Яблочные дни.
Джон позвонил мне поздно ночью:
— Слушай, я тут подумал: а давай переспим?
Я сказала:
— Подожди, я сигарету возьму.
Оглянулась — блин, забыла зажигалку на кухне. Маман еще выползет, орать начнет, что не сплю, а утром в универ. Наконец нашла спички под столом, рядом с банками растворителя. Закурила, положила ноги на стенку, спрашиваю:
— А мотивация, собственно, какая?
Джон тоже закурил:
— Все очень просто. Смотри, у тебя депрессия, так?
— Ну так.
— У меня тоже депрессия, так?
— Ну наверное.
Джон помолчал.
— Мы должны их взаимоликвидировать. Это же очень просто! Два минуса дадут плюс! Короче, надо переспать.
Я лежала, закинув ноги на стенку, — мама говорила, что эта стенка в доме самая холодная, потому что внешняя и северная. С другой стороны — шершавый кафель, а за ним холодный ветер. А я валялась в тепле и курила, норовя прожечь простыни и наматывая провод на трубку. Собственные ноги казались совсем спичками. У меня было отличное развлечение на время разговора — вытанцовывать твист вверх ногами по стенке. И голос получался такой, будто мне наплевать.
— Понимаешь, это даже с медицинской точки зрения полезно! — не унимался Джон. — Это, по сути, лекарство.
Я тем временем оглядывала свою комнату с хозяйственным удовлетворением. В ней было весело.
Подростку в советском доме жилось туго среди ненавистной лакированной мебели, продавленных кресел и ни уму ни сердцу не нужных металлических полочек, с которых вечно съезжали книги. От тоски приходилось облагораживать жилище как придется — а именно наводить полный бедлам и художественный авангард. Через мою комнату были протянуты разноцветные нитки, а на них на прищепках болтались елочные игрушки, точилки, бумажные самолетики, винил, старинные брошки, бумаги с концептуальными текстами — именно концептуальными, ведь это в тексте главное. Пианино мое было завалено стопками книг, холстами на подрамниках, засохшими кисточками, винными бутылками, вазами с сухоцветами, гипсами. На крышке стояло зеркало с помойки — перед ним я красилась в универ. На стенах висели плакаты, нарисованные гуашью: "Кровь — не кетчуп", "Прусь от Пруста" и самый загадочный: "Зима — это Брейгель". На нем был нарисован холодной красоты брюнет, смутно похожий на моего приятеля Энди. Что у меня было в голове, когда я это рисовала? Вроде бы у нас с Энди просто дружба. Или мы все-таки целовались? Я не помнила.
Над входом в комнату болтался провисший транспарант: "Ожидая наступления яблочных дней!"
Я спросила:
— А какие гарантии, что мы переспим и нам станет лучше? Вдруг депрессия так и останется?
Короче, у нас с Джоном была депрессия. Мы оба расстались с возлюбленными. Из принципа. Потому что любовь закрепощает творческого человека. И с тех пор мы уже месяц как пили.
А месяц назад дело было так. Я вышла утром на остановку. Ни трамваи, ни автобусы не ходили. Снег. Когда выпадает снег, жизнь в городе останавливается. Люди могут даже на работу не ходить — и им хоть бы хны. Такой город.
Я была в мамином пальто — черном. Надела без спросу, демисезонное, в нем было страшно холодно. Напротив стоял парень, с хайром, весь в снегу. Тоже в черном пальто, с задранным воротником. Вокруг — тетки с сумками, все выходили на дорогу, смотрели вдаль. Навстречу ехали только ревущие и мигающие снегоуборочные машины. Вдоль обочин лежал снег, перемолотый колесами, — рыхлый и коричневый, как халва.
Волосы у парня были все в снегу, но выглядели аккуратно. Фу, подумала я, хиппи, а следит за собой. Мне ужасно хотелось, чтобы и он меня тоже рассматривал. Поэтому я сделала надменную рожу и вперилась взглядом в вывеску парикмахерской, где в восьмом классе из меня "сделала человека" мамина подруга, тетя Лера.
А он и рассматривал. Постепенно тетки куда-то делись, и мы стояли вдвоем — в черных пальто, под снегопадом. Он не подошел.
Я подумала, ну и черт с тобой. И с университетом. Пойду домой.
И вот сижу я дома, курю, стучу на машинке, снег валит. Приходит моя подруга, хиппушка Жека, вся в шрамах и фенечках. Красилась она под Бутусова и ходила в кожаном пальто нараспашку.
— У меня новый чувак наклевывается. Джон. Кличка — Князь Тьмы. Его вся система знает. Совок весь объездил, у БГ жил — на Софьи Перовской. В ванной! Тут рядом, в двух остановках, живет. У него дома полная дичь. Он, короче, маг. Мама колдунья, бабка — ведьма, флэт — дико прикольный. У него есть друг — Лео. Блондин, тормоз немного, зато мажор. Мой брюнет, твой блондин, договорились?
Жека, говорю, мне некогда. Я роман пишу.
— Да ты что! Какой?
— Называется "Фантастическая летопись конца".
— Конца чего?
— Чего-чего? — говорю. — Любви, чего.
— Ты же его бросила? Чего страдать?
— Любовь — сложная вещь, Жека. Ты пока не догоняешь.
Жеке было шестнадцать — на целых два года меньше, чем мне. Естественно, она еще не врубалась. Спала с кем попало.
— А это что?
— Блин, аккуратно! Это обложка романа. Вчера сваркой занималась. Мне олово достать надо, подпаять тут некоторые детали. Ты бы мне канифоль принесла, у тебя с музыкалки остались коробки!
— Ты как Бананан какой-то, — сказала Женька с уважением. И жестоко застучала на моей машинке.
Я ужасно не любила, когда без спроса лезли стучать на машинке. Я там писала как-никак книгу — и вот идут какие-то слова, и вдруг фывапролдж — гость, видите ли, пробовал клавиши.
Правда, иному гостю я даже выдавала чистый лист бумаги. Дескать, хочешь, пока я чай принесу, ты попечатай. Но то были редкие особи, которым выказывалось такое уважение. Машинка была "Континенталь", ей было сто лет, на ней моя тетка диссертации стучала.
Джон открыл дверь и торжественно поздоровался:
— Я вас приветствую, дети мои!
Пухлая вешалка, пол, усеянный ботинками. Мы долго впотьмах пробирались через коридор. На кухне хозяин посмотрел на меня внимательно и улыбнулся. Это был парень с остановки.
Минут через пятнадцать Жека, осознав, что мы совершенно не слушаем ее трескотню, обиделась и ушла. Я достала сигареты из ботинка и закурила. Джон сел на подоконник, взял гитару и запел:
— Они говорили всю ночь, я говорил как все, но, правду сказать, я не знаю, о чем шла речь, я был занят одним — тем, насколько ты близко ко мне.
Я вовсе не подумала, что это любовь. Ведь любовь у меня уже была, и летопись ее конца уже почти лежала у меня в кармане. Другое дело — единомышленник. Соратник. Не каждый день находишь человека, с которым можно работать. В широком смысле.
Я с тех пор притаскивалась к Джону каждый день — приносила сигареты без фильтра, стыренные из собственного гардероба, — мама держала их там от моли. Они пахли старостью, но курить было можно. Еще я приносила сырники и котлеты: у Джона со жратвой было туго. Зато портвейн откуда-то брался.
— Ну не знаю, — говорю, — как это "переспать"? Без любви-то?
Джон засопел.
Судьба, должно быть, сопела приблизительно как Джон, изо всех сил пытаясь нас познакомить. А мы эту работу дважды едва не спустили на нет. На остановке был второй раз. А был еще первый.
Я и мой парень по кличке Финнеган пришли "на беседку". Беседка, если кто не знает, — это хипповое место на Андреевском, напротив дома Академии. В этом доме жили хиппи Терра и Хозяин, свадьба которых тоже проходила "на беседке". Это обычная городская беседка столетней давности, с куполком и в завитушечках, цвета темной зелени. Она до сих пор стоит над Днепром, над обрывом, и оттуда открывается чудесная панорама в мелкой дроби веток. С Финнеганом, обычным московским "плановым", мы пришли туда удолбанные вхлам и собирались приколотить еще. Но на запах пошли люди.
— Господа, а господа! — раздался торжественный голос из кустов.
— Чего тебе, добрый человек? — спросил плановой, сворачивая развернутое.
— А не хотите ли вы произвести бартер? Вы нам трубку, а мы вам баттл с портвейном.
Финнеган чиркнул спичкой. Перед нами были хиппи. С очень оживленными лицами.
— А давайте представимся, господа! Меня зовут Князь Великия, Белыя и Малыя Руси, Джон Первый. А это моя скво — Элис.
— А мы просто добрые люди из Сезуана, — сказал Финнеган.
Вечер мы провели в светской тишине. Мы раскурили пару — наших — косяков и выпили — их — бутылку портвейна. Единственное, что я запомнила, — красивое лицо девушки с раскосыми глазами. Лицо парня прошло мимо.
— Ну, если тебе непременно надо с любовью, то я... готов.
И тут я вспомнила, как недавно мы долго ждали трамвая, я уже стучала зубами, а он вдруг обнял меня. Грейся, говорит. Мне не было неприятно, а было наоборот — приятно.
— А лапки засовывай в мои карманы.
Я прислонилась к его щеке, и так мы застыли, шатаясь, в метели. Не хотелось, чтобы трамвай приходил. Мир, видневшийся за его ухом, казался смешным, нереальным, как карнавал. На остановке, где входили в поворот и расходились, секунду замерев, два трамвая, был пятачок торговли, здесь продавали все — польские шампиньоны, китайские сигареты, взбитые сливки в баллонах, банки кукурузы, спирт, свежую рыбу, а над всем этим, шатаясь вместе с нами, висели светофоры и мигали желтым.
Я спросила шепотом:
— Зачем капитаны стоят на башнях?
Он коснулся губами моих волос:
— Они ожидают наступления яблочных дней.
И тут до меня дошло. Он же влюбился! Я так разволновалась, что кувыркнулась и запуталась в телефонном проводе.
— Ты что, влюбился?
Он помолчал. Потом заявил:
— Да ни фига. Я говорю, с медицинской точки зрения...
— Врешь! Поклянись, что не влюбился!
— Не буду я клясться! Я тебе предлагаю выход! Это же очевидно — посттравматический синдром хорошо снимается сексом.
Это прозвучало так, что мне даже стало совестно. Обвинила человека черт знает в чем. Дружба — она ведь выше любви.
— Ладно, — сказала я. — Полтретьего, а мне на первую пару. Давай завтра.
— Так ты согласна?
— Ну, можно попробовать. Только надо напиться. Я так не смогу.
— Да, хорошо-хорошо. Слушай, а давай прямо сейчас приходи!
— Знаешь что, иди в баню!
Я положила трубку. Дурак какой-то, до завтра не может подождать.
