2 страница29 сентября 2025, 16:32

Рукописи вторые. Плоть Фаршана.

  Я взывƺваю къ тебѣ, о благоґѯдатная Умра꙯'рану, усмїрї смятение душї моеґѯо дитя...Овѣй еґѯо израненоє страхомъ ї нерешїтельностью сєрдӽце покоємъ бѣлоснежныхъ объятїй...Изгонї тѣнь скорбї ї воzzдвигнї свѣтъ радості ї безъмятежности, о мїлосердная Умра꙯'рану, їбо воїстїнну, мой анґєлъ такъ жаждетъ твоеґѯо zзаступнїчєѯства...

  Когда рыжеволосый оруженосец Хонта Мавгур, с глазами цвета первой зелени папоротника и именем, звучавшим как нежное «кроткий», услышал о предстоящем походе в далекий Фаршан через безжизненное сердце каменистой пустыни, предреченном командиром Хомрой Разгааром длиною в полтора месяца, воображение его тотчас развернуло перед ним зловещий гобелен. Он видел их, оруженосцев, с кожей, опаленной солнцем до багровой черноты, полуголых, из последних сил поддерживающих шатающихся коней своих надменных господ, дабы те не рухнули под гнетом беспощадного зноя. В этой безводной геенне, где миражи насмешливо издевались над жаждущими, он уже ощущал вкус собственной крови, запекшейся на потрескавшихся губах.

И, увы, мрачное пророчество его души обрело плоть.

С самого начала языческого празднества йорданов, с неистовым именем «Шаму рауф» – «Всепрощающее самобичевание», раскаленное небесное око, словно безжалостный палач, нависло над иссохшей землей, обрушивая на нее ослепительный, иступленный ливень лучей. Ступить на землю, испепеленную жаром, даже в добротных сапогах стало невыносимой пыткой – кожа мгновенно вздувалась уродливыми волдырями, подобными мерзким личинкам, залечить которые не было ни времени, ни надежды. Ограниченные запасы и неутолимая жажда провизии диктовали свои жестокие условия – пустыня не терпела слабости.

Минули две недели, выжженные насквозь. Лошади, испустив дух, бессильно оседали на колени, отказываясь служить. Воды оставалось лишь на самом дне бурдюков, и отдать ее всю, без остатка, изнемогающим животным означало подписать смертный приговор людям.

Командир Разгаар, с лицом, тронутым печатью неотвратимой гибели, отдал приказ разбить лагерь в тени одинокого слоновьего дерева, последнего исполина, чудом выжившего посреди этого каменного пекла. Этот древний страж, казалось, сам оплакивал их горькую участь, безмолвно взирая на приближающуюся агонию.

  О дожде здесь не грезили – благосклонность небес казалась сказкой, погребенной в мареве времен. Джанзаль поднимала взор к безразличной лазури, иссушенные руки молили о влаге. Но Милость хранила ледяное молчание.

И тогда, в раскаленном пеклом сознании, вспыхнула мысль: «Не Господь ли покарал их этой безводной мукой? Ведает о тропах воинов, предчувствует злодеяния их в Фаршане...» Умолкли круглосуточные молитвы о воинах, лишь стон метался над детьми, сбившимися в испуганную кучу, жаждущими глотка живительной влаги, словно небесной манны.

– Я хочу пить, Джанзаль... умираю... – хрипел Леро, опаленный солнцем, смахивая слезы краем ее выцветшего платья.

И тогда, в отчаянии, узрев лишь один выход, она разодрала ладонь до крови, притянула мальчика и заставила испить. Затем поднесла руку и к остальным детям. Когда последний ребенок затих, ее руки напоминали скрюченные, обожженные бурей ветви, иссеченные глубокими морщинами боли.

Но муки, словно ненасытная гидра, вернулись с утроенной яростью. И к исстрадавшимся детям прибавились оруженосцы, чьи ноги подламывались от изнуряющего голода и нестерпимой жажды.

Хонта Мавгур рухнул перед ней на окровавленные колени, хрипя в безмолвной мольбе, боясь вздохнуть, чтобы не раздуть пламя жажды:

– Молим, госпожа... окропите нас. Окропите...

И ему вторили хриплые, угасающие голоса, сливающиеся в один общий стон:

– Напоите нас, госпожа... пожалуйста...

– Пожалуйста...

Израненные руки женщины закрыли обожженное, истощенное лицо. Она вновь воззвала к небу, в последний раз.

И пришел ответ. Отчаянный, словно предсмертный крик ворона в ночи.

– Мне нужна ваша моча.

Произнесла она, вперившись в них сухим, лихорадочным взором, с лопнувшими от зноя капиллярами, вспыхнувшими алым пожаром в воспалённых глазах.

Юноши могли бы переглянуться в смятении, залить лица багрянцем стыда, но боль была невыносимой, и они, повинуясь первобытной нужде, спустили жалкие лохмотья, чудом державшиеся на изможденных телах, и излили в протянутый ею кувшин ту скудную влагу, что еще теплилась в их иссушенных жилах.

Затем она велела отнести кувшин к взрослым воинам, чтобы и они своей мочой наполнили его до краев, и те подчинились безропотно. У одного моча была черна, как смоль, у другого – с кровавыми прожилками, будто вырванными из самой жизни. Иные не смогли выдавить из себя больше пары жалких капель. Но кувшин был полон, как чаша людского отчаяния, до краев.

После Джанзаль попросила отрубить ветвь корявого дерева и выдолбить из нее неглубокий таз. Оруженосцы, выполнив просьбу, рухнули наземь, обессиленные собственной жертвой, словно сломленные тростинки.

Превозмогая резь в искалеченных руках, Джанзаль засыпала кувшин песком и выставила под палящее солнце, периодически убирая в тень, чтобы драгоценная влага не испарилась безвозвратно.

Дети, выплакавшие все слезы, иссушенные жаждой, словно тени, скользили к ней:

– Джанзаль, вода еще не готова?

– Джанзаль, я умираю от жажды...

– Когда ты напоишь нас, Джанзаль?

Тогда женщина обнажала иссохшую грудь, уже источающую лишь желтое, скудное, горькое молоко, и прикладывала их по очереди. И наступала тишина.

Через сутки она натянула на таз свою ветхую косынку, и процедила сквозь нее осветленную, выстраданную, оплаченную мочу.

  Превозмогая материнский инстинкт, она несла воду к измученным воинам, понимая – падёт войско, падёт и всё живое. И прежде, чем они кинулись к долгожданному спасению, она, презрев страх и трепет, во весь голос, пока еще способный раздирать горло в кровь, воззвала:

– Пейте столько, сколько вместят ваши ладони! Ни каплей больше!

Остриженный наголо Фаадор Зохэн прогремел, потрясая перед её лицом кулаком, в котором от жажды не осталось и искры человечности:

– Горе тебе, женщина! Утолю жажду по воле тела!

Тогда она, встав перед драгоценным источником, повторила непреклонно:

– Пейте столько, сколько вместят ваши ладони! Ни каплей больше!

Зохэн, изрыгнув что-то нечленораздельное, схватил её за плечо, готовясь обрушить удар, но словно из-под земли возник Хонта Мавгур и, разведя иссохшие руки, взмолился:

– Пощадите, сир!.. Эта женщина добыла воду для нас... Извольте покарать меня, но не её. Ибо я не знаю, где её найти, а она знает.

И небеса словно разверзлись громом, чуть не лишив воинов разума от призрачной надежды. Но то были лишь шаги Хомры Разгаара, приближающегося в сопровождении Кроуэра Бурзака.

– Ты выпьешь столько, Фаадор, сколько соберут твои ладони, – произнес он, слабо отстраняя того от женщины. – Ни каплей больше. Помни о братьях своих.

И мужчина, устыженный не только его словами, но и требовательными взглядами товарищей, пробужденными ими, отступил, медленно опускаясь на колени перед тазом и смиренно складывая ладони.

Под бдительным оком Кроуэра Бурзака воины, один за другим, черпали воду из таза, ровно столько, сколько вмещали их сложенные пригоршни.

Когда последний воин утолил жажду, женщина подхватила полупустой таз и повлекла его к измученным ожиданием оруженосцам. Повторив нехитрое правило, она наблюдала, как они, озаряя ее усталыми, но искренними улыбками, склоняются к воде, зачерпывая живительную влагу натруженными ладонями.

– Твоё имя ускользает от моей памяти, юный воин, – вдруг произнесла она, когда к тазу приблизился Хонта Мавгур. – Назови его мне.

Рыжеволосый юноша на мгновение смутился, польщенный ее интересом. Собравшись с духом, он тихо произнес:

– Хонта Мавгур, госпожа. Я – Хонта Мавгур из Вурта.

Заметив нетерпение в глазах ожидавших за его спиной юнцов, она коротко кивнула. Когда Хонта напился и отошел, уступая место следующему, она продолжила беседу:

– Ты – из юргидов, двоюродных братьев конбийцев, верно?

– Так и есть, госпожа, – охотно закивал Хонта, робко перебирая пальцами. – Вы прекрасно осведомлены об истории ближзарганских народов.

Джанзаль натянуто усмехнулась, потупив взгляд:

– Я не госпожа, – эти слова, несмотря на мягкость, прозвучали как повелительный приказ. – Что до народов... Да, случалось изучать. Когда-то мне сказали, что гостеприимнее юргидов людей не сыскать. Это правда?

Юноша смущенно пожал плечами:

– Мне это не более известно, чем вам. Я покинул родные земли, едва мне исполнилось восемь лет. Все, что я знаю о юргидах, – результат моих собственных, спешных изысканий, не более. Я еще могу говорить на юргидском, но боюсь, повстречайся мне купец или придворный ткач ковров, он сочтет меня невеждой. Тот диалект, на котором я говорю, – всего лишь... базарный.

С губ Джанзаль сорвался невольный смешок в тот самый миг, когда к тазу подошел Перси. Он больше не смел поднять на нее взгляд, но по-прежнему источал лишь разъедающее презрение.

Украдкой она заметила, как по веснушчатому лицу Хонты Мавгура скользнула неясная тень.

Когда Перси удалился, замкнув скорбную очередь жаждущих, женщина вновь подхватила таз и направилась к плачущим детям. Хонта Мавгур, не дожидаясь приглашения, последовал за ней, ступая так тихо, так смиренно, что его присутствие едва ощущалось, словно тень, скользящая по выжженной земле.

– Но сколь ни приветливы юргиды личиной, – ровно процедила Джанзаль, взор ее оставался недвижим, словно отполированный осколок гранитной скалы, – столь же надменная гордыня снедает их сердца, обращая в прах последние искры человечности.

– Когда людские законы затмевают божественный свет... чему же тут дивиться? – задумчиво выдохнул оруженосец.

– Ортодоксы Вурта оплакивают закат своего солнца, видя в каждом смешанном браке предвестие неумолимого конца. Разве можно винить их за отчаянную попытку запечатлеть память о себе на скрижалях былого, пока безжалостное время не стерло последние крохи?

— Если бы история была правдой... — презрение в голосе юноши звенело, обжигая холодом каленой стали, готовой раскроить ложь на мельчайшие осколки. — Будто это не конбийцы первыми вдохнули жизнь в Вурт! Не они возвели города из песка и солнечного света, щедро одарили нас письменностью, породили воинов, чья доблесть гремела от знойных дюн до мерцающих звезд! Но стоило одному, ослепленному колдовским очарованием северянки, женщины с прищуренными против ветра глазами, из рода угасшего, чье имя давно погребено под зыбучими песками забвения, поддаться её чуждым обычаям, изгнав первопроходцев в бесплодные земли, как распустилась эта бесчестная ложь: будто конбийцы — выходцы из юргидских земель!

– Так твердят, ибо голод лютый гнал конбийцев в юргидские поселения. Почти не осталось чистокровных, а отчаяние толкало каждого второго в объятия хищной юргидки.

– А что им оставалось? Юргиды быстро снискали расположение придворных, скопили несметные сокровища, словно алчные вороны, прячущие краденое в своих бездонных гнездах. На юргидках женились в основном вдовцы, мечтавшие спасти детей от смерти, уберечь их от костлявой длани голода. Иначе юргиды не позволили бы им возделывать и пяди родной земли, обрекая на нищету и бесславную погибель.

– Что же ждало преданных, забытых супругов, вернувшихся в Вурт?

– Вернее сказать – вернувшихся из изгнания, из добровольного рабства... И участь их – быть прихлебателями, жалкими тенями былого величия. Юргидам же всегда нравилось упиваться своей властью словно терпким вином. Они попросту забыли, что их прародительница выползла из обветшавшей кибитки, увешанной жалкими лохмотьями.

Когда они приблизились к детям, маска безучастности словно хрупкая скорлупа слетела с измученного лица Джанзаль. Она опустилась на корточки, и, ведомый внезапным порывом сострадания, за ней последовал Ханто Мавгур, щеки которого пылали ярче прежнего.

Малыши, словно испуганные зверьки, бросились к тазу. Юноша с болезненным уколом в сердце наблюдал, как их крохотные, испещренные трещинами от изнурительного труда ручонки жадно зачерпывают воду, стремясь поднести ее ко рту, пока хоть одна драгоценная капля не ускользнула.

– Тебе легко рассуждать, не знав их доли. В твоих словах сквозит вера в Господа, а не в человека. И коли так, не мне судить тебя.

Оруженосец потупил взор изумрудных глаз и смущенно улыбнулся, тронутый ее словами.

– Бесчисленное множество племен, народов, общин населяют эту грешную землю... И каждое с неутолимой жаждой стремится выделиться, оставить свой след. Но ради чего?

– На века... – с горечью предположила женщина.

– Вся жизнь – лишь краткий миг. Мы проживаем ее в бесплодных поисках ускользающего смысла, год за годом теряя себя. А в итоге? Человек с неизбежностью осознает, что лишь смутно подражал своим предшественникам. Будь то праотцы, воины или короли. Но разве Господь открыл тебе, были ли они правы? Нет. Но люди упрямо гнут свое: «Мой отец был таким-то», «мой отец совершил то-то». И что с того? Твой отец мертв. И ты умрешь. Но твой отец умер, живя ложью, искусно облеченной в правду, неужели и ты желаешь умереть с ней?

Джанзаль пронзительно взглянула на него.

– А как хочешь умереть ты? – спросила она, и в голосе ее промелькнула тревога.

Тень смятения покинула лицо Ханто, и он, вновь обратив взгляд на детей, твердо произнес:

– Я хочу умереть в бою, как подобает мужчине.

*
  Фаршан, чье имя громом раскатывалось над Ургазом – языческим царством клинка и багряной крови, что простиралось за пылающим закатным морем, – по иронии судьбы влачил жалкое существование. Рок загнал его в бесплодные объятия каменистой пустыни, прозванной за свой нрав Краем Неопалимых.

Сердцевину Фаршана составляли немногочисленные сурги, чьи корни сплетались из судеб трех обособленных народов: дерзких джак'чхэнку, что вырвались из знойного пекла экваториальных и южных пустынь; задумчивых племен урда, чьи предки шелестели листвой в ныне павшем от рук рагзамов лесу Бурлас, когда-то изумрудным оазисом венчавшем Кувратское нагорье, в северных высях Переза; и суровых варманов, рожденных в объятиях раскаленных песков южного Края Неопалимых.

Всех их объединяла кожа, словно выкованная из благородного золота или теплой латуни – щедрый дар палящего солнца, ставший для них несокрушимой броней в этой безжалостной земле.

  Но златой панцирь их непорочной плоти, как и глинобитные объятия стен, оказались бессильны пред неумолимой яростью зарганских псов войны. Фаршан, город, видевший века, пал на вторые сутки, обратив свою многовековую историю в скорбные руины – братскую могилу стариков, мужей и безвинных детей. Песчаные дома исчезли, долгожданная надежда угасла, и летопись трех самобытных племен канула в Лету.

Пока истошные вопли истерзанных женщин взмывали к окровавленным небесам, Джанзаль, согнувшись над вычищенным землей тазом, с отрешенностью колдовала над тестом из песка, слоновьего дерева и воды. То было народное тесто Фашрана, чуждое зерну, рожденное нуждой. Женщины пустыни бережно отсеивали песок, собирали золу слоновьего дерева и черпали живительную влагу из древних колодцев. Безвкусное, но питательное и целительное.

Из коры слоновьего дерева добывали грубое и прочное волокно, из которого плели рыбацкие сети, вили веревки, ткали ткани, мастерили мешки и циновки. А зола, выстраданная в пламени, была панацеей от простуды, удушья, лихорадки, дизентерии и сердечных недугов.

Джанзаль замешивала тесто усталыми, иссохшими руками, с растрескавшимися ногтями, не столько для того, чтобы накормить изголодавшихся детей, окруживших ее плотным кольцом и ловящих каждый жест широко распахнутыми, полными надежды глазами, сколько для забвения, для спасения от воплей несчастных фаршанок, которым она, при всем своем желании, была бессильна помочь.

– Кричит... – прошептал Йорди, словно выныривая из липкого кошмара.

Женщина окинула его взглядом, полным невиданной прежде суровости, и властным жестом подозвала к себе. Когда он приблизился, она обняла его так крепко, что мальчик вздрогнул, будто от удара молнии.

– Молите Господа о прощении для отцов ваших, отступников. Молите о прощении для себя, ибо в их злодеяниях – семя вашего светлого будущего. Молитесь, как я учила! Молитесь!

И дети молились, простирая трепетные ладошки к помраченным небесам, зажмуриваясь до слепых пятен в глазах. Их ангельские голоса едва пробивались сквозь раздирающие душу вопли несчастных, но это было единственное, что еще связывало их с разумом в этот час безумия.

Когда тишина молитвы оплела шатер, словно кокон, в него вошел Перси, обагренный темной, густой кровью, словно из самой преисподней. В руках он до побеления костяшек сжимал исцарапанный меч. Грудь его ходила ходуном, словно кузнечные меха, а в глазах плескалось лишь безумие, не оставив места зрачкам.

– Город наш, – прохрипел он сорванным, чужим голосом и бросил к ногам немилой благодетельницы флаг поверженного Фаршана, словно окровавленный трофей.

Джанзаль рывком поднялась на подрагивающие от напряжения ноги и, презрев страх, грозно потребовала:

– Отдайте мне детей! Отдайте хотя бы младенцев!

Оруженосец усмехнулся, сплевывая кровь, набившуюся между зубов.

– Часть их развеял ветер, словно осенние листья. Что до остальных... они сейчас у своих матерей. Наблюдают, как догорает мир. Если так жаждешь пригреть их на своей груди – ступай к командиру. Если будет на то его высочайшая воля – пожалуйста. Никто тебе не воспрепятствует. Но если нет... – глаза его вспыхнули неугасимым пламенем изуверской жестокости, – мы непременно отправим их вслед за первыми, к небесным вратам.

Лицо Джанзаль исказила гримаса нестерпимого презрения.

– Горе тебе, воин юный! Ужели пелена ненависти так плотно застлала очи твои, что в невинных этих душах видишь ты врагов? Ты сам еще дитя, вскормленное молоком безродности, но откуда в сердце твоем столько желчи и злобы?

В глазах Перси разгорелся костер исступленного гнева, пожирающий все вокруг. Меч его взмыл, уперевшись острием в живот негодующей женщины, словно змея, готовая к смертельному укусу.

– Я вижу, тебе наплевать на жизнь, что бьется у тебя под сердцем. Или она тебе в тягость? Что ж, я избавлю тебя от этой ноши, а мир – от семени измены, что зреет в твоей утробе.

– Попробуй, и я собственными руками вырву твое черствое сердце, – клятвенно произнесла Джанзаль, не отрывая ледяного взгляда от его глаз, – и скормлю его стервятникам.

Не в силах стерпеть гнет старшего, Эдо, с трудом сдерживая клокочущую ярость, словно дикого зверя в клетке, запустил в него горсть песка, выкрикивая сквозь стиснутые зубы:

– Убирайся, Перси! Вон отсюда! Неблагодарный выродок!

Юноша, ослепленный гневом, в отчаянии метнул свой меч, острие которого лишь чудом не зацепило руки обидчика. Еще бы миг, и Эдо лишился бы конечности, если бы Джанзаль вовремя не подхватила его.

– Ой... – всхлипнул разочарованный мальчик, сжимая кулачки. По щекам его огненными ручьями хлынули слезы. – Уходи, Перси... Уходи... Ненавижу тебя. И твоего отца. И отца твоего отца! Ненавижу!

– Нет! – оборвала его женщина, запуская пальцы в непокорные пряди светлых волос. – За проклятия, вырвавшиеся в гневе, ты сам расплатишься. Не плачь, дитя... Не трать слезы зря, когда есть те, кому они нужнее.

Эдо послушно кивнул, утыкаясь лицом в ее плечо, ища защиты.

Тогда Джанзаль отвернулась от оруженосца и, в голосе ее звенела сталь, произнесла:

– Уходи, воин. Уходи. Не губи свою славу. Сегодня твой меч и так вдоволь испил крови.

Оруженосец застыл на миг, а затем, с грохотом распахнув дверь шатра, поспешно удалился, прежде чем схватить свой меч.

Джанзаль медленно опустилась на колени, ее округлившийся живот не позволял долго держать ребенка на руках.

Прильнув лбом ко лбу заплаканного Эдо, она ласково прошептала:

– Славься, мой юный рыцарь. Славься весь твой доблестный род.

И новые слезы навернулись на глаза мальчика, но не успели вырваться наружу – в шатер вошел командир Хомра Разгаар, обагренный чужой кровью.

Женщина не удостоила его взглядом, упорно делая вид, что не замечает его присутствия, пока он сам не заговорил:

– Мне чудится запах крови. Кто побывал здесь до меня?

– Один из твоих младших сыновей, – ответила она бесстрастно, подавляя в себе неуместные ярость и обиду.

  Вдруг ветер взвыл, истерично хлеща песком, словно вторя чудовищной симфонии боли разгромленного народа: погребенным надеждам мужчин, оплавленным крикам заживо сожженных детей, истерзанной невинности обесчещенных женщин...

Пленницы, сломленные, в пыли, простирали руки к своим мучителям, словно в тлеющей надежде вызвать хоть искру сострадания, прервать этот нескончаемый кошмар.

– Махтако варгамуа канаонай! Махтако варгамуа канаонай! (Не обрекайте себя на вечные муки! Не обрекайте себя на вечные муки!).

Кричала сорванным голосом обнаженная отроковица, едва достигшая четырнадцати лет, выставляя дрожащие ладони, как жалкий щит.

Но Шаму Госпар оставался глух к ее мольбам, сдирая последние лоскуты надежды вместе с одеждой, алчно хватаясь за невинность, которую она хранила, как бесценный дар, для грядущей любви.

Он предал ее девичество мучительной смерти в адском костре боли, крови и тщетных молений, сломив ее волю, втоптав в грязь ее честь.

Крик, истошный и рвущийся из окровавленной груди, влажной от пота безумца, тонул в гуле сотен таких же – далеких, бессильных, потерянных.

— Вараотрака мрахкана трову ма! Вараотрака мрахкана трову ма экмасуа! – шептала молодая мать, и в каждом слоге отчаяние било набатом, резало слух, как осколки разбитого стекла. Она прижимала к сочащейся молоком груди плачущего младенца, стремясь укрыть его от надвигающейся тьмы. Крупная дрожь пронзала ее тело, когда грязные, словно коряги, лапищи Гердана Тайюга, обхватили звенящие деревянными браслетами лодыжки пуще железных тисков и бесцеремонно потащили ее к его обезумевшим от похоти чреслам, на алтарь мерзости.

Не церемонясь, не пытаясь даже высвободить ребенка из ее судорожных объятий, он лишь вздернул грязными руками домотканую юбку, обнажая израненные ноги, словно срывая последний покров с обреченной жертвы. Обезумев от ужаса, она склонилась к крошечному, трепещущему ушку младенца, шепча, словно последнее воззвание к небесам, словно заклинание, которое непременно их спасет:

— Рубао стура... Рубао, маянги... (Все хорошо... Хорошо, малыш...).

  Джанзаль слышала их голоса — слабые, тонущие в трясине бесчеловечных страданий. Бессильная злоба и презрение опалили её осоловелые глаза, едва не ослепив Хомру Разгаара.

– Их дети смотрят, как твои воины глумятся над их матерями. Неужели эти дети способны вонзить меч в твою грудь? Осмелятся ли хотя бы взглянуть в твои глаза?

– Тише, женщина, – прогремел он внушительным басом, окатывая её укоряющим взглядом. – Не говори о том, чего не знаешь. Это не твоя забота.

Джанзаль стиснула зубы до боли, желваки заходили на её щеках.

– Отдай мне их детей. Клянусь, я сама выращу из них твоих самых преданных воинов.

Предводитель наёмников покачал головой, словно она изрекла величайшую глупость.

– Все мальчики, не достигшие семи лет, будут отданы тебе безоговорочно.

– Отдай мне и остальных. Клянусь, и они не посмеют когда-либо воспротивиться твоей воле. И девочек отдай. Они станут мне помощницами.

Воцарилась короткая тишина, прерванная горькой усмешкой Хомры Разгаара.

– Ты воздвигла обо мне хрупкие надежды, несчастная женщина из павшего Крох-Враага. Напрасно. Я не изменю своим принципам, даже если мои выдающиеся подчинённые считают их бесчеловечными. Всех неугодных девочек мы уже предали земле, они ждут своих матерей под сенью Материнского Древа. Их жизни нам не нужны. Остальные женщины будут умерщвлены на рассвете. Их сыновья, не достигшие семи лет, будут переданы тебе. А те, кто пересёк эту грань, последуют за своими матерями.

При этих словах глаза Джанзаль наполнились слезами, но она тут же смахнула их, стыдясь, веря, что не имеет на них права.

– Что женщины и дети могут сделать против тебя и твоих безжалостных воинов? Разве их можно считать врагами?

– Ты говоришь безрассудно, женщина. Разве я не предупреждал тебя о благоразумии? Ребёнок, не достигший семи лет, подобен глине, из которой ты вылепишь всё, что пожелаешь. Эти мальчики забудут лица своих матерей к следующей луне, ибо матерью для них станешь ты. А что до женщин – сами по себе они не опасны, но мальчики, достигшие семи лет, очень скоро возмужают, чтобы оплодотворить их. И тогда Фаршан, ради захвата которого мы проливали кровь, восстанет и обрушит на нас весь свой гнев.

– К тому времени, когда эти мальчики созреют, чресла этих женщин иссохнут!

– Вздор. Я видел и бесплодных младенцев, и беременных старух. Поверь, Джанзаль, я предусмотрительнее тебя. – Он всматривался в её ненавидящие глаза, не моргая, жадно впитывая каждую искру этого бушующего пламени. – Это война, Джанзаль. И она длится уже четыре года. Ты видишь в нас зверей, но ответь мне, разве ты осталась бы человеком, скитаясь по пустыням, не видя лиц, питаясь тем, по чему ходят ногами? Все, что ты видишь вокруг, кажется тебе несправедливостью, но поверь, на войне нет такого понятия. И никогда не было. Был ли справедлив царь Маварку, когда его орды, подобно всепожирающей саранче, обрушились на мирные селения вайкунов? Когда багряные клинки его воинов обагрились кровью младенцев и немощных старцев, лишь за мнимый сговор с Талсаном, нашим извечным врагом, за пустые посулы капитуляции в обмен на химеру безопасности? Нет! Но из пепла и крови тех злосчастных селений, словно феникс из пепла, восстал Крох-Врааг, чьё имя стало знаменем надежды. Лишь после той ужасной резни твой праотец смог, наконец, ступить на эту землю, вдохнуть полной грудью воздух свободы, оплодотворить свою жену и породить потомство, не дрожа в тени неминуемого изгнания!
Справедлив ли был король Байкул, когда заживо замуровал плоть от плоти своей, единственного сына, в железной утробе, испепелив его душу потоками расплавленной стали, а затем отдал трон брату? Нет! Но принц Яргаз был безумцем, чьё злобное хихиканье эхом отдавалось в застенках, где его стражи зверски терзали беременных женщин. Байкул, словно провидец, узрел в Яргазе чудовище, восседающее на троне, – могильщика королевства!
А королева Лимара, отравившая первую и единственную любовь своего сына Укдалана, зная, что тот дышал ею и готов был умереть у её ног – была ли она справедлива? Нет! Но Микария, чьему императору она предательски отправляла сокровенные военные тайны, обрушилась бы на Заргану уже через месяц после её последнего послания, и нас бы просто стёрли с лица земли, будто нас и не было никогда!
В войне нет места справедливости, о Джанзаль, есть лишь первобытный, неукротимый инстинкт выживания. И больше ничего.

  «Больше... ничего».

Последний обломок копья сорвался с окаменевших губ Хомра Разгаара. В сумрачный час предутренней дымки, выскользнув из шатра целительницы Джанзаль, он принял первые, безжалостно-золотые стрелы восходящего солнца.

– Укрой сирых сынов под сенью своего платья. Да станет оно для них колыбелью, где смолкнет эхо скорби по матерям почившим, да обретут они в его пологе долгожданный покой.

Слова его падали глухо, словно гранитная крошка, не удостоив ее даже мимолетным взглядом прощания.

– Нет мира в душах твоих воинов. Но я забираю их. Отныне они – мои сыны.

И, оставив за спиной шатер, настоянный на горьком запахе трав и детском страхе, она распахнула объятия навстречу дюжине златокожих малышей, чьи тела сотрясала безмолвная дрожь рыданий. На их личиках еще плясали багровые отблески агонии матерей, обезглавленных без жалости и сострадания.

Когда Джанзаль приблизилась, ледяной ужас сковал их, словно невидимые цепи, сжал в немом коконе отчаяния. Она лишь приподняла край своего платья, легонько взмахнув им, словно маня к доверию, предлагая забвение в спасительных складках ткани.

Дети замерли, томимые ожиданием некоего незримого знака. И вдруг самый младший, едва достигший трех с половиной лет, робко перебирая крошечными ножками, шагнул вперед. Он указал на нее своим кулачком и пролепетал сквозь пелену слез:

– Салуд... салуд...

Огромные глаза сияли влагой, на щеках пылал румянец, словно два распустившихся алых мака.

Джанзаль, прикусив губу до крови, чтобы не дать волю слезам, высохшим от злобы и скорби, и не растратить последние, дрожащие крупицы сил, медленно подняла ребенка и прижала к груди. Покачиваясь, словно убаюкивая, она вытерла его слезы тыльной стороной шершавой ладони, стирая с лица мира всю боль и беспросветный ужас, выпавшие на его долю.

*
  Страйдеры – имя, выкованное в огне древних хтатурийских диалектов и звучащее в переложении палеографов Трех Братствующих Королевств, как "Странствующие", – были наемниками, чья слава раскатывалась по горизонту, словно дальний гром. Яростные берсерки на поле брани, они с фанатичным трепетом хранили свои традиции, и исполнение обрядов, особенно в отношении новообращенных, было для них священным долгом, не терпящим отлагательств. Это был не просто ритуал, но живой пульс их воинственной души.

Юлькириец Хомра Разгаар, грозный главарь страйдеров, муж начитанный и облеченный властью, вопреки своей репутации человека "новой формации", втайне лелеял скептические убеждения Перворожденных – общины, гордо именующей себя третьим поколением первых людей, первыми, кто сплелся в единое, неразрывное племя. Он верил, что до семи лет нрав мальчишки сокрыт в крайней плоти его незрелых чресел, словно червь в сердцевине плода, бремя дурных наклонностей; и если её отсечь, то развеется этот мрак, как пепел по ветру, обнажая лишь чистое, незамутненное мировоззрение.

Возможно, тем самым Хомра и воздавал дань уважения Перворожденным, однако это действо было не столько проявлением пылкой веры и патриотизма, сколько циничной попыткой втереться в доверие к мудрецам-консерваторам, чье влияние змеилось по коридорам власти при дворах трех королей. Хомра знал: чтобы плести интриги, нужно быть ближе к источнику шепота, чувствовать его вибрации, улавливать малейшие нюансы.

  И когда минул лунный цикл нескончаемого пути, на западных отрогах гор Якуххебарзу в Ларбау, над останками окровавленного пепелища селения таппиров-скалописцев, жалкого осколка некогда гордого народа Сурку, навеки вросшего корнями в скалы, пред очами Джанзаль предстал Хомра Разгаар. Обритая наголо, облаченная в траурные отрепья, сорванные с тел казненных фаршанок, дабы ликом мертвых матерей усмирить крик осиротелых сыновей, она внимала его велению с бесстрастной отчужденностью.
До заката – обрезать каждого.
Она не дрогнула.

На Крох-Врааге обряд посвящения клинком был делом обыденным, но касался лишь новорожденных, едва вкусивших сорока дней жизни. Ибо верили, что в столь юном возрасте дитя не ведает боли во всей её первозданной, всепоглощающей жестокости.

– Услышь меня, воин, – голос Джанзаля прозвучал сухо и резко, словно шепот ветра, затерянный в лабиринтах ущелий. – Я предам клинку мальчиков от трех до шести, как ты и повелеваешь. Но тех, что младше... прошу тебя о терпении, достойном твоей славы. Дай им время, покуда не научатся лепетать свое имя отчетливо.

Но непреклонен был Хомра Разгаар в те дни. Взгляд его метал сталь закалённого клинка, а сердце сковал лед беспросветной полярной ночи.

– Обрезать каждого ребенка сегодня! – пророкотал он, и стальной, утробный голос, подобно раскату запоздалого грома в преддверии бури, обрушился на низкие каменные своды, заставляя трепетать испуганные языки факелов. Когтистая десница хищно легла на эфес меча, покоившегося на скрещенных коленях, словно голодный беркут, готовый сорваться с присады в смертельном пике. – Мне не нужны их голоса, шепчущие скверну лжи и сомнений, лишь эхо слепого повиновения, подобное погребальному шепоту ветра в пустом склепе. Мне нужны десницы, выкованные волей, словно цепями, что мертвой хваткой сомкнутся на стали, ноги, чьи стопы, не дрогнув, устремятся за мной, не споткнувшись о трусость, не осквернившись даже тенью предательства. Мне нужны их тела, готовые стать живым щитом, непробиваемым бастионом, их кровь, что багряным потоком оросит алтарь моей непреклонной воли, дабы навеки укрепить мою власть. Голоса же их – жалкий лепет перепуганных птенцов, шелуха, прах, развеянный яростным ветром забвения в безжалостных пустошах времени.

Джанзаль вздрогнула, словно воочию вдохнула удушающий смрад давно погребенной, но все еще кровоточащей раны воспоминаний, и с вызовом вскинула свой помертвевший подбородок. В испитых щеках, где некогда алел нежный румянец, подобный перламутровому отблеску зари на морской глади, в осунувшемся лбу, в тонкой шее, хрупкой, как надломленный бурей стебель прибрежного тростника, в отяжелевшей от молока груди, прикрытой грубым балахоном чужой одежды, испещренном молочными кляксами, не осталось и призрачной тени той крох-враагской мраморной чистоты, что некогда вдохновляла бардов на песни. Лишь черная печать легла на ее лицо, словно родом она была не из благородного, просвещенного поморского рода, а из древних, таинственных динно, вечных номадов, чей дом – дорога, плетущих полотно судьбы в гипнотизирующей пляске теней и гадании на дымящихся костях. Облик ее был не просто отражением разбитого колокола, он сам звучал погребальным звоном в пустом храме души.

И взгляд ее померк, затуманился, словно на зеркало накинули старый саван.

– Славься, о Хомра Разгаар, – просипела она чужим, сорванным голосом, жалко пародируя славословия его воинов. – Славься твой отец! И отец твоего отца! И все отцы твоего проклятого рода! Разве не эти слова, полные истовой сладости, кричат твои сыны, когда ты приносишь им весть о славной битве или ведешь их к блистательной победе? Что же от них, от плоти от плоти твоей, тебе не угодно?

Как взбешенный зверь, Хомра Разгаар вскочил на ноги, и его загрубевшие пальцы, словно клещи, впились в точеные скулы Джанзаль. Лишь сейчас ее обоняние уловило густое облако винного перегара, исходящее от него, и осознала истинную природу клокочущей в нем ярости.

– Ты осмелилась облачиться в их одежды, о нищенка, – прошипел он, словно змея, испепеляя ее бесстрастное лицо обжигающим взглядом. – И разве я покарал тебя за это? Нет. Я позволил, ибо ты клялась, что так они скорее обретут покой и покорятся мне. Что же ты творишь теперь? Приняла мою милость за слабость, возомнив, что можешь предать меня?

– Молю, ослабь свою хватку, воин, – прошептала она, с внезапно нахлынувшим ужасом осознавая всю зыбкость своего положения перед разъяренным и опьяненным деспотом. Но ни страх, ни боль не отразились на ее каменном лице. – Я уйду, как ты пожелаешь. Я исполню любую твою волю.

Внезапным рывком он сорвал с нее одеяние, и в лунном свете блеснула гладко выбритая голова. В глазах Разгааар вспыхнул нечеловеческий гнев.

– Что ты наделала?

Голос его звенел ледяной яростью, когда он провел ладонью по обнаженной коже, где еще недавно волновались ее карамельные локоны.

– Ты скорбишь о моей красоте, о пьяный воин? Тщетно. Мы на войне. Здесь моей красоте нет места. Да и чего в ней было? Солнце пустыни иссушило мои волосы, выпило их свет, оставив лишь безжизненную солому. Я остригла их, чтобы они возродились вновь, и буду ходить так, пока они не отрастут.

Ведь и женщины павшего Фашрана тоже сбривали свои волосы в знак траура и покаяния. И потому Разгаар не поверил ни единому слову скорбящей целительницы.

Он сжал пальцы сильнее, и челюсть ее отозвалась зловещим хрустом.

– Внемли моему приказу, – прорычал он, словно из самой преисподней. – Если твои старшие сыновья взмолятся перед тобой, моля о спасении от голодной смерти, ты обнажишь перед их устами свою грудь и позволишь им испить твое молоко, дабы даровать жизнь. Но если об этом попросят младшие – не дрогнешь, не проронишь ни капли.

– Ты обрекаешь невинных детей на мучительную смерть? – сквозь стиснутые зубы прошипела она, и в ее голосе отчетливо прозвенела неприкрытая ненависть.

– Они еще не заслужили моей любви и милости, – отрезал он.

Лицо Джанзаль – застывшая маска безмолвной агонии, где каждая черта боролась с бурей внутри, – дрогнуло под напором пинков встрепенувшегося младенца. Не смея противиться этой невинной власти, она стыдливо запахнулась в выцветшую ткань, словно прячась от взглядов незримых судей, и, не обронив ни звука, ушла прочь, оставив мужчину в вакууме давящей тишины, наедине с сумрачными терзаниями, что клевали его душу, как оголодавшие стервятники – падальщики со стерхов издохших мечтаний.

  Первым на обрезание привели курносого малыша, едва перешагнувшего полуторагодовалый рубеж, чьи ножки заплетались, едва успевая за шагом взрослых. Внеся его в шатер, Джанзаль бережно опустила ребенка на ложе из искусно сплетенных листьев древа Мухки. Лоскут ткани, оторванный от её собственного платья – безмолвного свидетеля ушедших дней, – прикрыл нижнюю часть его мерцающего тельца, обнажённого до самого пупка.

– Са... уд... – лепетал малыш, силясь произнести знакомое слово на родном языке, с удивлением помахивая своими крошечными ручками. – Сауд... Са... уд...

Её пальцы, едва ощутимо дрожащие, судорожно вцепились в рукоять ножа. И вдруг, словно помимо её воли, из горла исторгся тихий, измученный голос, перешедший в шёпот:

– Сельмеуру... Сельмеуру... Марионару амуру... Касталамийа, рабийина... Умра'рану фагуну... Баридауру астаранайру, камадалии...

Строки древней крох-враагской колыбельной ткали сагу о неземной красоте речной феи Умра'рану, неусыпно оберегающей сны новорожденных. Жгучие слезы застилали глаза, мир перед ней дрожал и расплывался в мутной пелене.

Но завороженный мелодией, малыш тихонько ахнул и потянулся к ней своими крошечными ручками с израненными ноготками. Тогда Джанзаль, медленно, боясь спугнуть, опустила руку с зажатым ножом к его нежным, едва оформившимся чреслам. Ее обветренные губы вновь зашептали в страстном порыве, с трудом сдерживая рвущийся наружу плач:

– Сельмеуру... Сельмеуру... Марионару амуру... Касталамийа, рабийина... Умра'рану фагуну... Баридауру астаранайру, камадалии... сельмеуру... Сельмеуру... Юливарийа асу бальтау баурфаануру...

В такт льющейся мелодии она нежно смазывала промежность малыша обезболивающим травяным маслом, словно лаская его будущее. А он слушал, и полупрозрачные веки его, украшенные узором тончайших бледно-васильковых вен, становились всё тяжелее и тяжелее.

  Когда дыхание её успокоилось, уподобившись мерному шёпоту морского прибоя, Джанзаль взмахнула ножом с решимостью жрицы, готовой принести священную жертву. Лезвие, словно невесомое пёрышко, коснулось кожи, рассекая не плоть, а лишь зыбкий покров сна. Кровь проступила сквозь младенческую негу не потоком, но драгоценным алым бисером росы, словно первый луч рассвета, украдкой пробивающийся сквозь лепестки диковинного цветка, распустившегося в зачарованном саду. Малыш, убаюканный мерным ритмом колыбели в царстве грёз, не вздрогнул, продолжая видеть сны о неведомых мирах.

Окончив, она почти благоговейно отерла лезвие ножа лоскутом вылинявшей ткани, хранящей наготу ребёнка, словно святыню. Затем, извлекла из плетёной корзины пучок сушёных трав и, растерев сухие стебли и листья в узловатых, морщинистых пальцах, присыпала ранку золотой пылью исцеления. Терпкий, пряный аромат трав наполнил шатёр, сплетаясь с дымкой тлеющих листьев Мухки и едва уловимым, тревожным привкусом крови.

Завершив древний ритуал, Джанзаль приподняла дитя и прижала его к своей истосковавшейся по ласке груди. Веки её сомкнулись в безмолвной молитве, а губы беззвучно шептали благодарность речной фее Умра'рану, вечной хранительнице младенцев. Она покачивала его неспешно и чувственно, и в этом жесте читалась вся горькая нежность, на которую только была способна её израненная, обветренная годами и потерями душа.

Уложив его обратно на ложе из сухих листьев, она укрыла обнажённое тельце остатками вылинявшей ткани. Малыш сладко спал, и на губах его играла блаженная улыбка. Джанзаль отступила в тень, позволяя тишине вновь завладеть шатром, и вышла навстречу ожидающим воинам, неся на лице печать смирения и вечной материнской печали.

2 страница29 сентября 2025, 16:32

Комментарии