1 страница21 марта 2025, 19:58

1. Не люди

Тот, у кого есть зачем жить,
может выдержать любое как.
© Фридрих Ницше

* * *

1943 год, октябрь
Саласпилс, Латвия

     Если бы Густава спросили, за что он любит свою работу, то он бы без раздумий ответил: за ту бешеную энергетику, что окутывает каждого оказавшегося под куполом цирка. Когда свет гаснет и снова загорается, скользя разноцветными лучами по полотну шатра, лаская детские лица, вынуждая смеяться, щуриться и морщить носы, а музыка пронизывает тело каждого из присутствующих, связывая развеселые сердца и заставляя трепетать почти в синхрон. Когда все зрители — такие красивые, такие нарядные! — словно разом выдыхают из одной груди и тут же замирают во всецелом восхищении, гулкими аплодисментами приветствуя харизматичного инспектора манежа в фиолетовом бархатном фраке: о стрелки его брюк, кажется, можно совершенно запросто порезаться, а улыбка настолько очаровательна, что просто не в состоянии оставить равнодушными дам. Когда один лишь точеный взмах накрахмаленной манжеты отделяет почтеннейшую публику от настоящего волшебства.

     Инспектор никогда не лгал, говоря, что магия собирается под куполом цирка. Густав чувствовал, как она дышала в каждом из них: в тех, кто, стоя за кулисами, метался с нескрываемым азартом в ожидании своего выхода, и тех, кто уже явил себя свету софитов. В каждом ловком броске шара в воздух, в каждом изгибе вылепленных из каучука тел и их грациозном полете, в каждом львином рыке и властном ударе хлыста, в каждом взмахе крыла райской птицы и ярком пламени, скользящем по загорелым бицепсам и рельефным животам, в каждом искусном движении пальцев иллюзиониста и виртуозно танцующей в них колоде карт, в каждом неуклюжем шаге огромных шутовских башмаков под громкий хохот зрителя и легкой поступи канатоходца. Цирк был похож на большой замысловатый механизм, работавший очень слаженно, словно огромная музыкальная шкатулка, шестеренки, молоточки и язычки которой извлекали самую радостную мелодию, слившуюся из волн нескончаемых рукоплесканий, счастливого смеха, свиста и восторженных возгласов «Браво!» и «На бис!».

     Однако каким бы известным артистом ты ни являлся, и какие бы гонорары за свои выступления ни получал, в условиях стремительно нарастающего ужаса полноценные гастроли может позволить себе разве что только война. Она уже поглотила собой добрую часть Европы и останавливаться не намерена.

     Да! Вот так бывает. Сегодня ты признанный деятель культуры, а завтра — жалкий и ничтожный жид, которого деньги и талант не спасли от смрадного запаха общего туалета на семерых человек, вынужденных уживаться в тесной жилплощади, холодных стен, иссякающих запасов продуктов, изнуряющих работ, пустого кошелька и обеспокоенных глаз жены со стоящим в них немым вопросом «а что же с нами будет дальше?».

     «А дальше будет…»

     Мужчина молчит. Смотрит в серую даль, простирающуюся где-то там, далеко-далеко за пределами колючей проволоки, и сглатывает вязкую слюну. Во рту пересохло.

     Ответ на вопрос жены напрашивается сам собою, но озвучить его — для Густава равно признаться самому себе в собственной беспомощности. Неосознанно он сжимает ладонь, все еще фантомно чувствуя в ней тростинки холодных пальцев Анны. Незаметно для чужих глаз ведет дрожащей подушечкой по воздуху, будто это вовсе не ветер колет кожу, а ее родные шершавые казанки. Другой рукой обнимает себя за живот, словно сынишка все еще сидит у него на коленях и льнет своей худенькой щечкой к его плечу. Словно Марселя не вырвали у него из рук, стоило только товарному поезду остановиться.

     Пять часов, проведённые на грязном полу темного и душного вагона в тесной компании таких же напуганных и потерянных людей, дают о себе знать. Спина затекла от неудобной позы, а пропитанная потом одежда липнет к телу, на холодном ветру заставляя ещё сильнее ежиться. Скулы сводит.

     Когда работаешь в сфере развлечений, учишься улыбаться даже в совсем невеселые моменты. Густав знает это не понаслышке. Люди привыкли видеть его вечным шутом, тем, кто прогонит печаль, заставив смеяться, и сам захохочет без стеснений. Но то еще полбеды. Когда твои близкие надеются рассмотреть на твоем лице подтверждение зыбких надежд на то, что завтра все будет хорошо, в то время как мир вокруг голосом автоматных очередей вопит об обратном, этот талант по-настоящему обретает смысл. Потому что спокойствие родного человека, пусть иллюзорное, пусть такое же зыбкое и едва ощутимое, длиной всего в пять часов и запертое в дощатом вагоне товарного поезда по дороге в неизвестность, намного дороже самого звонкого смеха, самых громких оваций и всех латов*, которыми безымянная толпа когда-то щедро пополняла цирковую кассу.

     — Имя, возраст, профессия, — слышится где-то с краю площади и повторяется снова и снова после глухого чирка ручкой по бумаге, с каждым новым голосом, прорезавшимся в робком ответе, становясь все громче.

     Наконец шероховатые слова чужого языка рвут воздух прямо над самым ухом Густава, а холодные и такие бездушные глаза офицера словно берут его на мушку.

     — Густав Карп, тридцать пять лет, циркач, — выдыхает мужчина и на секунду ловит тихий смешок, прежде чем всученный в руку листочек сообщает ему его новое имя: 30 712 номер.

     Громогласное «Снять головные уборы!» прокатывается по лагерному плацу спустя некоторое время, и сотни мужчин, выстроенные в по-немецки ровные шеренги все одновременно вздрагивают в одинаковом судорожном жесте. Встревоженное бормотание прерывается таким же лающим «Смирно!».

    Годы жизни под гнетом СС уже давно выдрессировали евреев на беспрекословное выполнение приказов и покорное принятие всех оскорблений. Но, к сожалению, для большинства это — вся известная им немецкая лексика.

     Густав не рискует поворачивать голову, но слышит, как из толпы выволакивают одного невезучего. Помнится, не так давно оттуда на вопрос о профессии ответом было слово «переводчик».

     — С завтрашнего утра вы займетесь работой. Часть из вас будет отправлена на лесозаготовки, остальные займутся разборкой зданий. Юноши будут работать в столярной мастерской…

     Слова слетают с обветренных губ мужчины, заглушая собой царапающий слух рев немца за его спиной. Не так грубо и остервенело, без стискиваний зубов и брызжащей слюны. Дрожь в его голосе звучит убедительнее.

     — …Вам прекрасно известно: мы не милосердствуем к врагам Третьего Рейха, коими вы являетесь. Для вас выход отсюда лишь один — труба крематория. Забудьте навсегда о том, что у вас есть жены, дети и прочие родственники…

     На последних словах Густав жмурит глаза до разноцветных разводов и старается вдохнуть как можно глубже, глотая застрявший в горле беспомощный крик. Замызганная беретка мнется под натиском его пальцев, жаждущих теперь ощутить прикосновения жены и сына еще пуще.

     — Вы — мусор, от которого земля должна очиститься. Вы для нас — не люди.

     Густав никогда бы не подумал, что пустой взгляд способен так красноречиво говорить. Но вот он стоит среди сотен таких же обритых, раздетых, облитых с ног до головы химикатами и ледяной водой (что немцы так издевательски окрестили «дезинфекцией») и заново одетых в едва снятую с трупов полосатую робу, на которую предварительно должны были самостоятельно пришить винкеля и порядковый номер, в катастрофически неудобных деревянных башмаках, которые старожилы называли клёмпами… Стоит и шепчется глазами вместе со всеми. На языке, понятном всем и именуемом как «отчаяние». 

     Близится ночь.

     В очереди за едой все толпятся и толкаются, лезут друг на друга, норовя прорваться вперед раньше остальных. Когда настает его черед подставить жестяную плашку под половник с бурдой серо-коричневого цвета, пахнущей смесью из протухших рыбных консервов и овощных очистков, он понимает, что в обычной жизни никто за такое никогда бы и не подумал драться. С еще большей горечью осознает, что и сам минуту назад был готов съесть хоть дохлую крысу, лишь бы присохший к спине желудок не сдавливало тупой болью каждую секунду, и быстро отхлебывает баланду прямо так, без ложки. Насколько же люди способны унизиться. Или быть униженными?

     Со стороны эсэсовцев доносится прокуренный ржач, и Густав видит направленный в его сторону указательный палец одного из них. Что-то, отдаленно напоминающее фразу «тоже мне, артист», изрыгается из его же уст и снова поддерживается волной общего смеха.

     — Не обращайте внимания, — вдруг звучит под самым ухом. — Я ходил с сестрой на ваши выступления еще до войны, вы были неотразимы!

     Густав оборачивается, удивленно поднимая голову на обладателя такого мягкого голоса, совершенно не вписывающегося в общую атмосферу места. Высокий парень крепко слажен, и, хотя на его осунувшемся лице грязного оттенка отражается вся боль и многолетние страдания еврейского народа, мужчина почему-то сразу понимает, что тому не больше восемнадцати.

     — Спасибо. Не волнуйся, — глухо отзывается, одаряя парня короткой улыбкой, и снова отпивает из своей миски. — Я привык. Смешить людей — моя специальность, знаешь ведь.

     Парень кивает, возвращаясь к своей еде, а после снова смотрит на мужчину глазами, в которых мелькают едва заметные проблески нескрываемого восторга. Он поправляет шапочку и на сей раз чуть более нерешительно обращается:

     — Альтаир**...

     — Густав, — исправляет его мужчина и тут же добавляет: — И можно на «ты».

     — Х-хорошо… Меня, кстати, Янис зовут.

     — Приятно познакомиться, — улыбается Густав.

     — Мне тоже. Я хотел…

     Яниса снова прерывают и не дают сказать мысль. На сей раз это крики. Рычание эсэсовца, мольбы о пощаде и через секунду — истошный собачий лай и истерический вопль, перекрывающие собою все остальные звуки. Вся толпа, жадно хлебающая свой ужин, в ужасе оборачивается — кто-то давится, а кто-то и вовсе роняет чашку из рук от испуга. Две здоровые немецкие овчарки сверкают окровавленными пастями, вновь и вновь прыгая на извивающегося в предсмертной судороге заключенного, издающего этот страшный нечеловеческий ор.

     — Мать вашу…

     — За что его так?..

     Вопросов у новоприбывших много, они читаются в беспокойных взглядах, слетают с уст, заседают где-то в горле на пару с гнилостной похлебкой и подступающей рвотой.

     — Куда же нас привезли?.. — шепотом произносит Янис и с трудом отводит глаза от кровавого зрелища, которое снова встает перед ними. Кажется, у большинства из присутствующих оно отпечаталось на обратной стороне века.

     Густав молчит и хмурит брови. Его пугает не столько подобный способ расправы над человеком, сколько тотальное безразличие к произошедшему у других полосатых людей, тех, кто уже был здесь, когда их сюда привезли. Сколько они здесь уже? Насколько давно? Здесь всегда так? Это нормально? Они привыкли? К такому можно привыкнуть? А как быстро?

     Не успевшая отойти от шока толпа уже вновь подвергается новому, когда откуда-то из-за угла появляются двое с дубинками. Они чем-то похожи на них на всех: такая же полосатая роба, такие же деревянные ботинки, такой же порядковый номер и даже нашивки на груди тоже есть. Только упитанные они какие-то, да и одеты потеплее: у одного жилетка черная поверх рубахи и потрепанная кожаная кепка, съехавшая вправо, а у второго — что-то наподобие сильно укороченного серого тулупа, затасканное и порванное где-то сбоку. У обоих на левой руке повязка с синей надписью, которую Густав прочесть не успевает. На него опускается очередь из ударов той самой дубинкой, и еще несколько человек одновременно с ним сгибается от боли. Мужик размахивает орудием и бьет, куда попадает, не особо думая над меткостью. Не важно куда, главное, чтобы больно было.

     — Чего уставились, отродье еврейское?! — голос того, что в тулупе, звучит еще более мерзко, чем рокот эсэсовской брани. Конечно, когда еще ты услышишь ее от своих же, на родном языке? — Хотите, чтобы вас так же на растерзание собак отдали? Думаете, вы одни здесь голодные, а? Марш в барак! Живо! Свиньи!

     Толпа оживает и, подгоняемая с обеих сторон россыпью тяжелых ударов то по ребрам, то по спине, гудя и стеная, своим бурным потоком уносит Густава с его новым приятелем в самую глубь затхлого, грязного и очень тесного помещения, где и так полно людей. Деревянные нары в три этажа тянутся от входа и до самой стены аж пятью рядами, а проходы между ними настолько узкие, что уже два человека смогут протиснуться в них с огромным трудом.

     — Спать! Всем спать! — рявкает все тот же и дубинкой стучит по стене для пущей утвердительности.

    И так тусклый свет одной единственной лампочки гаснет, и барак погружается во тьму. Тяжелая входная дверь захлопывается, но шум и гам не спешит стихать, напротив, толкотня лишь усиливается: кто-то наступил кому-то на ногу, чей-то локоть случайно уперся кому-то в грудь, кого-то придавило толпой к деревянному корпусу кроватей, а кто-то вынужден уткнуться носом кому-то меж лопаток и вдыхать смрад никогда не стиранной одежды.

     На нарах тесно точно так же, как и в пространстве между ними. Густав не видит, куда приземляется, но в следующее мгновение оказывается прижат с обеих сторон: слева Янисом, что следовал за ним по пятам все это время, справа – тем, кто, очевидно, застолбил это место намного раньше.

     — Эй! Смотри куда ложишься!

     — Простите, пожалуйста, — отзывается вперед Густава Янис.

     — Там еще кто-то? — звучит недовольный возглас из-за мужчины. — Да ну не-ет!

     Густав нервно сглатывает. В гетто, откуда их вывезли сегодня, люди — и он в том числе — жаловались на нужду делить одну квартиру на три семьи. Сейчас на этой узкой наре теснится четыре человека, и Карпу не столь далекие воспоминания о прежнем жилье кажутся несказанной роскошью. Ведь если ему и приходилось спать с кем-то вплотную, то это были его любимые жена и сын, а не трое вонючих заключенных.

     — Давайте познакомимся что ли хотя бы… — вновь робко произносит Янис, и Густав устало думает о том, что за последние три года ни разу еще не встречал такого настырного собеседника.

     — Соломон. Фалик, — безучастно звучит и тут же тонет в общем шуме. Густав с Янисом тоже говорят свои имена.

     — Кто эти парни в куртках, которые нас сюда согнали? Почему они нас били, разве они не должны быть с нами здесь? – наконец спрашивает Густав, чуть поворачиваясь вправо и впотьмах пытаясь разглядеть лицо того, кто рядом. Острый подбородок обрамляет относительно густая черная щетина. Судя по всему, мужчина тут уже давненько.

     — Это капо, старшие по бараку, — отвечает назвавшийся Фаликом.

     — Ага, твари те еще. Перед немцами выслуживаются, — комментирует Соломон, почти шипя от злости. — Зад им целовать готовы, лишь бы еды побольше дали.

     Густав секунду думает над услышанным и чувствует, как Янис вздыхает и упирается головой в его плечо. Он почему-то совсем не видится ему взрослым парнем, а мимолетно проскальзывающие ребяческие замашки все больше пробуждают в мужчине то самое, отцовское. Интересно, а каким Марсель будет, когда вырастет? Если вырастет…

     — Меня сюда с сестрой привезли, но на месте нас буквально оторвали друг от друга… Вы, случайно, не знаете, где она сейчас может быть? — После такого внезапного откровения Яниса со стороны Фалика слышится сочувственный вздох, а Соломон уточняет:

     — Сестре сколько лет?

     — Десять.

     — Скорее всего, ее либо перевели в детский корпус, либо сразу же в газовую камеру. И я тебе советую молиться, чтобы это было именно второе.

     — П-почему?..

     — Ходят слухи, что над детьми там опыты ставят зверские, кровь для немецких солдат выкачивают и прочее, — не говорит, а рубит Соломон, выплевывая с ненавистью каждое слово.

     — Но это всего лишь слухи! Никакой точной информацией здесь никто не располагает, — спешит успокоить Фалик Яниса, чье сердце забилось от такой новости совсем бешено, Густав тому свидетель. У него самого руки затряслись при мысли, что прямо сейчас в его сынишку, может, тычут иголками или, не дай бог, чем похуже.

     — И с ними нельзя никак связаться? — осторожно спрашивает он.

     — Пока что еще никому не удавалось. — Соломон пожимает плечами и поворачивается к нему спиной. Деревянная нара ужасно скрипит. — Спите. Завтра вам пригодятся силы.

     Толпа наконец рассасывается, каждый по своему лежбищу, и в бараке воцаряется тишина, изредка прерываемая тихим плачем или молитвой. Густав долго лежит с открытыми глазами, слыша, как под ухом не плакать силится Янис и то, как у него это плохо выходит. Он осторожно притягивает его к себе, успокаивающе поглаживая по плечу.

     — Не плачь… Мы должны быть сильными. Ради наших близких.

     Примечания:

     Латвийский лат*валюта Латвии в период 1922-1940 гг.

     Альтаир** самая яркая звезда в созвездии Орла и 12-я по яркости звезда на небе. Название происходит от арабского и означает «летящий орел». В контексте рассказа Альтаир — это сценический псевдоним Густава Карпа.

1 страница21 марта 2025, 19:58

Комментарии