2 страница30 августа 2025, 12:48

глава 1. «последняя строчка»

    Сентябрьское утро не наступило — оно просочилось. Туман, густой и вязкий, словно не до конца проснувшееся молоко, лег на сад Уолдингхэм-Холла, пряча очертания живой изгороди, статуи фавна у фонтана и ветви старого вяза, нависшего над крышей, как уставшая рука. Роса блестела на паутине, натянутой между перилами. Листья — мокрые, ярко-жёлтые и ржаво-красные — налипли к каменным ступеням, словно страницы книги, которую оставили под дождём.
   Дом стоял безмолвно, как старый актёр за кулисами, выжидающий реплику судьбы. Внутри было темно, хоть и не ночь. Плотные портьеры лениво шевелились на сквозняке, из каминных труб тянуло прохладой, а в коридоре, где пол был стар и капризен, каждая доска отзывалась скрипом, будто жаловалась на забытое внимание. В этот утренний час даже часы на стене тикали медленнее, как будто сами понимали: спешить некуда. И если бы не мягкий топот чьих-то шагов по ковровой дорожке, ничто не нарушило бы эту выверенную, почти музейную тишину.
   Миссис Эллисон Уитмор не спешила. Она работала в Уолдингхэм-Холле больше двадцати лет и давно знала: если в доме всё слишком тихо, значит, кто-то либо спит слишком крепко, либо думает о чём-то, о чём лучше бы не думать вовсе. У неё в руках была корзина со свежим бельём, перевязанная лавандовой лентой. Открывая дверь в библиотеку, она уже прикидывала, куда поставит стопку и стоит ли проветрить комнату — здесь, как правило, к утру оставалось тяжёлое послевкусие табака и виски. Но она не сделала и трёх шагов, как остановилась.
   Роланд Грин сидел в кресле у камина, словно просто задремал с чашей размышлений на коленях. Поза его была почти ленивой: голова запрокинута на спинку кресла, глаза полуоткрыты — глядящие в потолок, будто и там есть текст, который он пытался дочитать. Правая рука лежала на коленях, странно зажата, будто в ней было что-то невидимое. Но не было ничего невидимого. В этой руке он держал перо — старое, чёрное, с бронзовым наконечником. А на коленях лежала записка, написанная аккуратным, привычным почерком.
   «Каждому из нас достаётся своя строчка. Моя — последняя.»
   Слева от него, на кофейном столике из орехового дерева, стоял бокал. В нём плескалось остаточное вино — густое, рубиновое, как запекшаяся кровь.
   Миссис Эллисон медленно выдохнула, и корзина со свежим бельём скользнула на пол. Лаванда рассыпалась. Комната, казалось, стала ещё тише. Даже стены перестали дышать. И в этом беззвучии что-то подсказывало: он умер не только как человек. Он умер как рассказчик.
   Они — местная полиция — приехали через сорок три минуты после звонка. Не по сирене. Не с рёвом. Уолдингхэм-Холл был не тем местом, куда приезжают с шумом — даже в случае смерти. Старенький тёмно-синий «Jaguar», приписанный к отделению в Сент-Олбансе, скользнул по подъездной аллее, оставив за собой след мокрых шин. Из него вышли двое: инспектор в плаще, от которого пахло мокрой шерстью, и сержант — молодой, с виду ещё не потерявший веру в то, что правда любит порядок.
   В доме всё ещё царила мраморная тишина. Экономка их проводила до библиотеки, открыла дверь — и сразу отошла, будто боялась, что воспоминания тоже умеют мстить. Комната казалась нетронутой. Камин выгорел до пепла, книги спали на полках, свет проникал сквозь тяжёлые шторы ровно настолько, чтобы очертания оставались в полутоне. Воздух был насыщен чем-то, что казалось табаком и вином — только с лёгкой примесью бумаги. Старой, влажной бумаги.
   Тело всё ещё сидело в кресле — будто бы живое. Роланд Грин не выглядел мёртвым. Он выглядел так, как мог бы выглядеть Роланд Грин, если бы решил эффектно уснуть перед прессой. Позёрски. Театрально. Смерть в анфас, не в профиль. Инспектор медленно обошёл кресло, не прикасаясь ни к чему. Перо в руке покойного — словно элемент реквизита. Бокал — поставлен точно по центру столика, даже без разводов. А записка... записка лежала так ровно, как будто её выравнивали линейкой.
   — Чересчур аккуратно, — пробормотал он. — Он ведь не был школьным учителем, да?
   — Говорят, был писателем, —осторожно кивнул сержант, держащие записную книжку и ручку.
   — Да уж, — пробормотал инспектор. — Тут каждый штрих — как запятая в редакторской вычитке.
   Он обернулся к окну. Оно было заперто. Щеколда с внутренней стороны — простая, старая. Никто не выходил. Никто не входил. Только дождь снаружи и вечер внутри.
   — Что думаете? Убийство? — осторожно спросил сержант.
   — Кто видел его последним? — вопросом на вопрос спросил инспектор, не ответив на вопрос помощника.
   — Пока неясно, — отвечает сержант. — Экономка говорит, что после полуночи все разошлись по комнатам. Их было шестеро. Он остался один в библиотеке. Как всегда.
   Инспектор взглянул на часы. 7:52.
   — Судя по температуре тела, времени и сухости кожи... смерть наступила примерно около трёх тридцати утра. А может, чуть раньше. Надо будет подтвердить у патологоанатома. Но... — он потёр подбородок. — Это не самоубийство.
   — Сэр? — сержант приподнял бровь, смотря прямо на инспектора.
   — Если бы я поверил в такую аккуратную смерть, я бы перестал верить жене, — признался инспектор, даже не смотря на помощника. — А она читает детективы с одиннадцати лет. Каждый вечер рассказывает мне, кто убийца, уже на пятой главе. Я женат на женщине, которая не промахивается, — он ещё раз посмотрел на сцену. — И даже она бы не купилась на эту постановку.
   Асфальт под колёсами был мокрым, как кафель в заброшенной ванной комнате. Свет фар вырывал из утреннего тумана редкие изгибы дороги, серые изгороди, еле различимые дорожные знаки. Джонатан Рейв вёл машину одной рукой, другой лениво придерживая бумажный стакан с остывающим кофе — из тех, что пахнут больше картоном, чем зерном. В салоне пахло старым кожаным салоном и дождём. Радио он выключил ещё в Лондоне — слова из динамиков казались слишком навязчивыми рядом с теми, что звенели в голове.
   Роланд мёртв. Звонок поступил в шесть утра. Голос на том конце был женским, сухим и собранным. Кто-то из клуба. Кто именно — он почти не запомнил. Он помнил только это чувство — как будто кто-то выдрал первую страницу новой книги и сказал: «Вот, теперь читай». Он ехал молча, лишь иногда откидываясь назад и скользя взглядом по туманному ландшафту за окном. Англия в такие утра напоминала старинную гравюру: всё в сером, в выцветших линиях, как в книгах, которые читали вслух при свечах.
   Роланд Грин. Гений. Манипулятор. Остроумный подлец. Он мог заставить редактора плакать над спичем диктатора и преподнести предательство как финальный поворот. Писал так, как будто всё это уже случилось. Говорил — как будто он это и придумал. Джонатан знал его пятнадцать лет. Они познакомились в 2008 году, когда Джонатан, ещё двадцатилетний репортёр из глубинки, вёл первое громкое расследование. Тогда речь шла о коррупции в благотворительном фонде, и Роланд появился в его жизни как тень на белом листе: вмешался, переписал, переплёл. И всё, что Джонатан думал, он знает — оказалось всего лишь вступлением. Он терпеть его не мог. И восхищался им.
   — И вот теперь ты умер, — произнёс он вслух и слова прозвучали тише дождя.
   Он родился в 1988 году в Кенте, в городе, где больше знали о дождях, чем о литературе. Его мать работала медсестрой, отец ушёл, когда Джонатану исполнилось семь. Всё, что у него было — словари, тетради и редкие выходные в местной библиотеке, где он впервые понял: правда — это не то, что случилось, а то, как это написано.
   Он вылез наверх. Без связей, без капитала, без просьб. Он стал тем, чьё мнение печатали. Тем, чьи тексты цитировали в судах. Но каждый раз, когда он читал очередную книгу Роланда, он ощущал: тот всё равно на шаг впереди. И теперь — смерть. Последняя глава. Только вот она казалась не дописанной.
   Когда Уолдингхэм-Холл показался из тумана, он выглядел не как особняк, а как памятник. Дом — с симметричными окнами, с башенками по углам, с поросшей плющом стеной и увядающим садом — застыл, будто картинка из книги, которую уже никто не читает, но не смеет выбросить. На ступенях — мокрые листья, на фонарях — капли. Даже дверь не хлопала, как положено дверям — она просто была приоткрыла. Будто Роланд ушёл на минуту и вот-вот вернётся. Будто сам дом ещё не знает, что остался без хозяина. Джонатан вышел из машины, поставив её к тротуару. Кофе он так и не допил. Бросил стакан в урну, которую не трогали с весны, и пошёл по дорожке, пригибаясь под веткой, как когда-то в юности — тайком в чужие библиотеки. На пороге его встретила миссис Эллисон, вежливо кивнув.
   — Мистер Рейв, — сказала миссис Элли он, — мы вас ждали.
   — Он... — Джонатан не договорил.
   — Да, — миссис Эллисон кивнула вновь, коротко, как запятая в ложном предложении. — Он внутри. Всё ещё в библиотеке.
   Он шагнул за порог, и дверь медленно закрылась за его спиной. Дом обнял его тяжестью старых книг, тёплого пепла и нерассказанных правда. И Джонатан понял — он приехал не к покойнику. Он приехал в чужую рукопись. И кто-то очень не хочет, чтобы он прочёл её до конца.
   Холл встречал его тишиной, густой, как лакированная поверхность. Свет, просачивающийся из витражного окна, резал пространство на секторы — словно сцена в театре, где каждый должен занять строго отведённое место. На стене напротив широкой лестницы висели портреты. Шесть рам, выстроенных в симметричную композицию, — тёмное дерево, кремовые паспарту, минимализм подписей. Это было сделано по инициативе Роланда, в один из годов, когда он особенно чувствовал себя собирателем великих умов, своим собственным Гетевским Мефистофелем.
   —  «Литература требует лиц. Иначе читатель забудет, кто лгал лучше всех», — сказал он тогда.
   Теперь же эти лица смотрели на Джонатана, как на гостя в чужом сне. Он подошёл ближе.
   Макс Харт. 1984 год рождения. 39 лет. На портрете он смеётся — в том самом театральном стиле, в каком он смеётся всегда: с чуть поднятым подбородком и полуопущенными веками.
   — Драматург, скрывающий множество скелетов в шкафу. Когда-то шантажировал Роланда, но вовремя понял, что юмор — более безопасная валюта, чем угрозы. Теперь играет драму даже в том, как наливает чай. Слишком любит зрителей, даже когда их нет, — покачал головой Джонатан.
   Агата Сомерсет. 1977 год. 46 лет. Её взгляд — прямой, без милосердия. Пальцы скрещены на груди. Никаких украшений. Только серебристая прядь, аккуратно убранная за ухо.
   — Авторка романов, которые читают профессора, а цитируют их ученики. Холодна, проницательна. Когда-то в молодости была близка с Роландом, но никто не знает, почему они разошлись. Даже они, кажется, перестали помнить. С каждым годом её голос становился тише, но слова — тяжелее, — припомнил Джонатан.
   Люсия Ванье. 1987 год. 36 лет. Портрет сделан в мягком свете. Она смотрит в сторону, губы приоткрыты, глаза чуть затуманены.
   — Поэтесса. Когда-то писала с такой страстью, что в одном из своих сборников почти застряла между строк, —усмехнулся Джонатан. — Пыталась покончить с собой, выбрав строки вместо петли. Роланд публично разнёс её на вечере молодых авторов — и с тех пор между ними лишь стихи, да и те со вкусом крови.
   Жаклин Роу. 1971 год. 52 года. Чёткий профиль, жёсткая линия подбородка, волосы собраны в тугой пучок. Она похожа на судью, забывшего снять мантию.
   — Биограф. Документалист. Не пишет — препарирует, — почти весело усмехнулся Джонатан от этого. — Несколько лет назад попыталась создать книгу о Роланде. Он отказал ей в сотрудничестве в последний момент, оставив её с черновиками и публичной неловкостью. С тех пор её глаза стали ещё холоднее, а факты — ещё острее.»
   Саймон Крэйг. 1990 год. 33 года. Он стоит в полоборота, руки в карманах, глаза в тени. Из всех портретов этот — самый живой. И самый странный.
   — Новичок. Читатель? Молчун? Кто он? — попытался вспомнить Джонатан со всей серьёзностью. — Он появился внезапно, год назад. Говорил мало, смотрел часто. Слишком молчит, чтобы быть просто наблюдателем. Прошлое скрыто. Но интуиция подсказывает: он не случайно оказался в этом кругу.»
   И наконец, в центре композиции — пустая рамка. Когда-то в ней висел портрет Роланда Грина: чёрно-белая фотография, сделанная в момент, когда он смотрел на собеседника так, словно уже придумал для него эпитафию. Теперь её сняли. Остался лишь след от гвоздя. И светлый прямоугольник на обоях.
   Джонатан задержал взгляд. Внутри что-то дрогнуло. Не боль — скорее, странное ощущение, будто обложка книги исчезла, и история рассыпалась по полу, теряя смысл. Он провёл пальцами по раме Агаты, затем Люсии, по Саймону.
   — Каждый из них лжёт — по-своему, —заключил мужчина. — Макс — во имя роли. Агата — ради контроля. Люсия — чтобы выжить. Жаклин — чтобы разоблачить. Саймон... он просто не говорит ничего. Но ложь — это ведь тоже тишина, — и, повернувшись, бросил последний взгляд на лестницу, ведущую вверх, к библиотеке, где ещё лежал Роланд. — А Роланд... был главным редактором этой пьесы. Только, похоже, в последний раз перепутал жанр.
   Библиотека встретила его запахом пепла, старых переплётов и недосказанности. Комната казалась замершей — не от страха, а от ожидания. Как актёр за кулисами, затаившийся перед финальной сценой. Полицейские уже ушли, оставив за собой чуть сдвинутый ковер, отметки на полу мелом, запах резиновых перчаток и неловкую пустоту, которую оставляют после себя люди, не слишком верящие в то, что делают.
   — Оставьте меня на минуту, — бросил Джонатан сержант, остановившись у порога. — Хочу посмотреть сам.
   — Конечно, сэр, — прозвучало без лишних вопросов.
   Голос у сержанта был молодой, но уже потускневший. Он вышел, притворив за собой дверь. Наступила тишина. Такая, какую не встретишь в живом доме. Только в тех, где кто-то умер — или где кто-то наконец сказал правду.
   Джонатан медленно подошёл к телу. Роланд сидел так же, как утром: в кресле, с откинутой назад головой, с полуоткрытыми глазами, которые, казалось, всё ещё разглядывали лепнину на потолке — будто искали оттуда эпиграф. На коленях — бумага. В правой руке — перо. И вот тут всё начиналось.
   Перо. Оно лежало слишком аккуратно. Пальцы обхватывали его, но неестественно. Джонатан наклонился чуть ближе. Мышцы кисти были полурасслаблены, как у куклы. Не было судороги. Не было судорожного сжатия, как бывает у людей, действительно умирающих в момент письма.
   «Поставлено. Не написано. Не прожито», — отметил он.
   Он перешёл к бокалу. Тот стоял чуть в стороне, на столике, отполированном до блеска. Внутри — остатки вина. Густой цвет, красивый тон, но... Джонатан медленно наклонился и втянул воздух. Ничего. Не чувствовалось даже слабого привкуса спирта. Он взял носовой платок, осторожно обмакнул его в жидкость. Пятно получилось водянистым. Без густоты. Без характерного следа вина.
   — Разбавлено, — произнёс он себе под нос. — Или... подменено.
   Он медленно выпрямился, взглянул на записку. Строка была короткой: «Каждому из нас достаётся своя строчка. Моя — последняя.»
   — Глупо, — прошептал он. — Слишком глупо для Роланда.
   Бумага — новенькая, хрустящая. Белоснежная. Не из того кремового комплекта с водяным знаком, которым Роланд пользовался последние десять лет. И уж точно не из тех, что хранились в ящике стола, где всегда лежали плотные листы с еле заметной сеткой и винтажной окантовкой. Перо — тоже не из набора. Роланд не любил бронзовые наконечники. Он считал их вульгарными. Его перья были чёрные, с серебряными зажимами, гладкие, как реплика эстетики 40-х годов.
   — Даже смерть он бы предпочёл эстетскую, — покачал головой Джонатан. — А не вот эту сцену в духе второсортного театра.
   Почерк. Джонатан снова склонился. Почерк был похож. Очень похож. Но с огрехами. Слишком ровные «р», слишком выведенные «с».
   — Кто-то точно постарался подделать, — усмехнулся он, — или подражать.
   И тут он отступил на шаг, оглядел всё целиком. Композиция. Свет. Поза. Вино. Записка. Время. Всё стояло на своих местах — слишком идеально. Словно кто-то хотел не просто инсценировать смерть... А написать её. Он подошёл ближе к камину, повернулся спиной к креслу, как режиссёр на репетиции, и медленно произнёс:
   — Если бы это была сцена... я бы назвал её плохо поставленной, — вздохнул Джонатан, что тишина повисла ответом, он обернулся. — Но Роланд плохо не писал.
   Коридор встретил его запахом воска, старого дерева и едва уловимым ароматом кофе, который кто-то где-то не допил. Всё было как всегда — ковёр мягко пружинил под ногами, портреты молчали, шторы чуть дрожали от сквозняк. Но в воздухе чувствовалось: дом больше не слушает, а внимает. Из глубины, из-за массивной двери, ведущей в гостиную, доносились голоса. Не громкие — скорее, тени голосов, пересекающиеся, замирающие, снова всплывающие, как подслушанные фразы на страницах старого письма.
   Джонатан остановился, касаясь пальцами рамы картины у лестницы. Гладкая поверхность — как стекло в музее. Он не шел — он возвращался на сцену, как персонаж, которого кто-то неудачно убил в первой главе. Дверь в гостиную была приоткрыта. Он слышал дыхание камина, шуршание страниц, лёгкий звон ложечки о фарфор. И — голос. Женский. Спокойный, даже холодный. Агата Сомерсет.
   — Он ушёл, как жил. С текстом. И с аплодисментами в воображении, — послышались слова.
   Наступила тишина. Почти благодарственная. Кто-то кашлянул. Кто-то тихо шмыгнул носом. Люсия, вероятно. Джонатан стоял у двери, не входя, как наблюдатель на репетиции, куда его не приглашали. Свет падал ему на лицо — ровно, строго, как в допросной. Он глядел на спины тех, кто сидел у камина: силуэты, наклонённые головы, руки с чашками, ноги, плотно сдвинутые — от холода или страха. Всё было неправильно.
   — Они сидят, будто читают его некролог. Но кто из них — автор? Он не ушёл. Его написали. Кто-то из вас выбрал перо. Кто-то налил бокал. Кто-то знал, что именно он скажет в своей «последней строчке, — сам себе говорил Джонатан, зная, что его никто не слышит. — Кто-то из вас создал эту смерть как произведение. Осталось понять — кто из вас лжёт лучше других. И кому действительно принадлежит последняя строчка.
   Он оттолкнулся от стены, шагнул в гостиную. И в тот момент, когда дверь за ним бесшумно закрылась,
расследование началось.
         

2 страница30 августа 2025, 12:48

Комментарии