старуха-жрица, у которой она до сих пор ночевала, не была многословной. Но один раз, на закате, сказала, глядя в чашу с чёрным чаем:
— У каждого в Чу есть тень. Но некоторые умеют её прятать.
Шао не ответила. Не потому, что не знала, как — а потому, что подумала: возможно, её тень — это она сама.
В начале второго месяца она перешила для себя новый верхний халат. Из ткани, оставшейся от занавесей для постоялого двора. Ткань была тяжёлая, с вплетённой серебряной нитью — не роскошь, но и не бедность. Она выбрала глубокий серый цвет, почти графитовый. Он не бросался в глаза, но подчёркивал бледность кожи.
Когда она вышла в нём утром на рынок, лавочник, что обычно даже не смотрел ей в лицо, вдруг сказал:
— Теперь ты не выглядишь как гостья.
Это прозвучало не как похвала. Как констатация.
Она кивнула. Но внутри что-то сдвинулось.
Прошлое не уходило. Оно не рвалось наружу, не вспыхивало — просто... жило. Где-то под кожей. Иногда — в жесте. Иногда — в том, как она избегала определённых слов. Или взглядов. Или зеркал.
Были места, в которые она не заходила. Были лица, которые боялась увидеть — даже если не знала, существуют ли они в этом городе. Было имя, которое она больше не произносила. Ни вслух, ни про себя.
И всё же — она помнила.
Как именно — она пока не знала.
Иногда Шао возвращалась другим путём — не по мостам, а вдоль лодочных пристаней, где пахло углём, маслом и старым деревом. Там стояли баржи: торговые, транспортные, военные. Некоторые — пустые, с раскрытыми люками, как рты. Другие — с закрытыми трюмами, под охраной, с выгравированным знаком лилии у борта.
Однажды она увидела, как с одной из лодок сошла женщина — высокая, в плаще с красным подбоем. У неё были волосы, собранные в узел, и походка, которую Шао узнала сразу. Не лицо — именно походку. Спокойную, ровную. Так ходили там — в другом городе, в другой жизни.
Этого хватило.
Её дыхание сбилось. Пальцы сжались. На мгновение — всё вокруг исчезло: лодки, продавцы, гул воды. Осталась только походка — и знание, что это не из Чу. Это оттуда, откуда она бежала.
Женщина исчезла за углом. Не оглянулась.
Шао осталась стоять, чувствуя, как ногти врезаются в ладони. Нужно было идти. Нужно было выдохнуть. Но тело не слушалось.
Тогда — впервые за долгое время — пришла память. Не намёком. Не сном. Целиком.
Был лес. Лес, впитавший дождь. Воздух — тяжёлый, сырой. Запах прелых листьев и крови. Её пальцы дрожали. На коленях — грязь. Перед ней — тело.
Девушка была мертва.
Молодая. Лицо — в ссадинах, но красивое. На шее — порез. Одежда — крестьянская, но ткань — не дешёвая. На запястье — кожаный браслет с медной застёжкой. Она не выглядела местной. И была одна.
Шао (нет, не Шао... тогда — никто) сидела рядом и смотрела. Не от ужаса — от невозможности поверить, что она умерла. Слишком быстро. Слишком случайно. Или не случайно?
Она помнила, как тронула её лицо. Как попыталась найти пульс — уже зная, что поздно. И как потом... начала снимать с неё одежду. С осторожностью, с отвращением к себе, с судорогой в животе. Это был не выбор. Это был... способ исчезнуть.
Девушка была одна. Никто не пришёл. Никто не знал, кто она.
Она сожгла платье, в котором была сама. На её коже остался запах дыма ещё много дней.
А имя... Имя она придумала на третий день, когда впервые заговорила в Чу.
— Как тебя звать? — спросил старик у постоялого дома, разливая похлёбку.
Она молчала.
— Сама не помнишь? — усмехнулся он.
— Шао, — сказала она.
И голос сорвался.
Он кивнул. И больше не спрашивал.
Память ушла так же резко, как и пришла. Шао стояла на пристани, руки дрожали. Но лицо — оставалось спокойным.
Женщина с лодки исчезла. И день продолжался.
Она выдохнула — и пошла дальше. Ровно. Медленно. По-чуйски.
Она шла медленно, будто под ногами был не камень, а грязь. Будто каждое движение приходилось продавливать сквозь вязкость чего-то невидимого.
Воздух на набережной больше не пах рыбой. Он пах — сырой тканью. Старым кровом. Прежним.
Она свернула в переулок, коснулась стены. Камень был влажный, тёплый от солнца. Под пальцами дрожали мышцы. Только сейчас она поняла, что сжимает руку в кулак. Надо было выдохнуть. Надо было... забыть.
Но память не уходила.
Она не знала имени той девушки. Той, в лесу.
Она просто появилась. Сначала — звук шагов. Потом — силуэт. Тогда было утро. Она сама пряталась — в кустах, в страхе, в лихорадке. Несколько дней без еды. Без сна.
Девушка шла одна. Через лес, в лёгкой одежде, не для бега. Значит — чужая.
Она не увидела её сразу. Только услышала голос. Девушка пела. Тихо. Старую песню, такую, какие поют в приграничных селениях. Пела, как будто была уверена, что никто не слышит. А потом — внезапно замолчала.
Крик был короткий. Только один раз.
Шао нашла её позже — под деревом. Лицо было искажено страхом, но рана была чистая, тонкая. Кто-то ударил быстро. Ушёл. Или убежал. Она смотрела на это лицо — и чувствовала, как всё вокруг сжимается.
Она не убивала. Но она осталась.
Ещё до захода солнца она сняла с девушки одежду. Тело — опустила в лощину, где земля была влажной. Накрыла листьями. Сверху — ветки. Не копала. Слишком шумно. Потом сожгла собственную одежду.
С запястья она не сняла ничего. Только запомнила. Кожаная полоска. Медная застёжка. Вскоре поймёт: такой браслет носят в Чу — у рыбаков, у бродяг, у детей храмовых подмастерьев. Она — была из Чу. Или — шла туда.
Границу Чу она пересекла под видом путницы. Это было несложно — в том месте, где патрули нечасты, а чиновники больше заняты проверками купцов, чем странников. Дорога шла вдоль реки. Лодочник взял серебряную монету — и не задал ни одного вопроса.
Когда они причалили к деревне с тростниковыми крышами, он только махнул в сторону:
— Там Чу. Дальше сама.
Она не обернулась.
Первое время она говорила, что потеряла всё при переправе. Кто-то ей поверил. Кто-то не спрашивал. Кто-то — просто не хотел знать больше.
Позже она придумала, что пришла из порта. Не назвала какого. В Чу портов много. Путей — ещё больше.
А потом — просто перестала говорить о себе вовсе.
С телом... С телом ничего не произошло. Оно осталось в лесу. Может быть, его нашли. Может быть, нет. Даже если нашли — как бы могли его связать с ней?
В ту ночь, перед уходом, она вырвала из платья девушки подол — с вышивкой. Сложила. Потом — утопила в болоте, под тяжёлым камнем. Это был единственный признак.
Больше ничего. Ни имени. Ни следа.
А про себя...
Про себя она решила не говорить. Не думать. Сначала — хотя бы выжить. Потом — затихнуть. Потом — исчезнуть.
Она не знала, почему выбрала Чу. Только чувствовала: там её не будут искать. Там чужая речь. Чужие лица. Там, где всё иное, легче не быть собой.
На следующий день всё вернулось к прежнему ритму.
День был обычным.
С утра — слабый дождь. Не ливень, а влажная изморось, как туман, который устал висеть в воздухе и опустился вниз. Каменные плиты улицы стали скользкими. Люди надевали на плечи тонкие накидки с восковым покрытием. Дети прятались под карнизами.
Шао проснулась рано. Комната была всё такой же — с низким потолком, бумажной перегородкой, узким деревянным ложем. Одеяло пахло древесной пылью и чуть — ладаном. Старуха-жрица уже не спала. Она никогда не спала, казалось, вовсе.
— Чай в углу, — сказала она, не оборачиваясь.
Шао кивнула. Выпила. Горький, терпкий, с привкусом мха и коры. Потом — надела простую одежду, затянула волосы чёрной лентой. На поясе — ножницы, иглы в свёрнутом лоскуте.
День был такой, как и все.
Мастерская уже пахла краской — хозяйка варила новый раствор для шелка. Занавеси на заказ были с узором павлина, их нужно было вырезать из трафарета. Шао работала молча, быстро. Движения — точные. Пальцы — привычные. Она слышала, как хозяйка бормочет себе под нос: «Не северянка, а шьёт лучше нас».
К полудню Шао отправилась за новой тканью — через рынок, мимо лодочников, по мосту. Там всегда шумно. Там всегда риск быть замеченной. Но она привыкла — смотреть в сторону, не цеплять взглядом лиц, идти, как местная.
И именно там, на мосту, она столкнулась с ним.
Он был в сопровождении всего одного стражника. Без герба. Без знаков. Одежда — простая, но хорошо сшитая: синий плащ, ремень с медным зажимом в виде змеиного узла. Волосы — убраны в плетёный хвост, лицо — ясное, чистое, спокойное. Смуглая кожа, высокий лоб, тонкие, но не женственные черты. Взгляд — прямой.
Они столкнулись плечами. Она хотела отойти, извиниться жестом, как принято. Но он остановился.
— Ты не местная, — сказал он, глядя внимательно.
Голос — низкий, ровный. Не угрожающий. Но... внимательный.
— Я из порта, — тихо ответила Шао, опустив взгляд.
— Из порта? Тогда почему держишь плечи, как жрица?
Она на мгновение замерла. Это было слишком точно.
— Старуха учит, — ответила она.
Он улыбнулся. Небольшая, но настоящая улыбка. В уголке глаза чуть дрогнула морщина.
— Смотри, не стань старухой раньше времени, — сказал он. — В Чу от слишком прямой спины болит сердце.
И ушёл. Лёгкой походкой, как будто и не было ничего особенного.
Шао стояла ещё мгновение. Только потом пошла дальше.
В руке — кусок ткани. В голове — голос. В груди — что-то неровное.
Ночью она не могла заснуть. Лежала, уставившись в потолок, слушая, как дождь шепчет по крыше. Воздух — тяжёлый, липкий. Но не влага мешала ей — воспоминания.
— Закрой глаза, — мягко сказал он.
Она подчинилась, чувствуя, как от волнения пересохло во рту. Пальцы невольно сжались в кулачки, а внутри затрепетало что-то детское, нетерпеливое.
— Теперь открой.
На её ладонях лежала резная шкатулка из светлого дерева, с тонкой инкрустацией в виде лотоса.
— Это... мне?
— Когда-нибудь, — проговорил Юй Чжэн, — ты поймёшь, зачем она тебе. А пока просто храни.
Ещё раньше был дом. Запах ладана. Голоса за дверью. Спор. Потом — внезапная тишина. Кто-то схватил её за руку.
— Не спрашивай. Возьми это. И уходи.
Кусок бумаги. Маленький мешочек. Серебро. Записка.
Она не помнила всех слов. Только: переход у южной стены... третий час... не иди через ворота.
Она не шла через ворота. Она шла через дыры, через забытые дворы, через чёрные проходы, где жили крысы. На ней было чужое платье. Волосы — коротко подрезаны. На поясе — ничего. На щиколотке — кровоподтёк. Кто-то пытался остановить. Кто-то пытался звать.
Но она не остановилась.
Потом — была река. Лодка. Мужчина с бритым затылком. Он не задал ни слова. Только взял плату.
А потом — лес.
И всё началось.
Шао перевернулась на бок, зарывшись в одеяло. Глаза не горели — они были пусты. Она не плакала. Но внутри... было холодно. Не от страха. А от знания: назад дороги не существует.
Она выжила.
Но та, кем она была, осталась там — среди пепла, лжи и крови.
А здесь — есть только Шао.
Следующее утро началось, как и все прочие — с тумана и шороха дождя по крыше. Он был почти незаметен, но проникал во всё. В дыхание. В кожу. В мысль. В молчание.
Работы в мастерской было мало — хозяйка жаловалась на влажность, на то, что краска не ложится, как надо. Шао подбирала нитки, не задавая лишних вопросов. Она уже знала: если не спрашивать — услышишь больше.
После полудня её послали за крепёжной лентой — к торговцу, живущему у набережной, у самого конца квартала. Она пошла знакомой дорогой, проходя мимо чайной, где стены пахли жасмином, мимо старика, который каждый день выносил в миске косточки и бросал их на плитку — «смотреть, как лягут».
Она свернула за угол, поднялась по каменному мостику — и увидела его снова.
Он стоял спиной, облокотившись на перила. Волосы — немного растрёпаны ветром. Он держал в руке кусок бумаги и что-то читал. Без спешки. Почти лениво. Но даже в этом было напряжение — будто всё в нём было сдержано, упаковано под кожей.
Он обернулся ровно в тот момент, когда она подходила. Их взгляды пересеклись — и, как ни странно, он её узнал. По глазам. По шагу. По... чему-то.
— Снова ты, — сказал он просто, с лёгкой усмешкой.
Шао остановилась, не зная, ответить или нет. Он, похоже, не ждал ответа.
— Идёшь куда-то или просто убегаешь?
Он произнёс это без злобы. Как будто между ними было уже что-то общее. Хотя — не было. Или не должно было быть.
— За тканью, — коротко сказала она.
Он кивнул.
— Хороший путь. Лучше, чем бегство.
И снова ушёл. Быстро, легко, как будто исчез.
Когда она, уже позже, вернулась с покупкой и зашла в мастерскую, хозяйка сидела на корточках у двери, перебирая пучки засохшего шалфея. Лицо у неё было нахмуренное — или просто усталое.
— Там опять этот мальчик проходил, — пробормотала она, даже не поднимая головы. — Тот, что без охраны, будто бессмертный. Слишком уверенный для простолюдина.
Шао поставила свёрток на скамью и села рядом, вытянув ноги.
— Кто он? — спросила она, будто между делом.
— Мэй Инь, вроде, — фыркнула старуха. — Так его звать. Не местный. Слишком чист для набережной, но ходит, как будто ищет грязь.
Шао кивнула. Имя не прозвучало необычно. Ни знакомо, ни чуждо. Ни тяжело, ни остро. Просто... ещё один Мэй. Мало ли их в Чу?
— Родственник чей-то важный? — не глядя, спросила она.
— Может быть, — пожала плечами хозяйка. — Может, из тех, что в горных павильонах живут, где мхи на стенах и цветы на крыше. Кто ж теперь разберёт. Он — не торговец, точно.
Шао промолчала. Но в груди — чуть дрогнуло.
Не имя. Интонация.
Как хозяйка произнесла «не торговец». Как будто случайно, но с нажимом. Как будто знала, но не говорила.
Чэнъян, Восточный павильон дворца.
Дождь не прекращался третий день. Он стекал по карнизам, лился с черепичных крыш, падал в пруд, разбивая водную гладь на мириады дрожащих кругов. Издалека доносился звон — не от гонга, а от колец, развешанных под сводом для отпугивания духов.
Мэй Инь стоял у окна, наблюдая, как карп лениво поднимается к поверхности и исчезает под лотосом. В руке — чашка с горячим настоем. Пальцы — мокрые. Не от чая. От сырости. Влажность проникала всюду, будто сам дворец пытался дышать сквозь кожу.
— Он снова игнорирует приглашение, — проговорил за спиной слуга. — Третий раз, Ван-ди.
Мэй Инь не обернулся.
— Потому что приглашение — не приглашение. Это ловушка с печатью.
Слуга ничего не ответил. В комнате зазвучала тишина. Из коридора донёсся мягкий звук шагов — кто-то шёл в туфлях с войлочной подошвой. Наверху — шорох шелка.
Старший брат.
Мэй Инь узнал бы этот шаг даже среди тысячи.
— Прячешься от учёных? — голос был ровный, без колкости. — Или от отца?
— От скуки.
— От скуки надо не прятаться, а устранять источник.
Мэй Инь поставил чашку.
— Источником, как правило, является сам человек. Его мысли. Его страхи. Его наследство.
Старший брат усмехнулся. Мэй Цзянь — наследник трона, старший сын Вана. Он был всегда спокоен, всегда прям, но в его спокойствии чувствовалась сила, как в мече, что лежит в ножнах, но может быть обнажён в любую секунду.
— Ты снова ходил на рынок, — произнёс он после паузы. — Без сопровождения. Это... вызывающе.
— А если я ищу информацию?
— О чём?
Мэй Инь посмотрел на брата — прямо, без страха.
— О людях. Не о врагах. Не о соглядатаях. Просто — о людях.
— Это дело поэтов, а не принцев.
— Иногда — это одно и то же.
Мэй Цзянь посмотрел на него пристальнее. Потом — коротко кивнул и ушёл.
Спустя несколько часов Мэй Инь уже снова был за пределами дворца. Он не шёл — он плыл сквозь улицы Чэнъяна, не поднимая пыли, не цепляя взгляды. На нём был плащ цвета мокрой глины, меч — без опознавательных знаков, лицо — чистое, но безмолвное.
Он зашёл в чайную у реки. Старики сидели всё на тех же местах. Один кивал в такт невидимому голосу, другой мял в пальцах бусы. Он уже собирался выйти — но увидел её.
Она сидела у окна. С чашей.
Та самая девушка. Шао.
На этот раз — с распущенными волосами. Простая ткань. Но в её профиле было что-то... почти родное. Нет — не знакомое. А узнаваемое. Как мелодия, которую слышал однажды во сне.
Он остановился у двери.
— Чай для принца? — усмехнулся хозяин, наливая в пиалу.
Шао не обернулась. А он... замер.
— Не зови меня так, — тихо сказал он.
Хозяин растерянно замолчал.
Но Шао услышала. Глаза чуть дрогнули. Но она не повернулась.
А он остался.
Сел за соседний стол. Не близко. Не демонстративно. Просто — рядом. И долго пил чай, не говоря ни слова.
Всё началось с повторений.
Шао шла в храм — он стоял на мосту.
Она спускалась к травнице у набережной — он проходил мимо, будто случайно.
Она шла во дворы за краской — он сидел в чайной напротив.
Не навязчиво. Не угрожающе. Но с ритмом. С постоянством. С... намерением.
Сначала она подумала — совпадение. Потом — игра. Но потом почувствовала: это наблюдение. Не грубое. Даже не любопытное. Проверяющее.
Той ночью она не могла уснуть. Воздух был тяжёлым, и на потолке от фонаря плавали отражения — словно шли косяком рыб.
Она закрывала глаза — и снова вспоминала его глаза. Не тёмные. Не светлые. Глубокие. В них не было ни осуждения, ни страсти. Только... интерес. Такой, каким смотрят на редкую вещь, найденную в грязи. Вроде бы — ничего. А потом — вдруг деталь. Символ. Узел. И ты уже не можешь выбросить её из руки.
Через два дня он подошёл сам.
Она стояла у лавки, перебирая отрезы ткани — ей нужен был серый, чуть темнее обычного, для занавеси у входа. Дождь с утра снова моросил, и улицы дышали паром. Люди — шли медленно.
Он появился без звука.
— Слишком холодный цвет, — сказал он, не глядя на неё. — Для северной кожи не подойдёт.
Она не обернулась. Только сказала:
— Я не северянка.
Он улыбнулся краем губ.
— Тогда ты хорошо это скрываешь.
Пауза.
— Почему вы следите за мной? — спросила она тихо. Без страха. Почти буднично.
Он ответил не сразу.
— Потому что ты не следишь за собой, — так же тихо.
Она опустила свёрток ткани. Повернулась. Встретила его взгляд.
— Я просто швея.
— Именно. И это странно. Потому что ты держишься, как кто-то, кто давно отучился быть просто кем-то.
Пауза между ними была, как натянутый лук.
— Может, вы ошиблись.
— Может быть.
Он кивнул. Спокойно. Но не ушёл.
— У тебя хороший слух. Ты слушаешь, как будто можешь выжить из воздуха смысл.
— А вы говорите, как будто хотите, чтобы вас поняли только наполовину.
Он усмехнулся. Это была первая его настоящая усмешка. Не улыбка, не игра. Усталость в уголках глаз, немного соли на языке.
— Ты права.
И вдруг — вздохнул, почти неуловимо. Словно бы отпустил что-то в себе.
— Меня зовут Мэй Инь, — произнёс он.
— Я знаю.
— А ты?
— Шао.
— Просто Шао?
— Этого достаточно.
Он снова кивнул.
— Увидимся, Шао.
И ушёл, не оглядываясь.
Но шаги — она слышала ещё долго. Даже когда улица уже была пуста.
Рынок. Следующее утро.
Узкая улочка у рынка в этот час уже почти опустела. Воздух нёс на себе следы дня — пыль от подошв, жару от выдохших лавок, пряный запах сушёных мандариновых корок. Солнце садилось за крыши, и от этого всё казалось чуть чужим: дома — ниже, небо — дальше, звуки — глуше. Окна над лавками были закрыты, ставни приоткрывались лишь для того, чтобы вылить воду или крикнуть ребёнка. Даже собаки не лаяли.
Только кое-где всё ещё стучали ступки: травники заканчивали последние сборы, методично толкли корни, смешивали высушенные листья, ловили последние лучи света. Их движения были выверенными, почти ритуальными, как у жрецов, и каждый звук отдавался эхом в камне.
Шао шла по плитам, не спеша. В руках — платок, завязанный на узел: внутри — свёрнутые лоскуты, заказанные утром. Один — сине-зелёный, цвета морской глубины, другой — пепельный, третий — тонкий, почти прозрачный шёлк, на ощупь как дыхание. Заказ был прост, но аккуратен — для занавесей, скорее всего, для спальной комнаты в северной части города. Она не задавала вопросов. Её дело — ткань.
Ветер поднимался, цеплялся за её накидку, развевал край, дразнил косу, выбивавшуюся из-под лёгкой повязки. Он напоминал о приближении осени, хотя день ещё держался за лето. Пальцы Шао сжимали узел чуть крепче, как будто ткань могла дать опору. Она уже почти дошла до знакомого переулка — там, где стены были покрыты выщербленным штукатурным орнаментом, а над входами висели бамбуковые занавеси, — как вдруг...
Шаги.
Шорох.
Голоса.
Она остановилась не сразу. Сначала лишь слегка сбилась в дыхании. Слова долетели до неё, словно сквозь ткань сна — чуть искажённые, но не ослабленные.
— ...если начнут раньше срока, он может отказаться от визита.
— А если не начнёт?
— Тогда всё и сработает. Главное — дождаться сигнала. С восточного крыла.
— А он доверяет им?
— Он — да. А они... они умеют держать лицо.
Хриплый голос отдавался как старая пила по дереву. Второй — чуть гнусавил, но говорил ровно, с контролем. Они стояли где-то за углом, в тени. Шао шагнула ближе к колонне, слившись с её формой. Камень был шероховатый, и прикосновение к нему почему-то ощущалось, как к чему-то живому — оберегу, статуе, свидетелю.
Молчание длилось мгновение — и оборвалось.
— Кто-то здесь.
Интонация изменилась: напряжение, подозрение. Шао не побежала, не замерла. Она сделала то, что делала сотни раз в другой жизни: прошла мимо, не меняя ритма шагов, с пустым выражением лица. Её глаза не смотрели никуда — и потому видели всё.
Лишь на перекрёстке, когда шум голосов остался позади, она позволила себе вдох. Короткий, сдержанный, как взмах ножа.
"Сигнал. Восточное крыло. Он."
"Они что-то планируют. Но кто — они? Кто он?"
Мастерская была затянута в полумрак. Снаружи сумерки уже опустились на город, но внутри царило странное спокойствие: тихие голоса учениц, шелест бумаги, звук ножниц по ткани. Хозяйка только что зажгла лампу — пламя дрожало в фарфоровой чаше, отбрасывая зыбкие блики на сводчатый потолок.
Шао села за своё место. Перед ней — тёмная ткань. Занавесь. Мелкие швы должны были быть почти невидимыми, но абсолютно симметричными, как дыхание. Она знала, как натягивать нить, как держать иглу, как следить за ритмом — будто это пульс.
Но пальцы замедлялись. В голове звенело:
"Если начнут раньше срока... он может отказаться...
Сигнал... Восточное крыло...
Умеют держать лицо...
Он — да. А они?.."
Она посмотрела на иглу. Стальная, тонкая, светлая.
"Не моё. Всё не моё. Моя роль — ткань, тишина, нитки."
Но внутри что-то уже не подчинялось. Руки всё ещё выполняли задание, а сердце — сбивалось.
Прошла неделя.
Шао снова работала — шёлком вышивала цветок. Склонившись над пяльцами, она почти не дышала, будто боялась спугнуть ритм. Игла входила в ткань с мягким щелчком, нить шуршала, повторяя изгибы, запоминая линии. Три лепестка — символ чистоты, союза и смирения. Но каждый лепесток, выведенный её рукой, казался ей не только символом, но и знаком, следом — отпечатком чужой судьбы на собственных пальцах.
Ткань была тонкой, как дыхание между сном и пробуждением. Серовато-голубой шёлк переливался при свете лампы — как гладь озера под лунным светом. Цветок, который она вышивала, должен был лечь на грудь девушки, чья жизнь начиналась в новом доме. Та должна была выйти замуж в конце лета — в месяц Огненного Лотоса. Её платье должно было быть безупречным. Нити не имели права на ошибку.
Вокруг гудела мастерская: шелест ткани, цокот ножниц, приглушённые вздохи, смех. Ученицы мастерской смеялись, обсуждали фасоны, спорили о ценах. Кто-то восторгался новым шифоном с побережья Цзианлиня, кто-то с тревогой считал медные монеты. Мелькали имена портных, знатных заказчиц, слухи из домов знати. Воздух был насыщен паром горячего чая, влажным запахом утюгов и ладаном, которым окуривали помещение каждое утро.
Но в городе уже ходили другие разговоры:
— Слышала? Принц снова в Чэнъяне.
— Один. Без свиты.
— Кто-то видел его с женщиной.
— Тайная наложница? Или из храма?
— Но её никто не знает. Она... странная. Тихая. Говорит редко.
Шёпот тек сквозь улочки, как туман. Он проникал в чайные, лавки, мастерские, стекал по брусчатке, замирал под карнизами. Шао не отвечала. Её руки продолжали шить, как будто ничего не происходило. Но внутри — знала.
"Он — принц."
Слово «принц» отзывалось в ней, как пепел старой жизни. Не титул — напоминание. О прошлом. О боли. О долге. О том, чего не стереть, как каплю крови с белого рукава.
На рассвете, у храма воды, где приношения оставляли ещё до первых петухов, старая женщина в выцветшем халате подала ей горсть лепестков — жёлтых, иссушенных, с трещинками по краям, как засохшая кожа. У неё были руки лекарки или жрицы — мозолистые, но тёплые. Женщина прищурилась, будто что-то увидела сквозь покров обыденности:
— Ты ведь с ним, да? С принцем. Все говорят. Ты — из дворца?
Голос не был враждебным — скорее, испытующим.
Шао поклонилась. Ни слова. Только уход.
Её шаги утонули в утренней росе. За спиной — шорох трав, плеск воды, одинокое пение птицы.
"Я стала слишком видимой."
Мир, к которому она привыкала, начинал оборачиваться к ней лицом. И это лицо было опасно узнаваемым.
Во дворце, в покоях с белыми ширмами и чёрными вазами, в которых стояли чёрные ирисы — цветы смерти и благородства, Мэй Инь слушал:
— Люди говорят, ты больше не один.
— Пусть говорят.
— Слух — это не просто звук. Это движение. Оно всегда ведёт либо к заговору... либо к свадьбе.
Старик, что произнёс это, сидел, подогнув ноги, и пил чай с жасмином. Его голос был спокоен, но в глазах — тревога. Он знал цену словам.
Мэй Инь не ответил. Он смотрел на сад, где в пруду скапливались лотосы. Их лепестки трепетали от ветра, отражения дрожали, как мысль, не сказанная вовремя.
— Я не зову её. Но она рядом. И каждый раз — всё ближе.
Он говорил не о любви. Не о страсти. Он говорил о неизбежности. О влечении, которое не выбираешь.
Через два дня, на узком мосту в южных кварталах, их пути пересеклись снова.
Мост был деревянный, старый, скрипучий. Под ним — мутная вода, лениво текущая между домами, покосившимися, покрытыми мхом. Воздух был влажный, с запахом прелых водорослей.
Он стоял, глядя вниз, будто пытался увидеть в воде отражение прошлого.
Она шла с корзиной — лёгкой, но туго перевязанной. Внутри — коренья, чай, ткань. Случайность, которая давно перестала быть случайной. Он не смотрел — пока она не остановилась.
— Тебя называют моей.
Слова сказаны почти шёпотом, но в них — упрёк. Или принятие.
— А ты?
— Я никого не зову. Но если всё повторяется трижды...
— Мне нельзя думать. Это опасно.
— А слушать — нет?
— Я ещё не дослушала. Тогда, в первый раз.
Он посмотрел в неё. Его глаза были чёрные, как ночь перед бурей. Она чувствовала: он видел её насквозь.
— Тогда слушай. Но помни — не всё, что ты услышишь, можно будет забыть.
Пауза повисла между ними, как занавес перед решением. Она чувствовала, как земля чуть дрожит под ногами. Не от страха — от предчувствия.
День спустя в мастерскую вошёл человек.
Молча. В одежде дворцового слуги. Его волосы были зачесаны назад, лицо — без эмоций. Внутри он был пуст, как сосуд, созданный лишь для переноса слов. Он не поклонился. Только протянул свиток.
На печати — змея и лилия. Чёрным по чёрному. Символ яда и власти. Оберег или предупреждение.
«Вас ожидают на рассвете. Восточный павильон. Придите одна.»
Шао читала эти строки медленно. Потом — снова.
Бумага была плотной, мягкой на ощупь, с гладкой поверхностью. Её запах был неуловим: немного воска, немного крови, немного вина — как у старого оружия.
Она спрятала послание под ткань. Лицо не дрогнуло. Руки — тоже.
Но холод внутри уже добрался до шеи. Он поднимался медленно, как вода за плотиной. Не волной — но с напором.
"Я слишком привыкла к покою."
"И это — моя ошибка."
