«Сломанное зеркало»
Жара в Бан Нонге стала плотной, осязаемой субстанцией. Она не просто висела в воздухе; она пропитала стены домов, легла свинцовой пеленой на рисовые чеки, вязкой пленкой покрыла кожу. И в эту удушливую атмосферу Хенг, как опытный сеятель, бросил зерна тревоги. Слух, запущенный из его душной лавки «Удачливый Дракон», пустил ядовитые ростки. «Странное пятно у Фрин… Белое, холодное, как речной камешек… Не иначе дух отметил… Или хворь новая… От тех беженцев, что на краю деревни ютятся, наверное…» Шепотки, как змеи, ползли у колодца, в тени тамариндов на площади, у открытых дверей домов. Взгляды, бросаемые в сторону домика на окраине, стали колючими, настороженными, полными немого вопроса и страха. Фрин чувствовала их даже сквозь стены – острые, недобрые.
Ее собственный взгляд чаще всего был прикован к правому запястью. Каменное пятнышко не болело, но… менялось. За несколько дней оно увеличилось, превратившись из монетки в десять сатангов в пятно размером с пятибатовую монету. Края стали неровными, зубчатыми, словно камень под кожей медленно расползался, захватывая живую ткань. Оно оставалось холодным и абсолютно нечувствительным, как вставленная заплатка из чужеродного материала. Фрин пыталась скрывать его под широким браслетом из грубых деревянных бусин, подаренным давно умершей бабушкой. Но в душной мастерской дерево натирало, вызывая раздражение на границе живой и окаменевшей кожи, и браслет приходилось снимать. Страх, холодный и тяжёлый, как само пятно, гнездился у нее под ребрами, сжимая сердце при каждом взгляде на расползающийся камень.
* * *
Бекки Армстронг пыталась заткнуть внутреннее беспокойство привычной бравадой. Она швыряла мелкие камешки в ржавую консервную банку, валявшуюся у забора их дома, стараясь попасть с максимального расстояния. Но образ Фрин, улыбающейся пустому углу, и ее испуганных, огромных глаз после грубого окрика не выходил из головы. Как и леденящий холодок, пробежавший по спине в тот вечер.
«Опять твоя терапия? Уничтожение того, что уже мертво?» – раздался насмешливый голос с порога.
Бекки обернулась. Нам, ее подруга детства, стояла, опершись о косяк. Она выглядела усталой, тени под глазами контрастировали со смуглой кожей. Работа в лавке Хенга под его пристальным, оценивающим взглядом явно высасывала силы.
«Лучше, чем слушать, как мама пилит отца за его «информационный бизнес», а он делает вид, что решает мировые проблемы», – парировала Бекки, швырнув камешек. Со звоном – в цель. «Что новенького в аду под вывеской «Удачливый Дракон»? Хенг не лопнул еще от злости, что все такие бедные?»
Нам поморщилась, оглянувшись, не слышит ли кто. «Он… ведёт себя странно. Последние дни только и делает, что копается в своем блокноте. И шепчется с теми двумя из патруля – ну, знаешь, Сомбатом и Чалермом. Те, что всегда навеселе и готовы за бутылку пальцы сломать».
Бекки нахмурилась. «Патруль? Сомбат и Чалерм? А где наши «скауты», Фей с Мей?»
Нам фыркнула. «Фей с Мей? Да они только по лесу шляются, как дети малые. Настоящий патруль порядка – это Сомбат и Чалерм. Они у Хенга на крючке. Выполняют его грязные делишки. – Она многозначительно понизила голос. – И они сегодня утром заходили. Хенг сунул им какой-то конверт. Сказал четко: «Тихий дом на краю». И они пошли именно туда».
Бекки замерла. «Тихий дом на краю…» Дом Фрин. Ледяной ком сдавил грудь. «Что в конверте?»
«Не знаю. Обычный бумажный. Но Сомбат ухмылялся как-то… гадко. По-злому». Нам вздохнула, в ее глазах мелькнула тревога. «Бекки… будь осторожна. Хенг… он как паук. Плетёт паутину. И про Фрин он что-то знает. Что-то нехорошее. Старая Мэм тут утром трещала без умолку, про ее руку, про пятно…»
Бекки не слышала конца фразы. Она уже бежала по пыльной дороге, сердце бешено колотилось, отдаваясь в висках. «Тихий дом на краю». Конверт. Сомбат и Чалерм. Картина складывалась устрашающая. Она представляла этих двоих туповатых, вечно поддатых громил, подходящих к домику Фрин. Что они могли сделать? Запугать? Оскорбить? Применить силу? Фрин, с ее страхами, с ее беззащитностью, с этой растущей каменной язвой… Бекки прибавила шагу, дыхание сбилось. Зачем ей это? Из-за чувства вины за свой прошлый окрик? Из-за жутковатого интереса, вызванного той сценой с духом в углу? Или… потому что та улыбка пустоте была искренней, а значит, искренней была и ее уязвимость, которая теперь вдруг стала невыносимо близкой и тревожащей?
* * *
Фрин осторожно несла старое, тяжёлое зеркало в потемневшей от времени деревянной раме. Его когда-то привез дед из большого города, кажется, из самого Бангкока, много лет назад. Оно было ее сокровищем – большим, почти в полный рост, пусть и потускневшим по краям, с лёгкой паутинкой трещин в одном углу. Она хотела перевесить его в угол, где свет из окна падал лучше для примерки платьев. Но руки… Руки предали. Не просто обычный лёгкий тремор – сильный, внезапный спазм, выкручивающий пальцы, как тогда с коробкой ниток.
Зеркало выскользнуло из ее ослабевших рук. Падение показалось бесконечно долгим. Оно ударилось ребром о край стола с глухим стуком, а затем обрушилось на деревянный пол с оглушительным, леденящим душу треском разбивающегося стекла. Звон тысячи осколков пронзил тишину дома, заставив Фрин вскрикнуть – горловым, немым от ужаса звуком.
Она замерла, вжавшись в стену, глядя на катастрофу. Зеркало лежало на боку, рама треснула посередине. А стекло… оно не просто разбилось. Оно рассыпалось на бесчисленное множество острых, сверкающих осколков, отражающих в искаженных фрагментах потолок, ее босые ноги, ее перекошенное от страха лицо. Но это было не самое страшное.
Страшным был звук. Не физический звон, а тот, что отозвался у нее внутри. Пронзительный, нечеловеческий визг. Вопль чистой, нефильтрованной ярости, боли и глубочайшей обиды, который разорвал тишину не в ушах, а прямо в ее сознании, в самой сердцевине восприятия. Он исходил из осколков. Из самой сути разбитого зеркала, из раненого духа, который в нем обитал.
Фрин схватилась за голову, пытаясь заглушить этот невыносимый вой, сотрясавший ее изнутри. Ее охватила паника, граничащая с тошнотой. Она знала. Зеркала – не просто предметы. Особенно старые. Они – окна, двери, ловушки для сущностей из иных слоев бытия. Разбить зеркало – не просто к семи годам несчастий. Это нанести тяжкую рану духу, который в нем жил, который сросся с его отражениями. А этот дух был не простым, добродушным Пхра пхум. Он был сильнее, древнее, капризнее и опаснее. Зеркальный страж. И теперь он был смертельно оскорблен, его обида превратилась в ледяную бурю.
Визг в ее голове нарастал, переходя в оглушительный гул, от которого звенело в ушах и подкашивались ноги. Фрин видела, как осколки на полу начали… подрагивать. Слегка, но отчетливо. Мелкие пылинки подпрыгивали на их острых краях. В комнате резко, мгновенно похолодало. Дыхание Фрин превратилось в клубы пара, как в морозное утро. Странный, мерцающий свет – не от висящей лампочки – заплясал по стенам, отражаясь в тысячах осколков, создавая жутковатый, безумный стробоскоп теней. Воздух сгустился, стал тяжелым, давящим.
«Н-н-нет…» – прохрипела Фрин, отступая к стене. Она чувствовала, как Пхра пхум в своем углу съежился в крошечный, дрожащий комочек страха, его обычное тепло погасло. Зеркальный дух был могущественнее. И он был ранен. Его боль и гнев заполняли комнату, сжимая Фрин в ледяные тиски, угрожая раздавить. Она знала, что нужно делать. Нужно успокоить его. Извиниться. Умиротворить. Но как? Он не говорил словами. Только этим визгом ярости, этой ледяной ненавистью, пронизывающей до костей.
Собрав всю волю, Фрин упала на колени перед морем осколков. Острые края впились в кожу сквозь тонкий саронг, но эта боль была ничто по сравнению с давлением в голове. Она протянула дрожащие руки над сверкающей опасностью, не касаясь ее. Губы ее шевелились, пытаясь сложить слова, но выходили только слобы, клекот, прерываемые всхлипами. Она сосредоточилась на чувстве. На образе. На тепле, на умиротворении, на которой держался мир Пхра пхум. Она пыталась излучать это тепло, это спокойствие, эту глубокую, искреннюю скорбь о случившемся. Это был ее дар. Ее язык общения с незримым.
«Из…ви…ни…» – выдавила она наконец, капли пота смешивались со слезами на лице. – «Боль…но… Моя… ви…на… Про…сти…»
Она представляла, как ее тепло, ее искреннее раскаяние, ее сострадание струятся, как невидимый свет, над осколками. Как они проникают в трещины в самой сущности зеркального духа, смягчая острые углы его боли, гася пламя обиды. Она улыбалась – не своей привычной, отрешенной улыбкой, а улыбкой сочувствия, понимания, немой мольбой о прощении. Глаза ее были полны слез – не от страха за себя, а от сострадания к раненой сущности.
Постепенно, мучительно медленно, визг в голове начал стихать. Превратился в жалобный стон, потом в тихий, бесконечно грустный плач. Вибрация осколков прекратилась. Мерцающий, безумный свет погас, оставив только желтоватое, уютное сияние лампочки. Ледяной холод отступил, сменившись привычной, влажной вечерней духотой. Давление спало. Фрин тяжело дышала, опустив руки. Колени саднило от мелких порезов, но главное – дух успокоился. Его присутствие ощущалось теперь как тихая, обиженная грусть, разлитая среди осколков, но уже без агрессии, без угрозы.
Фрин осторожно прикоснулась кончиком пальца к самому большому осколку, в котором отражался ее одинокий, заплаканный глаз. «Спокойной… ночи…» – прошептала она, излучая последнюю волну утешения.
* * *
Бекки замерла у калитки дома Фрин как вкопанная. Она прибежала сюда, ожидая увидеть Сомбата и Чалерма, возможно, что-то выкрикивающих или приклеивающих гадкий конверт на дверь. Вместо этого она услышала оглушительный звон разбитого стекла из-за закрытых ставен. Потом… наступила тишина. Но не обычная. Гнетущая, звенящая, неестественная. Потом Бекки различила сдавленный стон Фрин. И почувствовала… холод. Резкий, пронизывающий, противоестественный холод, идущий из щелей в ставнях, заставляющий мурашки бежать по коже даже в июльский зной. Она осторожно, крадучись, подобралась к окну, к той самой щели, через которую подсматривала в прошлый раз.
И увидела. Фрин на коленях перед морем сверкающих, опасных осколков. Ее руки дрожали, но были протянуты вперед в немом жесте умиротворения или мольбы. Ее лицо было искажено не животным страхом, а… глубокой печалью, состраданием. Она что-то шептала, обращаясь не к вещи, а к чему-то невидимому среди осколков. И Бекки видела. Видела, как воздух над разбитым зеркалом словно дрожит, как будто нагретый. Видела, как свет в комнате мерцает не от лампы, а сам по себе, пульсируя, создавая безумную, пугающую игру бликов и теней на стенах. Она чувствовала эту волну леденящего холода, эту давящую, почти физическую тяжесть, исходящую от осколков. Она видела, как Фрин улыбается сквозь слезы этой невидимой силе, и как… давление спадает. Мерцание гаснет. Холод отступает, словно невидимая ледяная стена растаяла по мановению ее руки. Как будто ураган невиданной силы стих в одно мгновение.
Бекки прислонилась лбом к шершавой, горячей деревянной ставне. Ее колени подкашивались. Во рту пересохло, язык прилип к нёбу. Это было не воображение. Не игра света и тени. Она только что стала свидетельницей чего-то абсолютно необъяснимого. Чудовищного и в то же время потрясающе прекрасного в своей нереальности. Фрин… она действительно взаимодействовала с чем-то. С духом? С гневом разбитого зеркала? И она его… усмирила? Умиротворила силой своего сочувствия?
Насмешка, которую Бекки мысленно приготовила («Ну что, дурочка, теперь и зеркала боишься?»), застряла комком в горле, рассыпалась в прах. Вместо нее поднялась волна совершенно иного чувства – первобытного, леденящего страха. Не перед Фрин. Перед тем, что стояло за ней. Перед тем миром, который она видела и чувствовала, и который только что явил свою дикую, яростную силу. И перед осознанием, что этот мир – реален. Что все страшные сказки бабушек, все суеверия, на которых стоял Бан Нонг… возможно, были не просто сказками.
Бекки не заметила, как тихо отступила от окна и, пятясь, как завороженная, скрылась в сгущающихся вечерних сумерках. Ее сердце бешено колотилось, а в ушах все еще стоял немой, но оглушительный вопль ярости, который она не слышала ушами, но ощутила всем существом сквозь стену. Насмешки умерли. Родилось леденящее душу любопытство и щемящая, незнакомая тревога.
* * *
В маленькой каморке при деревенском медпункте, больше похожем на чулан с аптечкой первой помощи, пахло йодом, пылью и потом. Намтан вытирала руки грубым полотенцем после осмотра последнего пациента – старика Пунья с вечно ноющей поясницей, которому она могла предложить лишь разогревающую мазь домашнего приготовления и совет не поднимать тяжелые мешки с рисом. Усталость давила на плечи тяжелым грузом. И не только физическая.
Дверь распахнулась с таким грохотом, что задрожали склянки на полке. На пороге стояла Филм. Ее рабочая рубаха, перехваченная широким кожаным ремнем, была пропитана потом и пылью, лицо раскраснелось от натуги и, судя по запаху, не первой кружки крепкого рисового вина. Короткие, растрепанные волосы слиплись на лбу.
«Наконец-то освободилась, принцесса?» – прозвучал хриплый голос, больше похожий на рык. – «Целый день спину гнула на той проклятой барже, таская ящики, а ты тут в белом халатике воздух колешь?»
Намтан вздрогнула, прижав полотенце к груди. «Филм, тише! Здесь же могут быть люди…»
«Какие люди? Старый Пун уже уполз!» – Филм махнула рукой, широко шагнув внутрь. От нее пахло потом, дешевым алкоголем и речной тиной. Ее глаза блестели мутным, агрессивным огоньком. «Я к тебе пришла. Соскучилась, понимаешь?» Она протянула сильные, покрытые царапинами и мозолями руки, чтобы обнять Намтан, грубо, без прелюдий.
Намтан инстинктивно отшатнулась. «Филм, нет! Не сейчас. Я вымотана. И ты… ты выпила. Иди домой, проспись».
Лицо Филм исказилось от обиды и злости. «Домой? Проспаться? А ты? Ты устала? От того, что тут целый день сидела на мягком стуле?» Грубость в голосе сменилась на язвительность, в которой сквозила боль. «Или устала притворяться, что ты такая умная и чистая, медсестра Намтан? Что ты слишком хороша для грубой бабы-грузчика Филм? Для такой, как я?»
«Я никогда так не говорила!» – прошептала Намтан, чувствуя, как комок подкатывает к горлу. Она пыталась помочь Филм – учила читать, отучала от мата, искала ей место полегче… А Филм видела в этом лишь высокомерие, напоминание о пропасти между ними.
«Не говорила? А думала!» – Филм шагнула вперед, ее тень накрыла Намтан. «Я вижу твои взгляды. Как ты морщишься, когда я говорю как есть, без твоих книжных умностей. Ты стыдишься меня!» Голос ее сорвался. «Я – позор для тебя, да? Грубая, неотесанная…»
«Филм, перестань!» – Намтан попыталась взять ее за руку, но та вырвалась. «Я люблю тебя! Но я не могу… не могу принять эту… эту постоянную злобу! Ты как еж, который колется, даже когда его гладят!»
«Любишь?» – Филм фыркнула, но в ее глазах мелькнула неуверенность, тут же задавленная волной гнева. «Любишь втихаря? Когда никто не видит? Потому что показать такую, как я, твоим «приличным» знакомым – позор?» Она снова двинулась вперед, толкая Намтан к стене с полками. «Нет уж, милая. Если любишь – так люби! При всех! А не прячь меня, как постыдную болезнь!»
Намтан уперлась ладонями в ее грудь. «Филм, остановись! Ты же знаешь, что будет, если узнают! Хенг… он только и ждет!» В ее голосе звенел настоящий страх. Не только за себя, но и за Филм, за их хрупкий, запретный мир.
Имя Хенга, как ушат ледяной воды, обрушилось на Филм. Она замерла, дыхание тяжелое. Ярость в ее глазах сменилась на мгновение страхом, потом на привычную мрачную покорность. «Хенг…» – прошипела она. – «Да, он знает. И он с удовольствием всем расскажет, если я не буду… полезна». Она отступила на шаг, ее плечи ссутулились. Злость сменилась горькой усталостью. «Полезна ему… и тебе. Чтобы не позорила».
Намтан увидела боль в ее глазах, ту самую уязвимость, которую Филм так яростно прятала за грубостью. «Филм…» – она осторожно протянула руку.
Но Филм уже отворачивалась. «Забудь. Я пошла. Не зарься на меня, медсестра. Испачкаешься». Она вышла, хлопнув дверью так, что задрожали стекла в шкафчике. Намтан осталась одна, прислонившись к холодной стене, сжимая полотенце, чтобы заглушить дрожь в руках и ком в горле. Любовь под гнетом страха и стыда – горький, отравленный плод.
* * *
Ночь в Бан Нонге была душной и беспокойной. В маленькой хижине на краю деревни, где жила Фей со своей большой семьей, было особенно тесно и шумно. Но Фей не спала. Она сидела у раскрытого окна, курила дешевую сигарету, слушая, как за стеной храпит ее младший брат. Ее мысли были далеко – в лесу, где сегодня днем они с Мей наткнулись на участок вымерших, почерневших деревьев, и где воздух был неестественно холодным даже в полуденный зной. И с Мей. Всегда с Мей.
Тихое бормотание заставило ее обернуться. Мей спала на циновке рядом. Ее лицо в лунном свете, проникавшем сквозь щели в ставнях, было спокойным. Но губы шевелились. Сомнилоквия. Мей говорила во сне.
Фей прислушалась, гася сигарету о подоконник. Сначала это были бессвязные обрывки: «…не туда… корни гнилые…». Потом голос стал чуть громче, отчетливее: «…холодно… камни… под камнями… смотрит…»
Фей насторожилась. Камни? В лесу были древние камни, поросшие мхом, с выбитыми знаками. Они сегодня их видели на краю того мертвого места. Мей дотронулась до одного…
«…тени… за деревьями… не люди…» – пробормотала Мей, повернувшись на бок. Ее лицо сморщилось, как от боли. «Фей… осторожно… они знают… знают про… про нас…»
Сердце Фей упало. Про нас. Про их тайну. Про чувства, которые они прятали ото всех, даже от самих себя поначалу. Страх, холодный и липкий, сжал ее горло. Что если Мей заговорит громче? Что если услышат родители или брат? В деревне это могло означать позор, изгнание, даже расправу. Она осторожно подошла к спящей, готовая заткнуть ей рот рукой, если понадобится. Но Мей лишь глубже вздохнула и замолчала, погрузившись в более спокойный сон. Фей осталась сидеть рядом, карауля ее сон, как страж, оберегающий не только покой, но и их общую, опасную тайну. Слова о тенях и камнях смешались со страхом разоблачения, создавая тягостный кокон тревоги.
* * *
Утро принесло Фрин новую беду. Под дверью ее дома, аккуратно просунутый в щель, лежал сложенный листок бумаги. Не конверт – просто сложенный квадратик. Фрин подняла его дрожащей рукой. На внешней стороне крупными, неуклюжими печатными буквами, выведенными толстым карандашом, было написано: ДУРОЧКА-КАМЕННАЯ КУКЛА. ВЫБРАСЫВАЙСЯ, ПОКА НЕ ЗАРАЗИЛА ВСЕХ. ИЛИ ТЕБЕ ПОМОГУТ.
Слова били по сознанию с физической силой. «Дурочка». «Каменная кукла». «Выбрасывайся». Грубые, злые, как удары камнем. Фрин невольно сжала листок, ее дыхание участилось. Она развернула его. Внутри не было текста. Там был нарисован грубый, детский рисунок. Схематичная фигурка человека, вся покрытая точками – как будто дырками или… каменной крошкой? И стрелка, указывающая с высокого обрыва вниз, в волны. А в углу – стилизованное изображение солнца с лучами, но лучи были похожи на когтистые пальцы, тянущиеся к фигурке.
Пунктофобия ударила мгновенно, как нож в живот. Фигурка, покрытая точками… Дырки… Множество дырок… Комок леденящего ужаса подкатил к горлу. Фрин зажмурилась, швырнула листок на пол, как горящий уголь, и отпрянула к стене, прижимая руки к лицу, стараясь стереть жуткий образ. Но он врезался в память. Фигурка с дырками… Падающая… «Каменная кукла»… Слезы хлынули из глаз, смешиваясь с тихими, нечленораздельными всхлипами. Это была не просто злоба. Это была жестокость, рассчитанная именно на нее, на ее страхи, на ее растущее отличие. Первый камень, брошенный не словом, а рисунком. Анонимный и от этого еще более страшный.
Пхра пхум в углу забеспокоился, излучая волны теплой тревоги. Но его утешение не могло достать до той глубины ужаса и обиды, куда загнала Фрин эта грубая бумажка. Каменное пятно на запястье, казалось, пульсировало холодом, напоминая о том, что она теперь – мишень. «Каменная кукла». Название прилипло, как проклятие.
