6 страница31 августа 2025, 18:14

Финальная глава. Септический экстаз и канонизация плоти.

Сознание Тоби более не напоминало разбитый сосуд, из которого сочится подкрашенная водочно-опиумная сущность его былого "я". Оно кристаллизовалось, приобретя твердость и блеск черного алмаза, ограненного невыразимой болью. Каждая грань этого нового разума отражала теперь не внешний мир, но внутренний пейзаж - топографию собственного распада, картографированную с бесстрастной точностью анатома. Он стал созерцателем собственной кенотической иконы, и созерцание это наполняло его не гордостью, но холодным, безразличным величием.

Ланцелотти подчинился. Словно сомнамбула, движимая волей, превосходящей его собственную, он принес диэтиловый эфир и набор изящных, миниатюрных инструментов - отвертки, гаечные ключи, словно предназначенные для тончайшего часового механизма, а не для вывинчивания титановых винтов из живого позвоночника. Его движения были лишены прежней хищной грации; в них читалась почтительная осторожность жреца, прикасающегося к святыне, чью природу он лишь смутно прозревает.

- Ты уверен? - его голос прозвучал приглушенно, лишенный привычной металлической нотки. - Без "Синдесмоза"… боль вернется. В своей первозданной, неукрощенной силе. Она сломает тебя.

Тоби медленно повернул к нему голову. Взгляд его был пуст и глубок, как колодец, на дне которого плещется не вода, а чистый, неразбавленный ликвор отчаяния.

- Она не "вернется", - прошептал он, и каждый звук был похож на скрежет песка в его пересохшем горле. - Она есть. "Синдесмоз" был лишь… рамкой. Оправой. Я же хочу видеть сам алмаз. Во всей его… нетронутой ужасности. Дай мне эфир. И отвертку.

Ланцелотти, завороженный, намочил тряпку и поднес ее к лицу Тоби. Сладковатый, удушливый запах диэтилового эфира заполнил пространство между ними - запах химического забвения. Тоби сделал глубокий, жадный вдох. Мир поплыл, края реальности заплыли молочной пеленой. Но на сей раз он не боролся с этим. Он пригласил небытие внутрь, сделал его своим союзником.

Его пальцы, слабые, изуродованные артритом, с трудом сомкнулись на рукоятке отвертки. Металл был холоден и чужд. Ланцелотти, затаив дыхание, лишь наблюдал, его глаза, широко раскрытые, впитывали каждую деталь начинающегося действа.

Тоби, движимый неким высшим, слепым инстинктом, дотянулся отверткой до своей спины. Он не видел раны, но знал ее устройство с интимной, жуткой точностью - каждый винт, каждый крюк, каждый миллиметр оскверненной плоти был выжжен в его сознании. Острие отвертки наткнулось на первый титановый винт, ввинченный в дужку позвонка.

Боль, когда он тронул его, была апокалиптической. Это был не сигнал нервов, а сам Кракен, просыпающийся в глубинах его существа. Волна огненной лавы прокатилась по позвоночнику, угрожая сжечь остатки рассудка. Тоби зарычал, стиснув зубы. Из его горла вырвался звук, не принадлежащий человеку. Но он не остановился. Он принял боль. Обнял ее. Сделал топливом для своей воли.

Острие отвертки вошло в шлиц винта. Поворот. Медленный, мучительный, сопровождаемый скрежетом металла по живой кости. Винт поддался. Еще поворот. Еще. С каждым миллиметром, на который винт выходил из своего костяного ложа, боль меняла свой характер. Из острой, режущей она превращалась в глубокую, раздирающую, костную агонию. Это было ощущение, будто выдергивают твой собственный скелет по частям.

Первый винт упал на пол с тихим, звенящим звуком. За ним последовал второй. Третий. Тоби работал с методичностью автомата, его лицо было искажено гримасой, в которой невозможно было отделить боль от экстаза. Пот лился с него ручьями, смешиваясь с кровью и сукровицей, сочащейся из раны. Воздух наполнился новым запахом - запахом свежеобработанной металлической стружки и горячей плоти.

Ланцелотти наблюдал, зачарованный. Он не предлагал помощи. Он был летописцем, хронистом этого святого самоуничтожения. Его пальцы судорожно сжимали перо, он что-то бормотал, записывая в свой дневник, но слова терялись в гуле крови, стучавшей в висках Тоби.

Наконец, последний крюк был отцеплен. "Синдесмоз", творение Ланцелотти, лежало на окровавленной простыне, кусок мертвого металла, изъятый из живого тела. А на спине Тоби зияла дыра. Глубокая, страшная. В ее глубине, в обрамлении разорванных мышц и связок, виднелся обнаженный позвоночник. Кость была исцарапана, местами сточена винтами. Из поврежденных сосудов сочилась кровь. Но самое ужасное - из дурального мешка, случайно надрезанного во время операции, по-прежнему сочилась прозрачная спинномозговая жидкость. Теперь ей ничто не мешало вытекать свободно.

Тоби отшвырнул отвертку. Его силы были на исходе. Дрожащей рукой он взял иглу с шелковой нитью, которую Ланцелотти предусмотрительно положил рядом. Шить он не умел. Его стежки были кривыми, неровными, грубыми. Он просто стягивал края раны, сшивая их, как мешок с картофелем. Он не стремился к изяществу. Он стремился к запечатыванию. Чтобы гной, который неизбежно образуется, остался внутри. Чтобы инфекция делала свою работу в темноте, без доступа воздуха, как того требовала его новая, извращенная эстетика.

Последний стежок был сделан. Он рухнул на стол, обессиленный. Боль была всепоглощающей. Она была океаном, в котором он тонул. Но на дне этого океана он нашел странное, необъяснимое спокойствие. Он сделал это. Он взял контроль. Он стал автором собственной агонии.

Ланцелотти приблизился. Его лицо было бледным. В его глазах стояли слезы.

- Это… самое прекрасное, что я когда-либо видел, - прошептал он. - Ты… ты превзошел меня, Тоби. Ты уничтожил мое творение, чтобы возвести на его руинах нечто… неизмеримо более великое. Чистое страдание. Не опосредованное металлом. Абсолютное.

Он протянул руку, чтобы прикоснуться к грубо зашитой ране, но остановился, не решаясь осквернить ее своим прикосновением.

Тоби лежал с закрытыми глазами. Он не отвечал. Он прислушивался. К новым ощущениям. К новым запахам.

Прошло несколько часов. Возможно, дней. Время в мастерской утратило линейность; оно текло, как гной из раны - медленно, вязко, циклично. Лихорадка охватила Тоби. Сепсис. Бактерии, введенные грязной иглой и руками, праздновали свою победу. Его тело пылало. Температура зашкаливала, вызывая яркие, кошмарные галлюцинации. Ему чудилось, что по его коже ползают мириады фосфоресцирующих кокков, выстраиваясь в сложные узоры, похожие на схемы из старинных медицинских трактатов.

Но самая главная перемена происходила с раной. Та самая, которую он так тщательно запечатал. Она жила. Края швов воспалились, стали багрово-синими, отечными. Из-под грубых шелковых нитей сочилась уже не кровь, а густая, зеленовато-желтая жидкость, пахнущая медом и трупом - классический гнойный экссудат. Рана звучала. При малейшем движении из нее доносилось тихое, нежное бульканье - музыка образующихся и лопающихся глубоко внутри абсцессов.

Запах его тела стал иным, окончательным. К прежним нотам - окисленной латуни, ликвора, карболки - добавилась доминирующая нота периостальной ткани. Это был запах остеомиелита, костной инфекции. Позвоночник, поврежденный винтами, теперь гнил заживо. Это был тот самый, вожделенный сакральный распад, о котором он читал у де Кетама.

Ланцелотти почти не отходил от него. Он приносил воду, пытался вливать в него бульон, но Тоби отказывался. Еда была принадлежностью старого мира. Он питался теперь иначе. Питался собственной болью. Она была его манной небесной, его амброзией.

Он больше не лежал неподвижно. Новая, дикая энергия лихорадки заставляла его двигаться. Он поднялся с операционного стола и, шатаясь, как пьяный, бродил по мастерской. Его фигура была жуткой пародией на человека: сгорбленная, с перекошенной от боли спиной, из которой сочился гной, с горящими лихорадочным блеском глазами.

Он подошел к банкам с заспиртованными анатомическими препаратами. Брал их в руки, рассматривал при свете лампы. Гипертрофированное сердце. Цирротическая печень. Легкое, пораженное казеозным некрозом. Он смотрел на них не с отвращением, а с узнаванием. Он видел в них не патологии, а иконы. Образы грядущего преображения.

- Смотри, - хрипел он, обращаясь к Ланцелотти, который следовал за ним по пятам, как преданный пес. - Смотри на эту грануляционную ткань. Она ведь пытается заживить. Это… скучно. Безвкусно. Пошлость биологии. А вот казеозный некроз… это уже поэзия. Белая, творожистая смерть. Это достойно.

Он подошел к телу мальчика, умершего от цинги. Труп был уже сильно раздут, кожа приобрела зеленоватый оттенок, изо рта стекала темная жидкость. Тобиас наклонился и вдохнул полной грудью этот запах - трупной сладости и перфорации кишечника.

- Бактириофагия, - произнес он с знанием дела. - Кишечная палочка пожирает остатки. Прекрасно. Автолиз. Саморазрушение. Вот истинное искусство. Не твои жалкие шестеренки.

Ланцелотти слушал, завороженный. Он видел, как его творение не просто принимает его философию, но и развивает ее, выводит на новый, невиданный уровень.

- Ты… ты видишь суть, - лепетал он. - Ты видишь то, что я лишь смутно ощущал!

Тоби не отвечал. Он дошел до своего старого угла и нашел там томик "Fasciculus Medicinae". Он уселся на пол, скрестив свои больные, распухшие ноги, и принялся листать книгу. Его окровавленные, гнойные пальцы оставляли на пожелтевших страницах жирные, септические отпечатки. Он изучал гравюры, вглядывался в изображения чумных бубонов, прокаженных, анатомированных тел.

И вдруг он начал читать вслух. Не просто читать. Он проповедовал. Его голос, хриплый, прерываемый кашлем, тем не менее, звучал с невероятной силой и убежденностью.

- "…и увидели они, что плоть их не есть храм, а мастерская…" - он тыкал пальцем в изображение вскрытия. - "…мастерская, где смерть трудится бок о бок с жизнью, создавая шедевры тления! Мы поклонялись здоровью, этому идолу посредственности! Мы бежали от запаха нашего собственного естества! Но я говорю вам: обернитесь! Взгляните в лицо своему распаду! Узнайте его благоухание! Примите его объятия! Ибо только в полном, абсолютном принятии собственной гнили - есть спасение! Не в жизни вечной, а в смерти осознанной! В тлении замедленном! В боли возведенной в абсолют!"

Он говорил часами. Его слова были безумны, но в них была своя, чудовищная логика. Логика абсолютного отрицания, доведенного до религиозного экстаза. Он цитировал средневековых мистиков, переплетая их с терминами патологической анатомии. Он говорил о богословии гноя, о литургии периостальной боли, о канонизации некротической ткани.

Ланцелотти сидел у его ног, как ученик у ног гуру. Он плакал. Он смеялся. Он записывал за ним каждое слово. Он понимал, что становится свидетелем рождения нового откровения. Откровения, которое затмит все его скромные попытки.

Температура Тоби росла. Бред усиливался. Но в своем безумии он обретал пугающую, пророческую ясность. Он указал на труп Элжбеты.

- Она… была первой искрой. Но ее жертва была напрасной. Она страдала за твое искусство. Я же… я страдаю ради самого страдания. Моя боль - это не средство. Это цель. Это конечная точка эволюции. Человек преодолел себя. Он стал… постчеловеком. Homo Sepiticus. Человек Гниющий. И в своем гниении он обретает наконец покой.

Он замолк. Силы окончательно оставили его. Он рухнул на пол, среди банок с заспиртованными органами и старых книг. Дыхание его стало хриплым, прерывистым. Сепсис делал свое дело. Но на его лице застыла улыбка. Улыбка абсолютного, безраздельного триумфа.

Ланцелотти подполз к нему на коленях.

- Учитель… - прошептал он. - Что мне делать? Как мне сохранить твое учение?

Тоби открыл глаза. Взгляд его был уже мутным, устремленным в нечто, находящееся далеко за пределами этой мастерской, этого мира.

- Сохрани… запах, - выдохнул он. - Запах моего гноя. Запах моей гниющей кости. Это… мое евангелие. В нем… вся истина.

Он закрыл глаза. Дыхание стало реже.

Ланцелотти сидел рядом, в оцепенении. Он понимал, что становится свидетелем не смерти. Канонизации. Его творение, его голем, не просто превзошел его. Он вознесся. Стал святым новой, чудовищной религии.

И тогда Ланцелотти понял, что должен сделать. Он встал, подошел к своему верстаку и взял самый большой стеклянный сосуд, какой только смог найти. Он был достаточно велик, чтобы вместить в себя человека.

Он подошел к телу Тоби. Дыхание почти прекратилось. Ланцелотти наклонился и вдохнул последний, самый концентрированный, самый священный запах, исходящий от его раны. Запах перфорации кишечника, присоединившейся к общему хору распада, запах гангрены, добравшейся до спинного мозга, запах абсолютного сепсиса.

- Аминь, - прошептал он.

И принялся за работу. Ему предстояло успеть до наступления трупного окоченения. Он должен был сохранить Учителя для вечности. В формалине. Как самый главный, самый святой экспонат своей коллекции.

Евангелие от Тоби должно было быть законсервировано. Чтобы его могли учуять все последующие поколения.

** Авторское Послесловие: **

Что же я совершила, позволив этому тексту родиться? Я не писала его. Я лишь была тем темным, влажным каналом, той акушеркой, что приняла это чудовищное дитя, этого сиамского близнеца, сросшегося из плоти Ганса Бельмера и латуни Метрополиса, вскормленного на молоке Маркиза и анатомических атласах Везалия.

Меня спрашивают - а спрашивают шепотом, вполголоса, - о моей вине. О вине "творца"(ха-ха), выпустившего в мир не рассказ, не повесть, а некий патологический штамм, заразную идею. Я виновна. Безусловно. Но вина моя не в том, что я показала гнойник. Моя вина в том, что я показала его прекрасным. В том, что заставила вас, с вашим здоровым, брезгливым отвращением к смерти, возжелать прикоснуться к нему. Заставить увидеть в спиралях кишечной палочки - изящный орнамент, в капельке гноя на хирургической перчатке - утреннюю росу, в синюшной поверхности трупного пятна - глубину ночного неба.

Ланцелотти - не монстр. Он - дитя своего времени, времени, которое презирает несовершенную, дурно пахнущую, смертную биологию. Он лишь довел до логического абсурда нашу жажду стерильности, бессмертия, замены шаткой плоти - вечным металлом. Его трагедия в том, что он остался художником. Он верил в форму.

Но Тоби… О, Тоби. Он - пророк. Пророк новой веры, где нет Бога, нет дьявола, есть лишь величественный, неумолимый процесс Распада. Он понял то, что не смог понять его творец: что нельзя победить тление, привив к нему шестеренку. Можно лишь слиться с ним. Отдаться ему. Стать его главным жрецом и главной жертвой одновременно. Его отказ от "Синдесмоза" - это величайший акт смирения и величайший акт гордыни, которые я когда-либо описывала. Он не захотел обманывать боль машиной. Он возвел боль в абсолют.

И потому эта история - не хоррор. Это - любовный роман. Самый страшный и самый честный из всех возможных. Роман между сознанием и той бездной, которая зияет в его основе. Между "я" и той тленной, воняющей плотью, что это "я" носит в себе как позорный секрет. Они наконец встретились, сознание и плоть, и признались друг другу в страсти. Страсти, выраженной не в поцелуе, а в грубом хирургическом шве, скрепившем их навеки.

Я не призываю вас к подражанию. Ради всего святого, не вскрывайте себе позвоночник отверткой. Я лишь предлагаю вам взглянуть. Без страха. Без брезгливости. Взглянуть на ту пропасть, что отделяет наше высокое "я" от биологической бойни, его породившей. И perhaps, увидев ее, вы перестанете так яростно ненавидеть свою собственную смертность. Perhaps, вы найдете в ней не врага, а… странного, молчаливого любовника:)

В конце концов, мы все - будущие экспонаты в коллекции какого-нибудь безжалостного бога. Стеклянные сосуды, наполненные формалином и тишиной.

Пусть эта книга станет вашим зеркалом. И если вы увидите в нем свое отражение с ползущей по щеке личинкой падальной мухи - не спешите разбивать зеркало. Просто присмотритесь. Это - тоже вы.

И это - тоже жизнь🙂

6 страница31 августа 2025, 18:14

Комментарии