7 страница17 сентября 2023, 11:31

Часть вторая. Глава 4



   ...В тот день я все-таки достал краба. Директор не  соврал,  был  такой
грек. Он жил у моря в какой-то развалюхе и ловил  всякую  всячину:  таскал
курортникам звезд,  морских  ежей,  змей,  скорпионов,  крабов.  Когда  мы
подошли к его лачуге, он как раз возвращался с ловли. В одной руке у  него
была острога, в другой жестяное ведрышко. Увидев нас,  поставил  ведрышко,
вытянулся и козырнул острогой. Высокий, загорелый, почти совершенно черный
грек с острым лицом и усами.
   - Здравия желаю, господа хорошие, - сказал он четко и насмешливо, - или
теперь так не говорят?  Да,  граждане,  граждане  теперь  говорят!  -  Он,
видимо, уже здорово хватил и  теперь  смотрел  на  нас  влажными  веселыми
глазами. - Здравствуйте, граждане, чем могу услужить?
   Я взглянул на директора.
   - Да вот, Сатириади... - начал он неуверенно.
   - А, это вы, товарищ  директор,  -  как  будто  только  что  узнал  его
Сатириади. - Здравствуйте, здравствуйте,  здравствуйте,  пожалуйста,  Иван
Никанорович. Вот по вашей-то части ничего что-то  и  не  попадалось!  Так,
черепки всякие нестоящие есть. Зайдите, загляните?
   - Да нет, нам краб нужен, - ласково сказал директор.
   - Кра-аб? - как будто даже удивился старик. - А что же,  на  базаре  их
разве мало? Вон их сколько там, любого хорошего бери, хошь красного,  хошь
желтого.
   - Да нет, нам такие не нужны, - сказал директор.
   - Ну а каких же вам? Таких, что ли? - И он поставил ведрышко на землю.
   Я посмотрел. В ведрышке была только желтоватая вода да черное  выпуклое
донышко. На донышке лежали две красных гальки, вот и все.
   - А где же краб? - спросил я.
   - А вот, - сказал директор и поддел ведро носком ботинка. И тут  что-то
двинулось, поднялась муть, я увидел, что черное -  это  не  дно,  а  спина
краба. Он был страшно большой и плоский, и, наклонившись, я  разглядел  на
нем бугры и колючки, какие-то швы, края панциря, зубчатые гребешки.
   Директор еще раз слегка встряхнул ведро, и тут краб  шевельнулся,  и  в
одном месте, очевидно возле усов, вдруг закрутились песчинки, словно  ключ
забил.
   - Какой же он огромный, - словно сокрушенно покачал головой директор, -
а ведь он, пожалуй, больше моего.
   - Ну, сравнили! - качнул головой Сатириади. - Такого лет пять не  было!
Видишь, как палец проколол! Наскрозь! Теперь неделю ни за что не возьмусь!
- Большой палец его, верно, был обмотан серой тряпицей. - А вам  что,  для
себя или еще куда требуется?
   - Да не мне, а вот этому молодому человеку, - кивнул на меня  директор.
- В Москву хочет увезти. Для науки. Если не очень подорожишься, конечно.
   - Да что мне дорожиться! Дороже водки не возьму! Мне теперь водки много
надо! Конпрессы спиртовые на палец буду класть. Может, разобьет  кровь,  а
то - беда! - Он поднял ведрышко. - Ну, пойдем, коли так,  в  хату,  не  на
пороге же рядиться!
   Взял он, однако, с меня довольно дорого. Я отдал ему все, что имел,  да
еще у директора призанял полтинник. Но все равно мы считали,  что  сделали
хорошее дело, и обратно не шли, а летели.
   - Ну, пять не пять, - говорил весело директор, - но далеко,  далеко  не
каждый год такие попадаются, тут он вам не соврал! Ладно, а что вы  с  ним
делать-то будете? Ну, положим, вылущить я вам его помогу, а  вот  как  его
усыплять? Эфир ведь, пожалуй, его не возьмет - уж больно здоров!  Придется
хлороформировать, а где хлороформ взять? Может быть, у ваших  докторов  он
есть?
   - Ничего, - ответил я (теперь, когда краб сидел у меня в ведре, мне все
казалось легче легкого), - я вот сейчас его посажу под кровать, а  к  утру
он сдохнет. Они же без воды не живут.
   - Пожалуй, - согласился директор.
   И только мы поднялись на высокий берег, как сразу на нас  налетела  ты,
Лина. Ты была в белом платье и черных очках, помнишь? Какая же ты была, а?
Ах, Лина, Лина!

   Он погрозил ей пальцем, хохотнул, повернулся на бок,  и  тут  стерильно
белый, ужасный свет наотмашь ударил  его  по  лицу.  Под  утро  свет  этот
набирал силу и становился таким пронзительным,  что  пробивал  все:  веки,
ладонь, подушку - все, все! Зыбин ненавидел его. Сон  был  волей,  а  свет
тюрьмой, и тюрьма эта присутствовала во всех его  снах.  Вот  и  сейчас  -
счастливые, свободные, веселые, они стояли на высоком  берегу  над  морем,
болтали, смеялись, а белый мертвенный свет, пробившийся из яви, горел  над
ним, и он все равно был в тюрьме.
   Так у него всегда начинался кошмар;  то  и  это  мешалось,  сон  и  явь
перебивали друг друга, разрывали его  на  части,  и  он  бился,  бредил  и
вскакивал. Но сейчас он не бредил, сейчас он просто  стоял  и  смотрел  на
Лину. А Лина взяла его под руку и сказала:
   - Вот, Иван Никанорович, взгляните на рыцаря! Раньше рыцарь спасал даму
от разбойников и увозил ее к себе. А этот вот рыцарь спас от разбойников и
смылся! Слушайте, спаситель, ведь это же бессовестно, а?
   Она говорила и держала его за  ладонь,  улыбалась  и  глядела  прямо  в
глаза. Это было так хорошо, что он опять тихонько захихикал в подушку.

   ...Нога у нее, видно, Александр Иванович, прошла, а тогда на берегу она
лежала как мертвая, на боку;  вот  так  она  лежала,  смотрите,  Александр
Иванович, я покажу, вот так она лежала,  и  руки  у  нее  были  раскинуты,
видите  как?  Как-то  через  голову.  И  такая   восковая   выгнутость   и
неестественность. Ведь и мертвые тоже лежат так. Вот почему я ее принял за
мертвую. Но все это продолжалось не больше минуты,  нет,  меньше,  меньше!
Какая там минута, секунды какие-то! Она вдруг подняла голову и завопила на
кого-то: "Бери и уходи! Бери и уходи! А то сейчас наши придут!"

   И только он крикнул это, как белый свет,  как  из  опрокинутого  ведра,
опять хлынул на него.
   - Тише! - шикнул на него Буддо. - А ну проснитесь! Опять набьете синяк!
А ну лягте как следует быть! Ну!
   Зыбин открыл глаза, увидел прямо перед собой  прокуренное,  закопченное
какой-то желтой  копотью  лицо  Буддо,  и  его  мгновенно  передернуло  от
отвращения: "машина ОСО - две  ручки,  одно  колесо",  буро-сизая  щетина,
табачный кадык, шея, как у столетней черепахи, и устоявшийся крепкий запах
собачины и махорки.
   - Что с вами такое? - спросил Буддо сердито. -  Опять  пригрезилось?  А
все оттого, что лежите  не  по-человечески.  Вот  видно,  что  никогда  не
работали физически. Лежать надо свободно, отдыхая, а вы свернетесь крюком,
и, конечно, легкие стиснуты, сердце  работает  с  перебоями,  ну  и  лезет
всякая дрянь.
   - Да, да, да, извините! Я  знаю!  -  поспешно  забормотал  Зыбин.  -  Я
сейчас... - И опять закрыл глаза. Но море уже ушло. Не было  ни  моря,  ни
солнца, ни ветра, ни чаек - была только розовато-желтая мгла под веками да
этот проклятый свет. Тогда он вытянулся, закрыл глаза и  стал  считать  до
тысячи. И через десять минут, верно, свет ушел, и они опять были вдвоем.
   Вдвоем они поднимались на гору, туда, где стоит памятник. И она  слегка
сомневалась, надо ли сейчас идти, и спрашивала:
   - А не поздно мы идем? Здесь очень  быстро  темнеет,  а  я  ведь  такая
трусиха.
   А хромать она все-таки немного хромала.

   ...Вы понимаете, Александр Иванович, почему она  хромала,  она  в  море
вывихнула ногу. Ну, это же очень просто - там ее вывихнуть, ведь там везде
эти глыбины, они плоские, скользкие, нога  так  и  едет,  -  ну  вот,  она
встала, поехала, поскользнулась  и  вывихнула  колено.  Хорошо,  что  было
совсем мелко, а то захлебнуться могла. Тут на пляже были уж такие  случаи.
Так вот, было-мелко, она выползла из воды  и  доползла  до  одежды.  А  на
платочке лежали ее вещички -  золотые  дамские  часики,  аппарат  "лейка",
перламутровый бинокль, портмоне. Если бы это случилось на пляже и  не  так
рано, то, конечно, беда была бы не больно велика, сразу бы и  помогли,  но
ведь вообразите: дикий высокий каменистый берег, никто на него  не  ходит,
купаться тут нельзя, а время часов шесть, наверно. Значит, лежи -  и  жди!
Вот тут к ней и подкатил этот орел - их там в это время до черта, подошел,
посмотрел и с ходу: "Мадам, что с вами? Не могу ли чем-нибудь помочь?" Она
думала, что человек попался, обрадовалась, просит его: "Сходите в такой-то
санаторий, попросите кого-нибудь прийти, я вот,  видите,  ногу  вывихнула,
идти не могу". "О чем разговор, мадам, сейчас!" Подошел, хвать портмоне  и
часы и бежать!
   Вот если бы он, Александр Иванович, не побежал, а пошел себе просто,  я
бы, пожалуй, не сразу сообразил бы как и что, я сначала тогда бы  бросился
к ней, ну а он с концами бы, конечно, но как он  побежал,  то  я  сразу  и
припустился за ним. А он пробежал еще метров сто, видит, что не уйдет, что
догоню, и швырнул все в песок. Ну, конечно, дальше гнаться  я  за  ним  не
стал. Вернулся, подошел к  ней.  Она  лежит.  Длинная,  белая-белая,  лицо
мокрое от слез и пота, губу закусила - лежит. "Что  с  вами?"  -  "Да  вот
нога!" И больше ничего. Вы  знаете,  Александр  Иванович,  я  до  сих  пор
удивляюсь: что же меня такое осенило? Откуда оно взялось? Я никогда раньше
с такими вещами и дела не имел, ну читал что-то подобное у  Джека  Лондона
или Майн Рида, не помню уж точно, у кого и что  прочитал.  "Подождите",  -
говорю. Сел на песок, взял ее ногу в  руки,  посмотрел,  пощупал  коленную
чашечку - она лежит, только зубы стиснула и  постанывает,  -  я  приподнял
ногу да как крутанул ее!  И  еще  раз,  и  еще!  Щелкнуло  там  что-то  и,
чувствую, стало все на место. Посмотрел на нее, а она без памяти, и голова
в песок ушла. Боль-то, конечно, страшенная. Губу  прикусила,  и  все  лицо
мокрое от пота. Опустил я ее ногу, сел с ней  рядом,  Александр  Иванович,
взял ногу, положил ее себе на колени...

   Он хохотнул и слегка потряс головой. Из всех самых дорогих воспоминаний
самое-самое дорогое было вот это. Он берег его, как сокровище, и все снова
и снова возвращался к нему, поворачивал так и  этак,  разглядывал  все  до
мельчайших подробностей и прибавлял еще новые, каких не было.
   Потом она снова пришла в себя, и он стал поднимать ее с песка.  Сначала
это у них никак не выходило. Тогда он сказал: "Стойте-ка, попробуем  так".
Обнял ее за пояс,  посадил  и  придержал  за  спину.  Она  села,  перевела
дыхание, облизала губы, поправила с боков волосы и сказала:  "Тут  у  меня
фляжка  с  холодной  водой,  дайте,  пожалуйста".  Он  подал   -   простая
алюминиевая фляжка. Она развинтила  ее,  стала  пить,  пила,  пила,  потом
положила на песок, поглядела на него,  улыбнулась  и  сказала:  "Вот  ведь
история, а? Глупее ничего и не  придумаешь".  "Ничего,  -  ответил  он,  -
бывает! Вот как пойдем-то? Идти вы не можете, а  одну  я  вас  не  оставлю
тут". Он был страшно серьезен, мрачно-серьезен. Почему-то на шутки его  не
хватало. "Вы встать можете? - спросил он.  -  Держась  за  меня,  а?"  Она
поглядела на него и мученически улыбнулась. "Попробую, только держите меня
крепче за пояс". Но ничего из  этого  не  получилось.  Она  несколько  раз
пыталась встать, но только приподнималась и тяжело  оседала  опять.  "Нет,
так не пойдет, - сказала она, -  знаете  что,  подхватите  меня  пониже  и
хорошенько подтолкните. Тут уж ничего не поделаешь". Он понял, одной рукой
обнял ее за пояс, а другой подтолкнул вверх. И еще раз.  И  еще  несколько
раз. И она встала. Она встала и стояла на одной ноге,  обняв  одной  рукой
его за шею и пошатываясь.  Другой  -  больной  -  ногой  она  только  чуть
касалась земли. "Ну как?" - спросил он. "Да вот привыкаю, - ответила  она.
- Знаете что, спустите меня опять, я оденусь". Он осторожно опустил  ее  и
подал платье. Она повертела его в руках, подумала  и  сказала:  "Нет,  так
его, пожалуй, не наденешь.  Давайте  опять  встанем".  Опять  встали.  Она
собрала платье складками, подняла  над  головой  и  сказала:  "Пожалуйста,
держите меня за пояс. Только осторожно, я боюсь делать резкие движения".
   И так она оделась, но опять как-то неосторожно  двинулась,  разбередила
ногу и застонала. Потом он опустил ее на  песок,  и  она  надела  тапочки.
После этого она сказала: "Теперь дайте мне полежать спокойно минут пять, и
пойдем". Она легла и вытянулась, а он сидел около нее, смотрел на море.  А
она лежала с закрытыми глазами, легко  дышала  и  такая  была...  такая...
Наконец он сказал: "Тут, видите, крутой подъем - придется мне донести  вас
на руках до дороги. Там уж пойдете сами". "Хорошо, - сказала она послушно,
- только давайте минутки две отдохнем". Минут через пять он  сказал:  "Ну,
берите меня за шею. Крепко держитесь? Держитесь крепче! Оп-ля!" Оторвал ее
от земли и понес на руках. (Это опять-таки было его самое-самое дорогое.)
   ...Ну а потом она пошла. Хромала очень, но все равно нести ее я уже  не
решался - ведь город же! Представляете себе зрелище! На улицах еще  никого
не было, но все равно я не решался. А она молодец, шла и даже не  стонала,
только, когда нога подвертывалась, - вскрикивала. Но плечо у меня три  дня
потом болело. Тогда я ничего не замечал. "Больно?" -  спрашиваю.  "Ничего,
ничего, идемте, идемте". - "А  может,  отдохнем?  Вот  лавочка".  -  "Нет,
пошли, пошли, тут уж недалеко - вот за углом". А как свернули за угол, так
вылетела целая толпа - парни, девушки, кто  с  надувными  поясами,  кто  с
мячами, и сразу к ней:  "Лина,  что  с  вами?  Что  случилось?"  Окружили,
подхватили за спину, посадили на скамейку. Кто-то за сестрой побежал, ну а
я сбежал, конечно. Вот и вся история, Александр Иванович, видите, какой  я
спаситель.
   - Да, - ответил Александр Иванович. - Вижу, чувствую. А зачем вы с  ней
в гору поднимались? Там что-то было?

   На гору они поднялись уже  под  вечер.  Когда-то  сюда  была  проложена
настоящая дорога, сначала лесенка, потом что-то вроде шоссе  -  сейчас  же
ничего не было: осталась только неверная, все время осыпающаяся под ногами
тропинка, и идти по ней надо было осторожно, держась за  кусты  и  выбирая
место, куда встать, а то сразу  ухнешь  по  колено  в  бурьян  или  частый
крапивник. А крапива  здесь  вырастала  несокрушимая:  черная,  высотой  с
человека, с нежными  желтыми  сережками,  вся  осыпанная  серой  цветочной
пылью, и от нее таинственно пахло.  И  вообще  все,  что  находилось  ниже
тропинки, на склонах горы, все было таинственным: черные  круглые  колючие
кусты, бело-желтые, в ржавых пятнах камни; козьи кости, собачий  скелет  с
раскрытой к небу частой решеткой ребер. Сидит на тоненькой осине кобчик  и
смотрит желтым кошачьим глазом; взмахнешь рукой, крикнешь, он  только  для
приличия пригнется, как на пружинах, и опять сидит. Идешь и думаешь: а что
же делается в этой гуще? В колючем кустарнике, в желтых и пустых дудках, в
этих мощных лопухах и репейнике, в крапивных зарослях - что там? Кто здесь
ходит, кто живет и почему на пустой дудке висит вон насквозь промасленный,
как блин, серый брезентовый картуз? Кто его сюда повесил? Зачем? Когда?
   - Постойте, спаситель, - сказала Лина, отпуская его  руку,  -  я  сниму
тапочки, а то ноги скользят. Постойте-ка там, вверху.
   Она возилась долго, что-то снимала, надевала, и, когда подошла к  нему,
вдруг солнце зашло за тучку и как-то внезапно стемнело. То есть  небо  над
ними было еще светлое и море сверкало нестерпимо для глаз, они видели  его
в прорези горы, но по склонам уже легли прозрачные сумерки. Блин на  дудке
теперь казался совсем бурым. А рядом была настоящая пропасть. Он как-то не
так ступил, и посыпалось, камень оборвался из-под  его  ноги  и  мягко  по
травам поскакал по склону, докатился до репейников и застрял там.
   - Ну, еще с десяток шагов, - сказал он бодро, -  еще  один  поворот,  и
пришли!
   Он говорил, только чтоб ее подбодрить, но действительно получилось так,
как он сказал. Они поднялись еще несколько  шагов  и  сразу  очутились  на
прямой широкой дороге, а прямо перед ними зеленел спокойный, как в сказке,
ровный лужок, поросший невысокой травкой, и белела кладбищенская стена.
   - Ну вот, дошли, - сказал он, - может, отдохнем?
   Стена была невысокая, по грудь человеку, из-за нее виднелись  кресты  и
склепы - странные кубы и прямоугольники из желтого известняка. Так  строят
только для покойников. Но рядом стояли черные кипарисы, и все  равно  было
красиво.  Он  посмотрел  на  все  это,  затененное   легкими   прозрачными
сумерками, похожими на дымчатое стекло, и подумал:  "И  дернул  меня  черт
притащить ее  сейчас.  Ведь  минут  через  двадцать  совсем  стемнеет.  Уж
подождать бы утра и подняться с другой стороны".
   - Садитесь, отдохнем, - сказал он и сел на придорожный камень. Он лежал
тут на дороге - большая четырехугольная мраморная глыба.
   Она тоже села, тяжело вздохнула и закрыла глаза. Он посмотрел на глыбу:
с одной стороны она была обтесана, ее, видно, тащили сюда, но почему-то не
дотащили до стен кладбища и бросили. Почему? Может,  революция  подошла  и
живым стало уже не до мертвых?
   Он вынул из кармана ее плоскую фляжку и сказал:
   - Предложил бы вам водки, но... - Она слегка поморщилась.
   - Воды бы...
   - Что ж, поищем и воды, - сказал он бодро, - какая-нибудь  труба  здесь
да торчит. Что ж, пойдем, пожалуй?
   - Еще минутку, - попросила она, но  просидела  долго,  пока  совсем  не
стемнело, тогда она поднялась и сказала: "Идем".
   И только они прошли несколько шагов, как белая стена оборвалась, и  они
увидели в этом провале ночь. В ней перемешалось все: и  чернота  земли,  и
густота кустарников, и лиловатость мрамора, и ангелы, и  небо  с  крупными
синими звездами, и верхушки деревьев,  и  за  деревьями  как  бы  наискось
повешенное море, а по небу быстрые лиловатые вспышки. Он вынул из  кармана
фонарик - лиловый лучик скользнул по траве  и  рассеялся,  не  долетев  до
стены.
   - Пойдемте, - сказал он.
   Встали и снова пошли, но только прошли несколько шагов и  наступили  на
первую могилу, как что-то ухнуло и застонало. Она сдавила его  ладонь.  Он
тихо засмеялся и похлопал ее по руке.
   - Ну, ну, - сказал он, - ничего особенного, сова. Их в  этом  хозяйстве
должно быть до черта. Вон ведь какие апартаменты. -  Он  осветил  овальное
узорное окошко с  разноцветными  стеклами  и  бронзовыми  пальмами  вместо
решетки. И вдруг его рука  дрогнула:  высокий  худощавый  старик  в  синем
комбинезоне появился из-под земли, стоял перед ними и  неподвижно  смотрел
на них.
   - Доброй ночи, - сказал Зыбин несколько ошалело.
   - Добрый, добрый вечер, - ответил старик благодушно, - какая же  сейчас
ночь? Вечер! А я вот что смотрю: вы ведь с этой стороны поднимались?
   - Да. А что?
   - Как что? Как же вы так рискнули? Там  же  рогатины  стоят.  Здесь  же
никак ходить нельзя. Свалишься - костей не соберешь. В прошлом  году  двое
насмерть расшиблись. Милиция нам строжайше  запретила!  Здесь  все  скрозь
сыпется.
   Он говорил, а сам как будто улыбался.
   - Да никаких рогаток мы, дедушка, не видели. - Лина прижалась к  Зыбину
и слегка потерла подбородком его плечо.
   - Да это как же нет, когда я сам и ставил, - покачал головой старик.  -
Нет, они есть, да вы ими пренебрегли. Вот что! Ну а если  свалились  и  на
дороге лежат,  то  все  равно.  Там  надпись  черным  по  белому:  "Проход
воспрещается".
   - Да совсем там ничего не было! - воскликнул Зыбин.
   - Да неужели кто опять сбросил?  -  спокойно  удивился  старик.  -  Да,
наверно, что так! Это третью мою заграду они ниспровергают! Ну,  хулиганы!
Ну, подлодочники! До всего-то им дело! Стоит памятник. Так он, может,  сто
лет тут простоял. Его ни белые, ни красные, ни  зеленые  не  трогали,  так
нет, пришел герой из ваших, ученый в белом костюме, сел  под  него,  вынул
бутылку, хватил стакан-другой, и - все! Растянулся! Встал через два  часа,
уставился, как баран, смотрит: ангел с крестом. Смотрел,  смотрел  да  как
швыркнет башмаком - стоит! Он его - спиной! Стоит! Так  он  задом  уперся,
пыхтел, пыхтел, аж посинел - здоровый ведь боров, пьяный! Все стоит ангел.
Тут уж такое горе его взяло - такое горе! Повернулся  от  памятника  и  не
знает, что же ему делать? И выпить нет! - хоть плачь! Увидел  меня:  "Дед,
достань поллитра!" "Нет, - говорю,  -  водки  у  нас  нет:  покойникам  не
подносим и сами не пьем. А что ж, - говорю, - вы  остановились-то?  Спиной
его лупили, задницей перли, давай теперь лбом - вон он у вас какой! может,
свалится". "А, - говорит,  -  все  равно  все  это  на  снос!"  Вот  какие
попадаются ученые! А что это вы так припозднились?  Сюда  надо  приходить,
пока солнышко высоко. Вы что, так гуляли и забрели или посмотреть пришли?
   Странный это был старик, он и расспрашивал, и рассказывал все  одним  и
тем же тоном - легким, смешливым, добродушно-старческим, и было видно, что
ему на все про все наплевать, и на то, что кто-то пойдет по такой  дороге,
а потом и костей своих не соберет. Зыбин ответил, что нет, они не гуляли и
забрели, а пришли специально взглянуть на кладбище.
   - Ну, ну, - как будто по-настоящему обрадовался старик.  -  Здесь  есть
что посмотреть. Ну как же? Здесь один такой выдающийся памятник есть,  что
его в музей хотят взять. - Зыбин сказал, что именно из-за этого  памятника
они пришли сюда. - Так вы не туда идете! Вы  сейчас  совсем  заплутаетесь!
Стойте-ка, я вас сейчас провожу.
   Он отделился от стены и сразу же исчез, был и нет, не то в стену  ушел,
не то в землю провалился. Лина стиснула руку Зыбина, но старик уже вылезал
откуда-то из-под земли. В руках его был большой закопченный  фонарь.  "Ну,
пойдем", - сказал он. Фонарь он нес, как ведро, махал им, и тени от  этого
шарахались в разные стороны. Освещалось только то, что под ногами:  трава,
земля, а впереди была все равно темнота.
   Они миновали несколько крестов и  ангелов  и  поравнялись  со  склепом,
большим,  длинным,  похожим  на  склад.  Одно  окно  горело  снизу  желтым
керосиновым светом.
   - Да тут живут! - удивилась Лина.
   Старик махнул фонарем.
   - А как же! - ответил он, с удовольствием вглядываясь в ее лицо. -  Тут
вот и живем. Там у меня инструменталка, а тут жительство. Двое нас:  я  да
садовник Митрий Митрич, такой же старичок,  как  и  я.  Тому  уже  восьмой
десяток давно пошел.
   - Садовник? - удивилась Лина.
   - Садовник, гражданочка, садовник. Митрий  Митрич.  Знаменитый  человек
был. Когда-то на островах у графа Полюстрова служил и  на  все  высочайшие
банкеты цветы доставлял. Его в Царское сманивали - не пошел.  Мол,  тут  и
дед мой кости сложил, и отец, и я тут же с ними. Да вот видишь, не  вышло.
Как в гражданскую тут застрял, так и остался. Вот вместе теперь живем.
   И  опять  голос  у  старика  был  легкий,  шутливый  и   чуть   ли   не
издевательский, как будто  он  рассказывал  и  в  то  же  время  приглашал
посмеяться над рассказом.
   - И не страшно вам? - спросила Лина.
   Это так понравилось старику, что он даже остановился.
   - А кого ж тут бояться-то? - спросил он весело, и глаза его  насмешливо
заморгали.  -  Злым  людям  тут  делать,  гражданочка,  нечего.  Чем   тут
поживишься? Вот только уж алкоголик затешется с  пьяных  глаз  -  это  да!
Такое приключение бывает! А так - все больше парочки, - и он слегка мигнул
фонарем на них обоих.
   Лина сжала пальцы Зыбина и спросила неуверенно:
   - А вурдалаки?
   - Что-о? - нахмурился старик.  -  Вурдалаки?  Вона  что!  Это  которые,
значит, из могил выходят да кровь сосут! - Он вдруг  засмеялся  и  покачал
головой. - Нет! Оттуда, гражданочка, никто  не  выйдет.  Там  дело  вполне
крепкое! Зароют, камнем придавят, и все! Как  не  жил  на  свете!  Мертвый
человек - он самый безвредный! Это живые все шебаршатся, хватают,  к  себе
тянут, и все - "мало, мало, дай еще! Давай мне еще и это!". А мертвый  сам
с себя все раздает. А как останется один скелет - это уж,  значит,  точно,
раздал все нажитое - одну основу себе оставил. Она уже его собственная! От
матери! Вот так, молодые люди! - Он говорил и весело глядел на них  обоих.
Зыбин заметил, как Лину вдруг передернуло, у нее сейчас было осунувшееся и
сразу как-то похудевшее лицо. Старик, видимо, был дока - он  знал  толк  в
таких разговорах и любил их.
   - Все равно страшно, - сказала Лина и плотно прижалась  к  Зыбину.  Тот
слегка обнял ее сзади. Она прильнула еще ближе.
   - Страшно! Да что вы, помилуйте! - почти по-светски воскликнул  старик.
- Природа! Закон! Закон-с природы! Из земли создан, в  землю  и  отойдешь.
Чего ж страшиться-то? Удивляюсь! Особенно вам, ученым,  удивляюсь!  Учатся
всякому природоведенью, синтаксису, а ведь доведись  что  -  хужее  самого
черного мужика. Ей-богу, хужее! Вон внучок у меня в  седьмой  класс  зимой
пойдет, журналы читает, как что - "ты, мама, отсталая, сейчас  так  уж  не
говорят". Такой научный! А был он у меня раз, припозднился - я аккурат ему
силок мастерил - и лег тут. Утром выбег  по  своему  делу,  смотрю,  через
сколько-то бежит - лица на нем нет! Что такое? "Деда,  деда,  там  мертвяк
из-под земли вылез!" - "Где мертвяк?  По  какому  случаю?  А  ну,  пойдем,
взглянем". - "Нет, нет! Я не пойду!" Вон  какой  ученый!  -  старик  опять
засмеялся.  -  Вышел  я,  верно,  кто-то  скребется,  решетку   у   могилы
раскачивает. Подошел, а он уже весь  облевался  и  на  памятник  лезет.  А
грязный, а страшный, а весь в земле! Ну правда, вурдалак! Это он,  значит,
тыкался, тыкался, тыкался в решетку, только башку расшиб. Так он сообразил
- на памятник полез, чтоб, значит, оттуда, сверху за  решетку  сброситься.
Вот до чего допиться можно! Такие приключения тут - да, случаются. А  все,
что вы говорите... - Он с улыбкой поглядел на Лину и слегка махнул  рукой.
- Ну вот мы и подошли. Вон он, памятник, смотрите!

   ...Вы понимаете, Александр  Иванович,  эта  статуя  была  действительно
замечательной. Когда мы осветили ее фонарем, то  она  прямо  взмыла  перед
нами - такая страшная легкость! Пьедестал-то из черного  гранита,  его  не
видно. А внизу-то, Александр Иванович, и были все эти надписи  -  ночью-то
гранит невидим, конечно,  но  только  тронешь  его  фонарем  -  он  так  и
вспыхнет, так и обдаст голубыми искрами. И вот когда мы его  так  со  всех
сторон обшаривали, и появилась эта старуха...

   Не старуха, конечно, она была, ей еще и  пятидесяти  лет,  наверно,  не
стукнуло. Они ее сначала точно не заметили. Просто поднялись к памятнику -
и  вдруг  из  темноты  послышался  спокойный,  густой  и  какой-то   очень
полнозвучный голос:
   - Здравствуй, Михеич! С кем это ты?
   И старичок вдруг засуетился.
   - А, это вы, Дора Семеновна, - заблеял он. -  Что  ж  не  повестили-то?
Ростислав-то Мстиславич  где?  Тоже  с  вами?  Вот  видите,  молодые  люди
захотели Юлию Григорьевну проведать да заплутались в могилках-то. Вот я  и
взялся их проводить по случаю ночи.
   - Положим, у тебя сейчас и днем заплутаешься,  -  спокойно  сказала  из
темноты женщина. - Я давно тут хожу - никакого порядка  нет.  Не  смотрите
вы! Ни ты, ни тот обломок империй!
   - Да какой же тут может быть полный порядок, Дора Семеновна,  -  махнул
фонарем  старик.  -  Помилуйте!  Все  ведь  в  море  рушится.  Вон  дорога
обвалилась, ходить нельзя. Вчера милиционер был,  так  объявил:  последнее
лето, а там запретят тут жить.
   - Да уж скорее бы гнали вас отсюда, что ли!  Все  равно  толку  нет!  -
вздохнула женщина и подошла к ограде. Была она высокая, плотная, с пестрой
шалью на плечах.
   -  Здравствуйте,  -  слегка  поклонился  ей  Зыбин.  -  Вот  пошли,  не
рассчитали, темнота застала. В первый раз тут - трудная дорога!
   - Если правильно идти, то она не трудная, - ответила  старуха.  -  Надо
вон оттуда идти, тогда легко. Лучше всего утром  сюда  приходить  или  при
полной  луне,  а  так,  при  фонарике-то,  что  увидишь?  Ну,  посмотрите,
посмотрите.
   Она вышла из  ограды  и  оказалась  высокой,  крепкой,  еще  не  старой
брюнеткой  с  крупным,  грубоватым,  но  красивым  лицом,  черными,  очень
правильными бровями и бархатным взглядом. Когда она подняла  руку,  убирая
со лба и висков черные тонкие волосы, блеснул браслет.
   - Да уж лучше бы закрывали, - сказала она. - Никому сейчас мы не нужны!
Вот до  нынешнего  лета  фотография  здесь  была  -  так  стекло  разбили,
фотографию дождем смыло. А решетку  с  той  стороны  свалили  и  вон  куда
оттащили. Зачем? Кому надо? И жаловаться некому! Ну, решетка еще ладно,  а
вот памятник жалко. Больших денег он стоит! Музейная же вещь! Ее в Эрмитаж
бы!
   - Запрещено, Дора Семеновна, - вздохнул старик. -  Приказ  будто  такой
есть особый - культ будто это!
   - Знаю, что культ! Ну, смотрите, молодые люди, хорошенько  смотрите!  А
то придете и ничего не увидите: на известку отдадут.  Это  сейчас  просто!
Культ. Отец ставил, думал, будет триста лет стоять, а он и  двадцать  пять
лет не простоит! Встал бы покойник, посмотрел на дело рук  своих!  Вот  он
тут как раз рядышком лежит. Фамильное место-то!
   - Скажите, а вы ее знали? Вот эту девушку? - спросил осторожно Зыбин.
   - А как же! Моя ж это кузина Юленька!  На  два  года  я  ее  старше.  С
детства ее знаю. Мы  с  ней  все  эти  горы  облазили.  Тогда  тут  курзал
грузинский стоял с музыкой.  Шашлыки  и  красное  вино.  А  в  этом  месте
скамейки были. Она любила сюда приходить утром, пока еще народа  нет.  Вот
сядет тут и рисует все в альбом море - она хорошо красками рисовала.
   - А как она умерла? - осторожно спросила Лина.
   Женщина ответила не сразу. Она сначала немного как будто подумала.
   - Смерть пришла, вот и умерла,  -  ответила  она  равнодушно.  И  вдруг
заговорила часто и резко: - Не от любви! Нет!  Это  все  курортные  байки.
Рыбак! Маяк! Глупость это! Ничего подобного! Она еще,  что  такое  любовь,
как следует и не понимала. Обожала нашего кузена-кадета - и все!  А  стихи
эти, что сейчас на камне, - она их в особый альбом списывала. Думала потом
ему поднести. Будто она его любит, а он  ее  нет  -  она  готова  за  него
умереть, а он над ней только смеется. Вот такую любовь себе вообразила.  И
письма ему такие писала. После смерти ее все их в шкатулке нашли. А умерла
обыкновенно. Глупо то есть умерла. От стрептококковой  ангины.  Лазала  по
горам и простудилась. А потом эта  зараза  пристала  -  и  все!  В  неделю
сгорела.
   Она плотнее накинула платок на плечи и  подошла  к  ним.  Очень  хорошо
сохранившаяся сорокапятилетняя женщина с крупным лицом, сочными  губами  и
каким-то большим, спокойным  и  в  то  же  время  глубоким  и  проникающим
взглядом, и от этого взгляда Зыбину стало вдруг не по себе. Ему  в  голову
пришло что-то совершенно сумасшедшее. "Вот она сейчас уйдет, и мы  никогда
не  узнаем,  кто  она  такая  и  откуда  взялась,  -  остро  подумал   он,
всматриваясь в лиловые тени около ее насурьмленных глаз  и  в  беспощадный
разлет бровей. - Придем сюда завтра, и окажется, что никакого тут  Михеича
нет, то есть, может быть, он и был, но умер сорок лет назад, а склеп стоит
забитый, и тут яма, кости и памятник". Он  думал  так  и  чувствовал,  что
цепенеет от страха. Вот откуда она взялась? Ведь не было же  ее  здесь,  и
вдруг появилась. И старик откуда-то из-под земли вылез и свел  их  сюда  к
этой старухе.
   Он посмотрел на Лину. Она не отрываясь смотрела на женщину.
   - А знаете, я где-то вас видела, - сказала она вдруг.
   - Так и я вас тоже, - охотно ответила женщина и слегка улыбнулась. - На
пляже. Мы раз с вами  даже  вместе  купались.  -  Она  протянула  руку.  -
Разрешите   представиться,   артистка   московской   госфилармонии    Дора
Истомина-Дульская. Может, видели афишу с моим портретом? Всегда месяца два
мы гастролируем в этих местах. Нам, кажется, по пути? Пойдемте! Свети нам,
Михеич!
   "Старый могильщик, старый могильщик, куда же ушел ты, старый могильщик?
Зарой меня в землю, старый могильщик, чтобы я  уж  не  видел,  мой  старый
могильщик..." - он бормотал, ворочался с боку на  бок,  а  над  ним  стоял
солдат, тряс его за плечо и повторял: "Вставайте, вставайте! На допрос, на
допрос..." Наконец он вскочил. Горел желтый свет -  значит,  было  еще  не
поздно. Койка Буддо пустовала. Он поднялся, пригладил волосы, выпил  воды,
оделся и спросил солдата: "Так ведь отбой уж?" "Идем", - ответил солдат.
   И они пошли. У него, наверно, была температура.  Идя  по  коридору,  он
хватался за стенки, его шатало. Наконец  они  остановились  перед  той  же
знакомой дверью, что и вчера. "Подтянись, - прошипел солдат, - что ты весь
расхристанный?"
   Дверь отворилась сама. Хрипушин стоял посередине кабинета. Он  поглядел
на Зыбина и усмехнулся. Видно, тот был в самом деле  хорош:  растрепанный,
расстегнутый, башмаки без шнурков. Потом взял квитанцию, подошел к окну  и
подмахнул ее. Солдат вышел.
   - Как вы себя чувствуете? - спросил Хрипушин мимоходом.
   - Спасибо, хорошо, - ответил Зыбин, усаживаясь на  свой  стул  в  углу.
Хрипушин тоже прошел к столу, плотно уселся и положил кулаки перед  собой.
Он был отлично выбрит, выглажен, начищен и подтянут.
   - Ну, а без спасибо можно? - спросил он.
   - Можно, - ответил Зыбин и провел рукой по лицу: кажется, точно  жарок,
вот и разламывает. Еще не хватало, чтоб здесь разобрало. А  как  зарос-то!
Жаль вот, зеркала нет.
   - У вас нет зеркала? - спросил он.
   И тут произошло что-то совершенно непонятное. Хрипушин  вдруг  взревел,
как бык. Он бахнул кулаком по  столу.  Из  чернильницы  взлетели  чернила,
посыпались карандаши, что-то зазвенело.
   - А ну встать! - заревел Хрипушин, вскакивая. - Да я тебя! Встать,  вам
говорят!
   Но Зыбин продолжал сидеть. Теперь он понимал, что его точно  лихорадит.
Мысль работала очень туго, он даже хорошенько и не осознал, что произошло.
Тогда  Хрипушин  как-то  сразу  очутился  около  него   (через   стол   он
перепрыгнул, что ли?) и вцепился ему в ворот.
   - Вставай, проститутка! - прохрипел он в ухо, раскачивая  его  и  почти
душа. - Встать, тебе говорят!.. Зеркало ему! Ты у своей курвы его спроси!
   Все это произошло настолько  внезапно  и  нелепо,  что  Зыбин  и  верно
поднялся. Тогда Хрипушин отпустил его.
   - Ах ты, - проговорил он как-то даже горестно. - Ведь совсем  обнаглел,
вражина! Зеркало ему подавай! Да где ты находишься? Ты  что?  Ты  к  своим
проституткам пришел, гад, враг, сволочь? Забыл, где ты?
   Зыбин молча смотрел на него. "Ну вот и все, - подумал он. -  Сейчас  он
ударит меня, а я дам ему по скуле и вышибу челюсть. И еще поддам  ногой  в
морду, когда он упадет. Сейчас, сейчас! Вот сию секунду!" Он знал, что это
точно будет, что после  этого  сюда  ворвется  банда  будильников,  хорошо
откормленных ражих жеребцов, его стиснут, свалят на пол и  будут  топтать,
пока не превратят в мешок с костьми. Что-что, а это они умеют. Но  тут  уж
ничего не поделаешь, не его на это  воля!  Жаль  только,  что  следователи
сейчас, сказал Буддо, не носят с собой браунинг, а то бы можно было  бы  и
шутку сыграть, и отделаться безболезненно. Но раз так - то  так,  и  он  с
улыбкой поглядел на Хрипушина.
   - Но почему же проститутка? -  спросил  он.  -  Ведь  вы  троцкизм  мне
предъявлять не будете? Так какая же тогда проститутка?
   Хрипушин перевел дыхание и разжал кулаки. Он уже что-то понял. То  есть
он, конечно, ничего не понял, но находился в том высоком взлете  гнева,  в
котором не полагались перерывы. Вот как взревел он с места в  карьер,  как
ухнул кулачищем по столу, так  и  надо  было  продолжать:  орать,  лупить,
крушить, материть, - словом, сразу превратить человека в кусок дерьма. Тут
секунды  решают  все.  Если  враг  поддался  и  заговорил,  ну   хотя   бы
запротестовал, - он уже все расскажет! Но сейчас что-то удерживало  его  и
от кулаков, и от криков, и не какое-то там соображение  или  понимание,  а
что-то тонкое  и  острое,  похожее  на  нюх  и  чутье.  Кроме  того,  ведь
разрешения бить он не имел. Такие разрешения вообще спускаются не всегда и
не по всем статьям. Тут так: если зек подписал - ну, молодец!  Победителей
не судят. А будет шум - получай выговор за брак!
   Вот так они и стояли и  смотрели  друг  на  друга.  Хрипушин  с  бычьей
яростью, в которой было, однако, и порядком неуверенности; Зыбин -  просто
и прямо, потому что это был, вероятно, его последний день -  тот  итог,  к
которому пришла вся его путаная и нелепая жизнь.
   Ни капли злобы не было у  него  против  этой  здоровенной  орясины.  Он
испытывал только что-то вроде ощущения кошмара, страшной  нелепости  того,
что происходит, сна, который он не в силах  прервать.  "Как  хорошо  тогда
было у моря, - вдруг остро и быстро подумалось ему, - а  теперь  вот...  И
кому это нужно? Да никому это не нужно".
   Наконец Хрипушин резко повернулся, пошагал за стол и сел. Сел и  Зыбин.
И оба они разом почувствовали, что не знают, что же делать дальше.  Сидели
и старались не глядеть друг на друга. И тут вдруг зазвонил аппарат. "Майор
Хрипушин слушает", - крикнул в трубку Хрипушин с облегчением. Его о чем-то
спросили. Он ответил, что еще нет, а потом  сказал,  что  да.  Тогда  ему,
видимо, приказали прийти. Он гаркнул "есть" и тут же вызвал какой-то номер
(на Зыбина он не смотрел). "Здравствуйте, - сказал он через секунду, - что
вы делаете? Тогда возьмите  работу  и  зайдите  в  такой-то  кабинет".  Он
опустил трубку и посмотрел на Зыбина.
   - Ну вот что, - сказал он нехотя. - Вы много на себя  тоже  не  берите.
Вскочил! Здесь и не таких видали!  Посидите,  подумайте.  Писать  вам  все
равно придется.
   В дверь постучали. "Да", -  сказал  Хрипушин.  И  вошел  очень  молодой
светловолосый парень с папкой в руках. У  него  было  совсем  мальчишеское
пухлое  лицо  и  светлые  усики.  Он  походил  на  гусара   из   какого-то
историко-революционного фильма.
   - Можно? - спросил он, останавливаясь около Зыбина.
   - Да, да, проходите, - сказал Хрипушин и встал. - Я сейчас вернусь.

7 страница17 сентября 2023, 11:31

Комментарии