1 страница3 мая 2017, 10:16

Судьба человека

Пер­вая пос­ле­во­ен­ная вес­на бы­ла на Вер­хнем До­ну на ред­кость друж­ная и на­порис­тая. В кон­це мар­та из При­азовья по­дули теп­лые вет­ры, и уже че­рез двое су­ток на­чис­то ого­лились пес­ки ле­вобе­режья До­на, в сте­пи вспух­ли на­битые сне­гом ло­га и бал­ки, взло­мав лед, бе­шено взыг­ра­ли степ­ные реч­ки, и до­роги ста­ли поч­ти сов­сем неп­ро­ез­дны.

В эту не­доб­рую по­ру без­до­рожья мне приш­лось ехать в ста­ницу Бу­канов­скую. И рас­сто­яние не­боль­шое — все­го лишь око­ло шес­ти­деся­ти ки­ломет­ров, — но одо­леть их ока­залось не так-то прос­то. Мы с то­вари­щем вы­еха­ли до вос­хо­да сол­нца. Па­ра сы­тых ло­шадей, в стру­ну на­тяги­вая пос­тром­ки, еле та­щила тя­желую брич­ку. Ко­леса по са­мую сту­пицу про­вали­вались в от­сы­рев­ший, пе­реме­шан­ный со сне­гом и ль­дом пе­сок, и че­рез час на ло­шади­ных бо­ках и стег­нах, под тон­ки­ми рем­ня­ми шле­ек, уже по­каза­лись бе­лые пыш­ные хлопья мы­ла, а в ут­реннем све­жем воз­ду­хе ос­тро и пь­яня­ще за­пах­ло ло­шади­ным по­том и сог­ре­тым де­готь­ком щед­ро сма­зан­ной кон­ской сбруи.

Там, где бы­ло осо­бен­но труд­но ло­шадям, мы сле­зали с брич­ки, шли пеш­ком. Под са­пога­ми хлю­пал раз­мокший снег, ид­ти бы­ло тя­жело, но по обо­чинам до­роги все еще дер­жался хрус­таль­но поб­лески­вав­ший на сол­нце ле­док, и там про­бирать­ся бы­ло еще труд­нее. Толь­ко ча­сов че­рез шесть пок­ры­ли рас­сто­яние в трид­цать ки­ломет­ров, подъ­еха­ли к пе­реп­ра­ве че­рез реч­ку Елан­ку.

Не­боль­шая, мес­та­ми пе­ресы­ха­ющая ле­том ре­чуш­ка про­тив ху­тора Мо­хов­ско­го в за­боло­чен­ной, по­рос­шей оль­ха­ми пой­ме раз­ли­лась на це­лый ки­лометр. Пе­реп­равлять­ся на­до бы­ло на ут­лой плос­ко­дон­ке, под­ни­мав­шей не боль­ше трех че­ловек. Мы от­пусти­ли ло­шадей. На той сто­роне в кол­хозном са­рае нас ожи­дал ста­рень­кий, ви­дав­ший ви­ды «вил­лис», ос­тавлен­ный там еще зи­мою. Вдво­ем с шо­фером мы не без опа­сения се­ли в вет­хую лод­чонку. То­варищ с ве­щами ос­тался на бе­регу. Ед­ва от­ча­лили, как из прог­нивше­го дни­ща в раз­ных мес­тах фон­танчи­ками за­била во­да. Под­ручны­ми средс­тва­ми ко­нопа­тили не­надеж­ную по­суди­ну и вы­чер­пы­вали из нее во­ду, по­ка не до­еха­ли. Че­рез час мы бы­ли на той сто­роне Елан­ки. Шо­фер приг­нал из ху­тора ма­шину, по­дошел к лод­ке и ска­зал, бе­рясь за вес­ло: 

— Ес­ли это прок­ля­тое ко­рыто не раз­ва­лит­ся на во­де, — ча­са че­рез два при­едем, рань­ше не жди­те.

Ху­тор рас­ки­нул­ся да­леко в сто­роне, и воз­ле при­чала сто­яла та­кая ти­шина, ка­кая бы­ва­ет в без­людных мес­тах толь­ко глу­хою осенью и в са­мом на­чале вес­ны. От во­ды тя­нуло сы­ростью, тер­пкой го­речью гни­ющей оль­хи, а с даль­них при­хопер­ских сте­пей, то­нув­ших в си­рене­вой дым­ке ту­мана, лег­кий ве­терок нес из­вечно юный, еле уло­вимый аро­мат не­дав­но ос­во­бодив­шей­ся из-под сне­га зем­ли.

Не­пода­леку, на приб­режном пес­ке, ле­жал по­вален­ный пле­тень. Я при­сел на не­го, хо­тел за­курить, но су­нув ру­ку в пра­вый кар­ман ват­ной сте­ган­ки, к ве­лико­му огор­че­нию, об­на­ружил, что пач­ка «Бе­ломо­ра» со­вер­шенно раз­мокла. Во вре­мя пе­реп­ра­вы вол­на хлес­тну­ла че­рез борт низ­ко си­дев­шей лод­ки, по по­яс ока­тила ме­ня мут­ной во­дой. Тог­да мне не­ког­да бы­ло ду­мать о па­пиро­сах, на­до бы­ло, бро­сив вес­ло, по­быс­трее вы­чер­пы­вать во­ду, что­бы лод­ка не за­тону­ла, а те­перь, горь­ко до­садуя на свою оп­лошность, я бе­реж­но из­влек из кар­ма­на рас­кисшую пач­ку, при­сел на кор­точки и стал по од­ной рас­кла­дывать на плет­не влаж­ные, по­бурев­шие па­пиро­сы.

Был пол­день. Сол­нце све­тило го­рячо, как в мае. Я на­де­ял­ся, что па­пиро­сы ско­ро вы­сох­нут. Сол­нце све­тило так го­рячо, что я уже по­жалел о том, что на­дел в до­рогу сол­дат­ские ват­ные шта­ны и сте­ган­ку. Это был пер­вый пос­ле зи­мы по-нас­то­яще­му теп­лый день. Хо­рошо бы­ло си­деть на плет­не вот так, од­но­му, це­ликом по­корясь ти­шине и оди­ночес­тву, и, сняв с го­ловы ста­рую сол­дат­скую ушан­ку, су­шить на ве­тер­ке мок­рые пос­ле тя­желой греб­ли во­лосы, без­думно сле­дить за проп­лы­ва­ющи­ми в блек­лой си­неве бе­лыми гру­дас­ты­ми об­ла­ками.

Вско­ре я уви­дел, как из-за край­них дво­ров ху­тора вы­шел на до­рогу муж­чи­на. Он вел за ру­ку ма­лень­ко­го маль­чи­ка, су­дя по рос­ту — лет пя­ти-шес­ти, не боль­ше. Они ус­та­ло бре­ли по нап­равле­нию к пе­реп­ра­ве, но, по­рав­нявшись с ма­шиной, по­вер­ну­ли ко мне. Вы­сокий, су­туло­ватый муж­чи­на, по­дой­дя вплот­ную, ска­зал приг­лу­шен­ным бас­ком:

— Здо­рово, бра­ток!

— Здравс­твуй. — Я по­жал про­тяну­тую мне боль­шую, черс­твую ру­ку.

Муж­чи­на нак­ло­нил­ся к маль­чи­ку, ска­зал:

— Поз­до­ровай­ся с дя­дей, сы­нок. Он, ви­дать, та­кой же шо­фер, как и твой па­пань­ка. Толь­ко мы с то­бой на гру­зовой ез­ди­ли, а он вот эту ма­лень­кую ма­шину го­ня­ет.

Гля­дя мне пря­мо в гла­за свет­лы­ми, как не­буш­ко, гла­зами, чуть-чуть улы­ба­ясь, маль­чик сме­ло про­тянул мне ро­зовую хо­лод­ную ру­чон­ку. Я ле­гонь­ко пот­ряс ее, спро­сил:

— Что же это у те­бя, ста­рик, ру­ка та­кая хо­лод­ная? На дво­ре теп­лынь, а ты за­мер­за­ешь?

С тро­гатель­ной дет­ской до­вер­чи­востью ма­лыш при­жал­ся к мо­им ко­леням, удив­ленно при­под­нял бе­лесые бров­ки.

— Ка­кой же я ста­рик, дя­дя? Я вов­се маль­чик, и я вов­се не за­мер­заю, а ру­ки хо­лод­ные — снеж­ки ка­тал по­тому что.

Сняв со спи­ны то­щий ве­щевой ме­шок, ус­та­ло при­сажи­ва­ясь ря­дом со мною, отец ска­зал:

— Бе­да мне с этим пас­са­жиром. Че­рез не­го и я под­бился. Ши­роко шаг­нешь он уже на рысь пе­рехо­дит, вот и из­воль к та­кому пе­хотин­цу при­норав­ли­вать­ся. Там, где мне на­до раз шаг­нуть, — я три ра­за ша­гаю, так и идем с ним враз­дробь, как конь с че­репа­хой. А тут ведь за ним глаз да глаз ну­жен. Чуть от­вернешь­ся, а он уже по лу­жине бре­дет или ле­дени­ку от­ло­мит и со­сет вмес­то кон­фе­ты. Нет, не муж­чин­ское это де­ло с та­кими пас­са­жира­ми пу­тешес­тво­вать, да еще по­ход­ным по­ряд­ком. — Он по­мол­чал нем­но­го, по­том спро­сил: — А ты что же, бра­ток, свое на­чаль­ство ждешь?

Мне бы­ло не­удоб­но ра­зуве­рять его в том, что я не шо­фер, и я от­ве­тил:

— При­ходит­ся ждать.

— С той сто­роны подъ­едут?

— Да.

— Не зна­ешь, ско­ро ли по­дой­дет лод­ка?

— Ча­са че­рез два.

— По­ряд­ком. Ну что ж, по­ка от­дохнем, спе­шить мне не­куда. А я иду ми­мо, гля­жу: свой брат-шо­фер за­гора­ет. Дай, ду­маю, зай­ду, пе­реку­рим вмес­те. Од­но­му-то и ку­рить, и по­мирать тош­но. А ты бо­гато жи­вешь, па­пирос­ки ку­ришь. Под­мо­чил их, ста­ло быть? Ну, брат, та­бак мо­ченый, что конь ле­ченый, ни­куда не го­дит­ся. Да­вай-ка луч­ше мо­его кре­пач­ка за­курим.

Он дос­тал из кар­ма­на за­щит­ных лет­них шта­нов свер­ну­тый в труб­ку ма­лино­вый шел­ко­вый по­тер­тый ки­сет, раз­вернул его, и я ус­пел про­читать вы­шитую на угол­ке над­пись: «До­рого­му бой­цу от уче­ницы 6-го клас­са Ле­бедян­ской сред­ней шко­лы».

Мы за­кури­ли креп­чай­ше­го са­моса­да и дол­го мол­ча­ли. Я хо­тел бы­ло спро­сить, ку­да он идет с ре­бен­ком, ка­кая нуж­да его го­нит в та­кую рас­пу­тицу, но он опе­редил ме­ня воп­ро­сом:

— Ты что же, всю вой­ну за ба­ран­кой?

— Поч­ти всю.

— На фрон­те?

— Да.

— Ну, и мне там приш­лось, бра­ток, хлеб­нуть го­рюш­ка по ноз­дри и вы­ше.

Он по­ложил на ко­лени боль­шие тем­ные ру­ки, сгор­бился. Я сбо­ку взгля­нул на не­го, и мне ста­ло что-то не по се­бе... Ви­дали вы ког­да-ни­будь гла­за, слов­но при­сыпан­ные пеп­лом, на­пол­ненные та­кой не­из­бывной смер­тной тос­кой, что в них труд­но смот­реть? Вот та­кие гла­за бы­ли у мо­его слу­чай­но­го со­бесед­ни­ка.

Вы­ломав из плет­ня су­хую ис­крив­ленную хво­рос­тинку, он с ми­нуту мол­ча во­дил ею по пес­ку, вы­чер­чи­вая ка­кие-то за­мыс­ло­ватые фи­гуры, а по­том за­гово­рил: 

— Иной раз не спишь ночью, гля­дишь в тем­но­ту пус­ты­ми гла­зами и ду­ма­ешь: «За что же ты, жизнь, ме­ня так по­кале­чила? За что так ис­казни­ла?» Не­ту мне от­ве­та ни в тем­но­те, ни при яс­ном сол­нышке... Не­ту и не дож­дусь! — И вдруг спох­ва­тил­ся: лас­ко­во под­талки­вая сы­ниш­ку, ска­зал: — Пой­ди, ми­лок, по­иг­рай­ся воз­ле во­ды, у боль­шой во­ды для ре­бяти­шек всег­да ка­кая-ни­будь до­быча най­дет­ся. Толь­ко, гля­ди, но­ги не про­мочи!

Еще ког­да мы в мол­ча­нии ку­рили, я, ук­радкой рас­смат­ри­вая от­ца и сы­ниш­ку, с удив­ле­ни­ем от­ме­тил про се­бя од­но, стран­ное на мой взгляд, об­сто­ятель­ство Маль­чик был одет прос­то, но доб­ротно: и в том, как си­дела на нем под­би­тая лег­кой, по­ношен­ной ци­гей­кой длин­но­полая кур­точка, и в том, что кро­хот­ные са­пож­ки бы­ли сши­ты с рас­че­том на­девать их на шер­стя­ной но­сок, и очень ис­кусный шов на ра­зор­ванном ког­да-то ру­каве кур­точки — все вы­дава­ло жен­скую за­боту, уме­лые ма­терин­ские ру­ки. А отец выг­ля­дел ина­че: прож­женный в нес­коль­ких мес­тах ват­ник был неб­режно и гру­бо заш­то­пан, лат­ка на вы­ношен­ных за­щит­ных шта­нах не при­шита как сле­ду­ет, а ско­рее на­жив­ле­на ши­роки­ми, муж­ски­ми стеж­ка­ми; на нем бы­ли поч­ти но­вые сол­дат­ские бо­тин­ки, но плот­ные шер­стя­ные нос­ки изъ­еде­ны молью, их не кос­ну­лась жен­ская ру­ка... Еще тог­да я по­думал: «Или вдо­вец, или жи­вет не в ла­дах с же­ной».

Но вот он, про­водив гла­зами сы­ниш­ку, глу­хо по­каш­лял, сно­ва за­гово­рил, и я весь прев­ра­тил­ся в слух.

— По­нача­лу жизнь моя бы­ла обык­но­вен­ная. Сак я уро­женец Во­ронеж­ской гу­бер­нии, с ты­сяча де­вять­со­того го­да рож­де­ния. В граж­дан­скую вой­ну был в Крас­ной Ар­мии, в ди­визии Кик­видзе. В го­лод­ный двад­цать вто­рой год по­дал­ся на Ку­бань, иша­чить на ку­лаков, по­тому и уце­лел. А отец с ма­терью и сес­трен­кой до­ма по­мер­ли от го­лода. Ос­тался один. Род­ни — хоть ша­ром по­кати, — ниг­де, ни­кого, ни од­ной ду­ши. Ну, че­рез год вер­нулся с Ку­бани, ха­тен­ку про­дал, по­ехал в Во­ронеж. По­нача­лу ра­ботал в плот­ницкой ар­те­ли, по­том по­шел на за­вод, вы­учил­ся на сле­саря. Вско­рос­ти же­нил­ся. Же­на вос­пи­тыва­лась в дет­ском до­ме. Си­рот­ка. Хо­рошая по­палась мне дев­ка! Смир­ная ве­селая, угод­ли­вая и ум­ни­ца, не мне че­та. Она с детс­тва уз­на­ла, по­чем фунт ли­ха сто­ит, мо­жет, это и ска­залось на ее ха­рак­те­ре. Со сто­роны гля­деть — не так уж она бы­ла из се­бя вид­ная, но ведь я-то не со сто­роны на нее гля­дел, а в упор. И не бы­ло для ме­ня кра­сивее и же­лан­ней ее, не бы­ло на све­те и не бу­дет!

При­дешь с ра­боты ус­та­лый, а иной раз и злой, как черт. Нет, на гру­бое сло­во она те­бе не наг­ру­бит в от­вет. Лас­ко­вая, ти­хая, не зна­ет, где те­бя уса­дить, бь­ет­ся, что­бы и при ма­лом дос­татке слад­кий ку­сок те­бе сго­товить. Смот­ришь на нее и от­хо­дишь сер­дцем, а спус­тя нем­но­го об­ни­мешь ее, ска­жешь: «Прос­ти, ми­лая Ирин­ка, на­хамил я те­бе. По­нима­ешь, с ра­ботой у ме­ня нын­че не за­лади­лось». И опять у нас мир, и у ме­ня по­кой на ду­ше. А ты зна­ешь, бра­ток, что это оз­на­ча­ет для ра­боты? Ут­ром я встаю как встре­пан­ный, иду на за­вод, и лю­бая ра­бота у ме­ня в ру­ках ки­пит и спо­рит­ся! Вот что это оз­на­ча­ет — иметь ум­ную же­ну-под­ру­гу.

При­ходи­лось кое-ког­да пос­ле по­луч­ки и вы­пивать с то­вари­щами. Кое-ког­да бы­вало и так, что идешь до­мой и та­кие крен­де­ля но­гами вы­писы­ва­ешь, что со сто­роны, не­бось, гля­деть страш­но. Тес­на те­бе ули­ца, да и ша­баш, не го­воря уже про пе­ре­ул­ки. Па­рень я был тог­да здо­ровый и силь­ный, как дь­явол, вы­пить мог мно­го, а до до­му всег­да до­бирал­ся на сво­их но­гах. Но слу­чалось иной раз и так, что пос­ледний пе­регон шел на пер­вой ско­рос­ти, то есть на чет­ве­рень­ках, од­на­ко же до­бирал­ся. И опять же ни те­бе уп­ре­ка, ни кри­ка, ни скан­да­ла. Толь­ко пос­ме­ива­ет­ся моя Ирин­ка, да и то ос­то­рож­но, что­бы я спь­яну не оби­дел­ся. Ра­зу­ет ме­ня и шеп­чет: «Ло­жись к стен­ке, Ан­дрю­ша, а то сон­ный упа­дешь с кро­вати». Ну, я, как куль с ов­сом, упа­ду, и все поп­лы­вет пе­ред гла­зами. Толь­ко слы­шу сквозь сон, что она по го­лове ме­ня ти­хонь­ко гла­дит ру­кою и шеп­чет что-то лас­ко­вое, жа­ле­ет, зна­чит...

Ут­ром она ме­ня ча­са за два до ра­боты на но­ги по­дымет, что­бы я раз­мялся. Зна­ет, что на пох­мелье я ни­чего есть не бу­ду, ну, дос­та­нет огу­рец со­леный или еще что-ни­будь по ле­гос­ти, наль­ет гра­неный ста­кан­чик вод­ки. «Пох­ме­лись, Ан­дрю­ша, толь­ко боль­ше не на­до, мой ми­лый». Да раз­ве же мож­но не оп­равдать та­кого до­верия? Выпью, поб­ла­года­рю ее без слов, од­ни­ми гла­зами, по­целую и по­шел на ра­боту, как ми­лень­кий. А ска­жи она мне, хмель­но­му, сло­во по­перек, крик­ни или об­ру­гай­ся, и я бы, как бог свят, и на вто­рой день на­пил­ся. Так бы­ва­ет в иных семь­ях, где же­на ду­ра; нас­мотрел­ся я на та­ких ша­лав, знаю.

Вско­рос­ти де­ти у нас пош­ли. Сна­чала сы­ниш­ка ро­дил­ся, че­рез год еще две де­воч­ки... Тут я от то­вари­щей от­ко­лол­ся. Всю по­луч­ку до­мой не­су, семья ста­ла чис­лом по­рядоч­ная, не до вы­пив­ки. В вы­ход­ной круж­ку пи­ва выпью и на этом став­лю точ­ку.

В двад­цать де­вятом го­ду зав­лекли ме­ня ма­шины. Изу­чил ав­то­дело, сел за ба­ран­ку на гру­зовой. По­том втя­нул­ся и уже не за­хотел воз­вра­щать­ся на за­вод. За ру­лем по­каза­лось мне ве­селее. Так и про­жил де­сять лет и не за­метил, как они прош­ли. Прош­ли как буд­то во сне. Да что де­сять лет! Спро­си у лю­бого по­жило­го че­лове­ка — при­метил он, как жизнь про­жил? Ни чер­та он не при­метил! Прош­лое — вот как та даль­няя степь в дым­ке. Ут­ром я шел по ней, все бы­ло яс­но кру­гом, а от­ша­гал двад­цать ки­ломет­ров, и вот уже за­тяну­ла степь дым­ка, и от­сю­да уже не от­ли­чишь лес от бурь­яна, паш­ню от тра­воко­са...

Ра­ботал я эти де­сять лет и день и ночь. За­раба­тывал хо­рошо, и жи­ли мы не ху­же лю­дей. И де­ти ра­дова­ли: все трое учи­лись на «от­лично», а стар­шень­кий, Ана­толий, ока­зал­ся та­ким спо­соб­ным к ма­тема­тике, что про не­го да­же в цен­траль­ной га­зете пи­сали. От­ку­да у не­го про­явил­ся та­кой ог­ро­мад­ный та­лант к этой на­уке, я и сам, бра­ток, не знаю. Толь­ко очень мне это бы­ло лес­тно, и гор­дился я им, страсть как гор­дился!

За де­сять лет ско­пили мы нем­но­го день­жо­нок и пе­ред вой­ной пос­та­вили те­бе до­миш­ко об двух ком­на­тах, с кла­дов­кой и ко­ридор­чи­ком. Ири­на ку­пила двух коз. Че­го еще боль­ше на­до? Де­ти ка­шу едят с мо­локом, кры­ша над го­ловою есть, оде­ты, обу­ты, ста­ло быть, все в по­ряд­ке. Толь­ко пос­тро­ил­ся я не­лов­ко. От­ве­ли мне учас­ток в  шесть со­ток не­пода­леку от ави­аза­вода. Будь моя хи­бар­ка в дру­гом мес­те, мо­жет, и жизнь сло­жилась бы ина­че...

А тут вот она, вой­на. На вто­рой день по­вес­тка из во­ен­ко­мата, а на тре­тий — по­жалуй­те в эше­лон. Про­вожа­ли ме­ня все чет­ве­ро мо­их: Ири­на, Ана­толий и до­чери — Нас­тень­ка и Олюш­ка. Все ре­бята дер­жа­лись мо­лод­цом. Ну, у до­черей — не без то­го, пос­верки­вали сле­зин­ки. Ана­толий толь­ко пле­чами пе­редер­ги­вал, как от хо­лода, ему к то­му вре­мени уже сем­надца­тый, год шел, а Ири­на моя... Та­кой я ее за все сем­надцать лет на­шей сов­мес­тной жиз­ни ни ра­зу не ви­дал. Ночью у ме­ня на пле­че и на гру­ди ру­баха от ее слез не про­сыха­ла, и ут­ром та­кая же ис­то­рия... Приш­ли на вок­зал, а я на нее от жа­лос­ти гля­деть не мо­гу: гу­бы от слез рас­пухли, во­лосы из-под плат­ка вы­бились, и гла­за мут­ные, нес­мыслен­ные, как у тро­нуто­го умом че­лове­ка. Ко­ман­ди­ры объ­яв­ля­ют по­сад­ку, а она упа­ла мне на грудь, ру­ки на мо­ей шее сце­пила и вся дро­жит, буд­то под­рублен­ное де­рево... И де­тиш­ки ее уго­вари­ва­ют, и я, — ни­чего не по­мога­ет! Дру­гие жен­щи­ны с мужь­ями, с сы­новь­ями раз­го­вари­ва­ют, а моя при­жалась ко мне, как лист к вет­ке, и толь­ко вся дро­жит, а сло­ва вы­мол­вить не мо­жет. Я и го­ворю ей: «Возь­ми же се­бя в ру­ки, ми­лая моя Ирин­ка! Ска­жи мне хоть сло­во на про­щанье». Она и го­ворит, и за каж­дым сло­вом всхли­пыва­ет: «Род­нень­кий мой... Ан­дрю­ша... не уви­дим­ся мы с то­бой... боль­ше... на этом... све­те»...

Тут у са­мого от жа­лос­ти к ней сер­дце на час­ти раз­ры­ва­ет­ся, а тут она с та­кими сло­вами. Дол­жна бы по­нимать, что мне то­же не­лег­ко с ни­ми рас­ста­вать­ся, не к те­ще на бли­ны соб­рался. Зло ме­ня тут взя­ло! Си­лой я раз­нял ее ру­ки и ле­гонь­ко тол­кнул в пле­чи. Тол­кнул вро­де ле­гонь­ко, а си­ла-то у ме­ня! бы­ла ду­рачья; она по­пяти­лась, ша­га три ступ­ну­ла на­зад и опять ко мне идет мел­ки­ми шаж­ка­ми, ру­ки про­тяги­ва­ет, а я кри­чу ей: «Да раз­ве же так про­ща­ют­ся? Что ты ме­ня рань­ше вре­мени за­живо хо­ронишь?!» Ну, опять об­нял ее, ви­жу, что она не в се­бе...

Он на по­лус­ло­ве рез­ко обор­вал рас­сказ, и в нас­ту­пив­шей ти­шине я ус­лы­шал, как у не­го что-то кло­кочет и буль­ка­ет в гор­ле. Чу­жое вол­не­ние пе­реда­лось и мне. Ис­ко­са взгля­нул я на рас­сказ­чи­ка, но ни еди­ной сле­зин­ки не уви­дел в его слов­но бы мер­твых, по­тух­ших гла­зах. Он си­дел, по­нуро скло­нив го­лову, толь­ко боль­шие, без­воль­но опу­щен­ные ру­ки мел­ко дро­жали, дро­жал под­бо­родок, дро­жали твер­дые гу­бы...

— Не на­до, друг, не вспо­минай! — ти­хо про­гово­рил я, но он, на­вер­ное, не слы­шал мо­их слов и, ка­ким-то ог­ромным уси­ли­ем во­ли по­боров вол­не­ние, вдруг ска­зал ох­рипшим, стран­но из­ме­нив­шимся го­лосом:

— До са­мой смер­ти, до пос­ледне­го мо­его ча­са, по­мирать бу­ду, а не про­щу се­бе, что тог­да ее от­тол­кнул!..

Он сно­ва и на­дол­го за­мол­чал. Пы­тал­ся свер­нуть па­пиро­су, но га­зет­ная бу­мага рва­лась, та­бак сы­пал­ся на ко­лени. На­конец он все же кое-как сде­лал кру­чён­ку, нес­коль­ко раз жад­но за­тянул­ся и, по­каш­ли­вая, про­дол­жал:

— Отор­вался я от Ири­ны, взял ее ли­цо в ла­дони, це­лую, а у нее гу­бы как лед. С де­тиш­ка­ми поп­ро­щал­ся, бе­гу к ва­гону, уже на хо­ду вско­чил на под­ножку. По­езд взял с мес­та ти­хо-ти­хо; про­ез­жать мне — ми­мо сво­их. Гля­жу, де­тиш­ки мои оси­роте­лые в куч­ку сби­лись, ру­ками мне ма­шут, хо­тят улы­бать­ся, а оно не вы­ходит. А Ири­на при­жала ру­ки к гру­ди; гу­бы бе­лые как мел, что-то она ими шеп­чет, смот­рит на ме­ня, не смор­гнет, а са­ма вся впе­ред кло­нит­ся, буд­то хо­чет шаг­нуть про­тив силь­но­го вет­ра... Та­кой она и в па­мяти мне на всю жизнь ос­та­лась: ру­ки, при­жатые к гру­ди, бе­лые гу­бы и ши­роко рас­кры­тые гла­за, пол­ные слез... По боль­шей час­ти та­кой я ее и во сне всег­да ви­жу... За­чем я ее тог­да от­тол­кнул? Сер­дце до сих пор, как вспом­ню, буд­то ту­пым но­жом ре­жут...

Фор­ми­рова­ли нас под Бе­лой Цер­ковью, на Ук­ра­ине. Да­ли мне ЗИС-5. На нем и по­ехал на фронт. Ну, про вой­ну те­бе не­чего рас­ска­зывать, сам ви­дал и зна­ешь, как оно бы­ло по­нача­лу. От сво­их пись­ма по­лучал час­то, а сам кры­лат­ки по­сылал ред­ко. Бы­вало, на­пишешь, что, мол, все в по­ряд­ке, по­малень­ку во­юем, и хо­тя сей­час от­сту­па­ем, но ско­ро со­берем­ся с си­лами и тог­да да­дим фри­цам при­курить. А что еще мож­но бы­ло пи­сать? Тош­ное вре­мя бы­ло, не до пи­саний бы­ло. Да и приз­нать­ся, и сам я не охот­ник был на жа­лоб­ных стру­нах иг­рать и тер­петь не мог эта­ких слю­нявых, ка­кие каж­дый день, к де­лу и не к де­лу, же­нам и ми­лахам пи­сали, соп­ли по бу­маге раз­ма­зыва­ли. Труд­но, дес­кать, ему, тя­жело, то­го и гля­ди убь­ют. И вот он, су­ка в шта­нах, жа­лу­ет­ся, со­чувс­твия ищет, слю­нявит­ся, а то­го не хо­чет по­нять, что этим раз­несчас­тным ба­бен­кам и де­тиш­кам не сла­же на­шего в ты­лу при­ходи­лось. Вся дер­жа­ва на них опер­лась! Ка­кие же это пле­чи на­шим жен­щи­нам и де­тиш­кам на­до бы­ло иметь, что­бы под та­кой тя­жестью не сог­нуть­ся? А вот не сог­ну­лись, выс­то­яли! А та­кой хлюст, мок­рая ду­шон­ка, на­пишет жа­лос­тное пись­мо — и тру­дящую жен­щи­ну, как рю­хой под но­ги. Она пос­ле это­го пись­ма, го­ремы­ка, и ру­ки опус­тит, и ра­бота ей не в ра­боту. Нет! На то ты и муж­чи­на, на то ты и сол­дат, что­бы все вы­тер­петь, все снес­ти, ес­ли к это­му нуж­да поз­ва­ла. А ес­ли в те­бе бабь­ей зак­васки боль­ше, чем муж­ской, то на­девай юб­ку со сбор­ка­ми, что­бы свой то­щий зад прик­рыть по­пыш­нее, что­бы хоть сза­ди на ба­бу был  по­хож, и сту­пай свек­лу по­лоть или ко­ров до­ить, а на фрон­те ты та­кой не ну­жен, там и без те­бя во­ни мно­го!

Толь­ко не приш­лось мне и го­да по­во­евать... Два ра­за за это вре­мя был ра­нен, но оба ра­за по ле­гос­ти: один раз — в мя­коть ру­ки, дру­гой — в но­гу; пер­вый раз — пу­лей с са­моле­та, дру­гой — ос­колком сна­ряда. Ды­рявил не­мец мою ма­шину и свер­ху и с бо­ков, но мне, бра­ток, вез­ло на пер­вых по­рах. Вез­ло-вез­ло, да и до­вез­ло до са­мой руч­ки... По­пал я в плен под Ло­зовень­ка­ми в мае со­рок вто­рого го­да при та­ком не­лов­ком слу­чае: не­мец тог­да здо­рово нас­ту­пал, и ока­залась од­на на­ша стод­вадца­тид­вухмил­ли­мет­ро­вая га­убич­ная ба­тарея поч­ти без сна­рядов; наг­ру­зили мою ма­шину сна­ряда­ми по са­мую за­вяз­ку, и сам я на пог­рузке ра­ботал так, что гим­настер­ка к ло­пат­кам при­кипа­ла. На­до бы­ло силь­но спе­шить по­тому, что бой приб­ли­жал­ся к нам: сле­ва чьи-то тан­ки гре­мят, спра­ва стрель­ба идет, впе­реди стрель­ба, и уже на­чало по­пахи­вать жа­реным...

Ко­ман­дир на­шей! ав­то­роты спра­шива­ет: «Прос­ко­чишь, Со­колов?» А тут и спра­шивать не­чего бы­ло. Там то­вари­щи мои, мо­жет, по­гиба­ют, а я тут чу­хать­ся бу­ду? «Ка­кой раз­го­вор! — от­ве­чаю ему. — Я дол­жен прос­ко­чить, и бас­та!» «Ну, — го­ворит, — дуй! Жми на всю же­лез­ку!»

Я и по­дул. В жиз­ни так не ез­дил, как на этот раз! Знал, что не кар­тошку ве­зу, что с этим гру­зом ос­то­рож­ность в ез­де нуж­на, но ка­кая же тут мо­жет быть ос­то­рож­ность, ког­да там ре­бята с пус­ты­ми ру­ками во­юют, ког­да до­рога вся нас­квозь ар­тогнем прос­тре­лива­ет­ся. Про­бежал ки­ломет­ров шесть, ско­ро мне уже на про­селок сво­рачи­вать, что­бы проб­рать­ся к бал­ке, где ба­тарея сто­яла, а тут гля­жу — мать чес­тная — пе­хот­ка на­ша и спра­ва и сле­ва от грей­де­ра по чис­то­му по­лю сып­лет, и уже ми­ны рвут­ся по их по­ряд­кам. Что мне де­лать? Не по­вора­чивать же на­зад? Дав­лю вов­сю! И до ба­тареи ос­тался ка­кой-ни­будь ки­лометр, уже свер­нул я на про­селок, а доб­рать­ся до сво­их мне, бра­ток, не приш­лось... Вид­но, из даль­но­бой­но­го тя­желый по­ложил он мне воз­ле ма­шины. Не слы­хал я ни раз­ры­ва, ни­чего, толь­ко в го­лове буд­то что-то лоп­ну­ло, и боль­ше ни­чего не пом­ню. Как ос­тался я жи­вой тог­да — не по­нимаю, и сколь­ко вре­мени про­лежал мет­рах в вось­ми от кю­вета — не со­об­ра­жу. Оч­нулся, а встать на но­ги не мо­гу: го­лова у ме­ня дер­га­ет­ся, все­го тря­сет, буд­то в ли­хорад­ке, в гла­зах те­мень, в ле­вом пле­че что-то скри­пит и пох­русты­ва­ет, и боль во всем те­ле та­кая, как, ска­жи, ме­ня двое су­ток под­ряд би­ли чем по­падя. Дол­го я по зем­ле на жи­воте ело­зил, но кое-как встал. Од­на­ко опять же ни­чего не пой­му, где я и что со мной стряс­лось. Па­мять-то мне на­чис­то от­шибло. А об­ратно лечь бо­юсь. Бо­юсь, что ля­жу и боль­ше не вста­ну, пом­ру. Стою и ка­ча­юсь из сто­роны в сто­рону, как то­поль в бу­рю.

Ког­да при­шел в се­бя, опом­нился и ог­ля­дел­ся как сле­ду­ет, — сер­дце буд­то кто-то плос­ко­губ­ца­ми сжал: кру­гом сна­ряды ва­ля­ют­ся, ка­кие я вез, не­пода­леку моя ма­шина, вся в клочья по­битая, ле­жит вверх ко­леса­ми, а бой-то, бой-то уже сза­ди ме­ня идет... Это как?

Не­чего гре­ха та­ить, вот тут-то у ме­ня но­ги са­ми со­бою под­ко­сились, и я упал как сре­зан­ный, по­тому что по­нял, что я — в пле­ну у фа­шис­тов. Вот как оно на вой­не бы­ва­ет...

Ох, бра­ток, не­лег­кое это де­ло по­нять, что ты не по сво­ей во­ле в пле­ну. Кто это­го на сво­ей шку­ре не ис­пы­тал, то­му не сра­зу в ду­шу въ­едешь, что­бы до не­го по-че­лове­чес­ки дош­ло, что оз­на­ча­ет эта шту­ка.

Ну, вот, ста­ло быть, ле­жу я и слы­шу: тан­ки гре­мят. Че­тыре не­мец­ких сред­них тан­ка на пол­ном га­зу прош­ли ми­мо ме­ня ту­да, от­ку­да я со сна­ряда­ми вы­ехал... Ка­ково это бы­ло пе­режи­вать? По­том тя­гачи с пуш­ка­ми по­тяну­лись, по­левая кух­ня про­еха­ла, по­том пе­хота пош­ла, не гус­то, так, не боль­ше од­ной би­той ро­ты. Пог­ля­жу, пог­ля­жу на них кра­ем гла­за и опять приж­мусь ще­кой к зем­ле, гла­за зак­рою: тош­но мне на них гля­деть, и на сер­дце тош­но...

  Ду­мал, все прош­ли, при­под­нял го­лову, а их шесть ав­то­мат­чи­ков — вот они, ша­га­ют мет­рах в ста от ме­ня. Гля­жу, сво­рачи­ва­ют с до­роги и пря­мо ко мне. Идут мол­ча­ком. «Вот, — ду­маю, — и смерть моя на под­хо­де». Я сел, не­охо­та ле­жа по­мирать, по­том встал. Один из них, не до­ходя ша­гов нес­коль­ких, пле­чом дер­нул, ав­то­мат снял. И вот как по­теш­но че­ловек ус­тро­ен: ни­какой па­ники, ни сер­дечной ро­бос­ти в эту ми­нуту у ме­ня не бы­ло. Толь­ко гля­жу на не­го и ду­маю: «Сей­час даст он по мне ко­рот­кую оче­редь, а ку­да бу­дет бить? В  го­лову или по­перек гру­ди?» Как буд­то мне это не один черт, ка­кое мес­то он в мо­ем те­ле прос­тро­чит.

Мо­лодой па­рень, со­бою лад­ный та­кой, чер­ня­вый, а гу­бы тон­кие, в нит­ку, и гла­за с при­щуром. «Этот убь­ет и не за­дума­ет­ся», — со­об­ра­жаю про се­бя. Так оно и есть: вски­нул ав­то­мат — я ему пря­мо в гла­за гля­жу, мол­чу, а дру­гой, еф­рей­тор, что ли, пос­тарше его воз­растом, мож­но ска­зать по­жилой, что-то крик­нул, отод­ви­нул его в сто­рону, по­дошел ко мне, ло­почет по-сво­ему и пра­вую ру­ку мою в лок­те сги­ба­ет, мус­кул, зна­чит, щу­па­ет. Поп­ро­бовал и го­ворит: «О-о-о!» — и по­казы­ва­ет на до­рогу, на за­ход сол­нца. То­пай, мол, ра­бочая ско­тин­ка, тру­дить­ся на наш райх. Хо­зя­ином ока­зал­ся, су­кин сын! 

Но чер­ня­вый прис­мотрел­ся на мои са­поги, а они у ме­ня с ви­ду бы­ли доб­рые, по­казы­ва­ет ру­кой: «Сы­май». Сел я на зем­лю, снял са­поги, по­даю ему. Он их из рук у ме­ня пря­мо-та­ки вых­ва­тил. Раз­мо­тал я пор­тянки, про­тяги­ваю ему, а сам гля­жу на не­го сни­зу вверх. Но он за­орал, за­ругал­ся по-сво­ему и опять за ав­то­мат хва­та­ет­ся. Ос­таль­ные ржут. С тем по-мир­но­му и отош­ли. Толь­ко этот чер­ня­вый, по­ка до­шел до до­роги, ра­за три ог­ля­нул­ся на ме­ня, гла­зами свер­ка­ет, как вол­чо­нок, злит­ся, а, че­го? Буд­то я с не­го са­поги снял, а не он с ме­ня.

Что ж, бра­ток, де­вать­ся мне бы­ло не­куда. Вы­шел я на до­рогу, вы­ругал­ся страш­ным ку­черя­вым, во­ронеж­ским ма­том и за­шагал на за­пад, в плен!.. А хо­док тог­да из ме­ня был ни­кудыш­ный, в час по ки­ломет­ру, не боль­ше. Ты хо­чешь впе­ред шаг­нуть, а те­бя из сто­роны в сто­рону ка­ча­ет, во­зит по до­роге, как пь­яно­го. Про­шел нем­но­го, и до­гоня­ет ме­ня ко­лон­на на­ших плен­ных, из той же ди­визии, в ка­кой я был. Го­нят их че­ловек де­сять не­мец­ких ав­то­мат­чи­ков. Тот, ка­кой впе­реди ко­лон­ны шел, по­рав­нялся со мною и, не го­воря ху­дого сло­ва, на­от­машь хлыс­тнул ме­ня руч­кой ав­то­мата по го­лове. Упа­ди я, — и он при­шил бы ме­ня к зем­ле оче­редью, но на­ши под­хва­тили ме­ня на ле­ту, за­тол­ка­ли в сре­дину и с пол­ча­са ве­ли под ру­ки. А ког­да я очу­хал­ся, один из них шеп­чет: «Бо­же те­бя упа­си па­дать! Иди из пос­ледних сил, а не то убь­ют». И я из пос­ледних сил, но по­шел.

Как толь­ко сол­нце се­ло, нем­цы уси­лили кон­вой, на гру­зовой под­ки­нули еще че­ловек двад­цать ав­то­мат­чи­ков, пог­на­ли нас ус­ко­рен­ным мар­шем. Силь­но ра­нен­ные на­ши не мог­ли пос­пе­вать за ос­таль­ны­ми, и их прис­тре­лива­ли пря­мо на до­роге. Двое по­пыта­лись бе­жать, а то­го не уч­ли, что в лун­ную ночь те­бя в чис­том по­ле черт-те нас­коль­ко вид­но, ну, ко­неч­но, и этих пос­тре­ляли. В пол­ночь приш­ли мы в ка­кое-то по­лусож­женное се­ло. Но­чевать заг­на­ли нас в цер­ковь с раз­би­тым ку­полом. На ка­мен­ном по­лу — ни клоч­ка со­ломы, а все мы без ши­нелей, в од­них гим­настер­ках и шта­нах, так что пос­те­лить и ра­зу не­чего. Кое на ком да­же и гим­насте­рок не бы­ло, од­ни бя­зевые ис­подние ру­баш­ки. В боль­шинс­тве это бы­ли млад­шие ко­ман­ди­ры. Гим­настер­ки они по­сыма­ли, что­бы их от ря­довых нель­зя бы­ло от­ли­чить. И еще ар­тилле­рий­ская прис­лу­га бы­ла без гим­насте­рок. Как ра­бота­ли воз­ле ору­дий рас­те­лешен­ные, так и в плен по­пали.

Ночью по­лил та­кой силь­ный дождь, что все мы про­мок­ли нас­квозь. Тут ку­пол снес­ло тя­желым сна­рядом или бом­бой с са­моле­та, а тут кры­ша вся на­чис­то по­битая ос­колка­ми, су­хого мес­та да­же в ал­та­ре не най­дешь. Так всю ночь и прос­ло­нялись мы в этой цер­кви, как ов­цы в тем­ном ко­тухе. Сре­ди но­чи слы­шу, кто-то тро­га­ет ме­ня за ру­ку, спра­шива­ет: «То­варищ, ты не ра­нен?» От­ве­чаю ему: «А те­бе что на­до, бра­ток?» Он и го­ворит: «Я — во­ен­врач, мо­жет быть, мо­гу те­бе чем-ни­будь по­мочь?» Я по­жало­вал­ся ему, что у ме­ня ле­вое пле­чо скри­пит и пух­нет и ужас­но как бо­лит. Он твер­до так го­ворит: «Сы­май гим­настер­ку и ниж­нюю ру­баш­ку». Я снял все это с се­бя, он и на­чал ру­ку в пле­че про­щупы­вать сво­ими тон­ки­ми паль­ца­ми, да так, что я све­та не взви­дел. Скрип­лю зу­бами и го­ворю ему: «Ты, вид­но, ве­тери­нар, а не люд­ской док­тор. Что же ты по боль­но­му мес­ту да­вишь так, бес­сердеч­ный ты че­ловек?» А он все щу­па­ет и злоб­но так от­ве­ча­ет: «Твое де­ло по­мал­ки­вать! То­же мне, раз­го­вор­чи­ки за­те­ял. Дер­жись, сей­час еще боль­нее бу­дет». Да с тем как дер­нет мою ру­ку, аж крас­ные ис­кры у ме­ня из глаз по­сыпа­лись.

Опом­нился я и спра­шиваю: «Ты что же де­ла­ешь, фа­шист нес­час­тный? У ме­ня ру­ка вдре­без­ги раз­би­тая, а ты ее так рва­нул». Слы­шу, он зас­ме­ял­ся по­тихонь­ку и го­ворит: «Ду­мал, что ты ме­ня уда­ришь с пра­вой, но ты, ока­зыва­ет­ся, смир­ный па­рень. А ру­ка у те­бя не раз­би­та, а вы­бита бы­ла, вот я ее на мес­то и пос­та­вил. Ну, как те­перь, по­лег­че те­бе?» И в са­мом де­ле, чувс­твую по се­бе, что боль ку­да-то ухо­дит. Поб­ла­года­рил я его ду­шев­но, и он даль­ше по­шел в тем­но­те, по­тихонь­ку спра­шива­ет: «Ра­неные есть?» Вот что зна­чит нас­то­ящий док­тор! Он и в пле­ну и в по­тем­ках свое ве­ликое де­ло де­лал.

Бес­по­кой­ная это бы­ла ночь. До вет­ру не пус­ка­ли, об этом стар­ший кон­воя пре­дуп­ре­дил, еще ког­да по­пар­но за­гоня­ли нас в цер­ковь. И, как на грех, прис­пи­чило од­но­му бо­гомоль­но­му из на­ших вый­ти по нуж­де. Кре­пил­ся-кре­пил­ся он, а по­том зап­ла­кал. «Не мо­гу, — го­ворит, — ос­квер­нять свя­той храм! Я же ве­ру­ющий, я хрис­ти­анин! Что мне де­лать, брат­цы?» А на­ши, зна­ешь, ка­кой на­род? Од­ни сме­ют­ся, дру­гие ру­га­ют­ся, третьи вся­кие шу­точ­ные со­веты ему да­ют. Раз­ве­селил он всех нас, а кон­чи­лась эта ка­нитель очень да­же пло­хо: на­чал он сту­чать в дверь и про­сить, что­бы его вы­пус­ти­ли. Ну, и доп­ро­сил­ся: дал фа­шист че­рез дверь, во всю ее ши­рину, длин­ную оче­редь, и бо­гомоль­ца это­го убил, и еще трех че­ловек, а од­но­го тя­жело ра­нил, к ут­ру он скон­чался.

Уби­тых! сло­жили мы в од­но мес­то, при­сели все, при­тих­ли и при­заду­мались: на­чало-то не очень ве­селое... А нем­но­го по­годя за­гово­рили впол­го­лоса, за­шеп­та­лись: кто от­ку­да, ка­кой об­ласти, как в плен по­пал; в тем­но­те то­вари­щи из од­но­го взво­да или зна­ком­цы из од­ной ро­ты по­рас­те­рялись, на­чали один од­но­го по­тихонь­ку ок­ли­кать. И слы­шу я ря­дом с со­бой та­кой ти­хий раз­го­вор. Один го­ворит: «Ес­ли зав­тра, пе­ред тем как гнать нас даль­ше, нас выс­тро­ят и бу­дут вык­ли­кать ко­мис­са­ров, ком­му­нис­тов и ев­ре­ев, то ты, взвод­ный, не прячь­ся! Из это­го де­ла у те­бя ни­чего не вый­дет. Ты ду­ма­ешь, ес­ли гим­настер­ку снял, так за ря­дово­го сой­дешь? Не вый­дет! Я за те­бя от­ве­чать не на­мерен. Я пер­вый ука­жу на те­бя! Я же знаю, что ты ком­му­нист и ме­ня аги­тиро­вал всту­пать в пар­тию, вот и от­ве­чай за свои де­ла». Это го­ворит ближ­ний ко мне, ка­кой ря­дом со мной си­дит, сле­ва, а с дру­гой сто­роны от не­го чей-то мо­лодой го­лос от­ве­ча­ет: «Я всег­да по­доз­ре­вал, что ты, Крыж­нев, не­хоро­ший че­ловек. Осо­бен­но, ког­да ты от­ка­зал­ся всту­пать в пар­тию, ссы­ла­ясь на свою нег­ра­мот­ность. Но ни­ког­да я не ду­мал, что ты смо­жешь стать пре­дате­лем. Ведь ты же окон­чил се­милет­ку?» Тот ле­ниво так от­ве­ча­ет сво­ему взвод­но­му: «Ну, окон­чил, и что из это­го?» Дол­го они мол­ча­ли, по­том, по го­лосу, взвод­ный ти­хо так го­ворит: «Не вы­давай ме­ня, то­варищ Крыж­нев». А тот зас­ме­ял­ся ти­хонь­ко. «То­вари­щи, — го­ворит, — ос­та­лись за ли­ни­ей фрон­та, а я те­бе не то­варищ, и ты ме­ня не про­си, все рав­но ука­жу на те­бя. Своя ру­баш­ка к те­лу бли­же».

За­мол­ча­ли они, а ме­ня оз­ноб ко­лотит от та­кой под­лючнос­ти. «Нет, ду­маю, — не дам я те­бе, сучь­ему сы­ну, вы­дать сво­его ко­ман­ди­ра! Ты у ме­ня из этой цер­кви не вый­дешь, а вы­тянут те­бя, как пад­лу, за но­ги!» Чуть-чуть рас­све­ло — ви­жу: ря­дом со мной ле­жит на спи­не мор­да­тый па­рень, ру­ки за го­лову за­кинул, а око­ло не­го си­дит в од­ной ис­подней ру­баш­ке, ко­лени об­нял, ху­день­кий та­кой, кур­но­сень­кий пар­нишка, и очень со­бою блед­ный. «Ну, — ду­маю, — не спра­вит­ся этот пар­нишка с та­ким тол­стым ме­рином. При­дет­ся мне его кон­чать».

Тро­нул я его ру­кою, спра­шиваю ше­потом: «Ты — взвод­ный?» Он ни­чего не от­ве­тил, толь­ко го­ловою кив­нул. «Этот хо­чет те­бя вы­дать?» — по­казы­ваю я на ле­жаче­го пар­ня. Он об­ратно го­ловою кив­нул. «Ну, — го­ворю, — дер­жи ему но­ги, что­бы не бры­кал­ся! Да по­живей!» — а сам упал на это­го пар­ня, и за­мер­ли мои паль­цы у не­го на глот­ке. Он и крик­нуть не ус­пел. По­дер­жал его под со­бой ми­нут нес­коль­ко, при­под­нялся. Го­тов пре­датель, и язык на­боку!

  До то­го мне ста­ло не­хоро­шо пос­ле это­го, и страш­но за­хоте­лось ру­ки по­мыть, буд­то я не че­лове­ка, а ка­кого-то га­да пол­зу­чего ду­шил... Пер­вый раз в жиз­ни убил, и то сво­его... Да ка­кой же он свой? Он же ху­дее чу­жого, пре­датель. Встал и го­ворю взвод­но­му: «Пой­дем от­сю­да, то­варищ, цер­ковь ве­лика».

Как и го­ворил этот Крыж­нев, ут­ром всех нас выс­тро­или воз­ле цер­кви, оце­пили ав­то­мат­чи­ками, и трое эсэ­сов­ских офи­церов на­чали от­би­рать вред­ных им лю­дей. Спро­сили, кто ком­му­нис­ты, ко­ман­ди­ры, ко­мис­са­ры, но та­ковых не ока­залось. Не ока­залось и сво­лочи, ка­кая мог­ла бы вы­дать, по­тому что и ком­му­нис­тов сре­ди нас бы­ло чуть не по­лови­на, и ко­ман­ди­ры бы­ли, и, са­мо со­бою, и ко­мис­са­ры бы­ли. Толь­ко че­тырех и взя­ли из двух­сот с лиш­ним че­ловек. Од­но­го ев­рея и трех рус­ских ря­довых. Рус­ские по­пали в бе­ду по­тому, что все трое бы­ли чер­ня­вые и с ку­черя­вин­кой в во­лосах. Вот под­хо­дят к та­кому, спра­шива­ют: «Юде?» Он го­ворит, что рус­ский, но его и слу­шать не хо­тят. «Вы­ходи» — и все.

Расс­тре­ляли этих бе­долаг, а нас пог­на­ли даль­ше. Взвод­ный, с ка­ким мы пре­дате­ля при­души­ли, до са­мой Поз­на­ни воз­ле ме­ня дер­жался и в пер­вый день нет-нет да и пож­мет мне ру­ку. В Поз­на­ни нас раз­лу­чили по од­ной та­кой при­чине.

Ви­дишь, ка­кое де­ло, бра­ток, еще с пер­во­го дня за­думал я ухо­дить к сво­им. Но ухо­дить хо­тел на­вер­ня­ка. До са­мой Поз­на­ни, где раз­мести­ли нас в нас­то­ящем ла­гере, ни ра­зу не пре­дос­та­вил­ся мне под­хо­дящий слу­чай. А в Поз­нан­ском ла­гере вро­де та­кой слу­чай на­шел­ся: в кон­це мая пос­ла­ли нас в ле­сок воз­ле ла­геря рыть мо­гилы для на­ших же умер­ших во­ен­ноплен­ных, мно­го тог­да на­шего бра­та мер­ло от ди­зен­те­рии; рою я поз­нан­скую гли­ну, а сам пос­матри­ваю кру­гом и вот при­метил, что двое на­ших ох­ранни­ков се­ли за­кусы­вать, а тре­тий прид­ре­мал на сол­нышке. Бро­сил я! ло­пату и ти­хо по­шел за куст... А по­том — бе­гом, дер­жу пря­мо на вос­ход сол­нца...

Ви­дать, не ско­ро они спох­ва­тились, мои ох­ранни­ки. А вот от­ку­да у ме­ня, у та­кого то­щало­го, си­лы взя­лись, что­бы прой­ти за сут­ки поч­ти со­рок ки­ломет­ров, — сам не знаю. Толь­ко ни­чего у ме­ня не выш­ло из мо­его меч­та­ния: на чет­вертые сут­ки, ког­да я был уже да­леко от прок­ля­того ла­геря, пой­ма­ли ме­ня. Со­баки сыс­кные шли по мо­ему сле­ду, они ме­ня и наш­ли в не­коше­ном ов­се. На за­ре по­бо­ял­ся я ид­ти чис­тым по­лем, а до ле­са бы­ло не мень­ше трех ки­ломет­ров, я за­лег в ов­се на днев­ку. На­мял в ла­донях зе­рен, по­жевал нем­но­го и в кар­ма­ны на­сыпал про за­пас и вот слы­шу со­бачий брех, и мо­тоцикл тре­щит... Обор­ва­лось у ме­ня сер­дце, по­тому что со­баки все бли­же го­лоса по­да­ют. Лег я плаш­мя и зак­рылся ру­ками, что­бы они мне хоть ли­цо не об­грыз­ли. Ну, до­бежа­ли и в од­ну ми­нуту спус­ти­ли с ме­ня все мое рванье. Ос­тался в чем мать ро­дила. Ка­тали они ме­ня по ов­су, как хо­тели, и под ко­нец один ко­бель стал мне на грудь пе­ред­ни­ми ла­пами и це­лит­ся в глот­ку, но по­ка еще не тро­га­ет.

На двух мо­тоцик­лах подъ­еха­ли нем­цы. Сна­чала са­ми би­ли в пол­ную во­лю, а по­том нат­ра­вили на ме­ня со­бак, и с ме­ня толь­ко ко­жа с мя­сом по­лете­ли клочь­ями. Го­лого, все­го в кро­ви и при­вез­ли в ла­герь. Ме­сяц от­си­дел в кар­це­ре за по­бег, но все-та­ки жи­вой... жи­вой я ос­тался!..

Тя­жело мне, бра­ток, вспо­минать, а еще тя­желее рас­ска­зывать о том, что до­велось пе­режить в пле­ну. Как вспом­нишь не­люд­ские му­ки, ка­кие приш­лось вы­нес­ти там, в Гер­ма­нии, как вспом­нишь всех дру­зей-то­вари­щей, ка­кие по­гиб­ли, за­мучен­ные там, в ла­герях, — сер­дце уже не в гру­ди, а в глот­ке бь­ет­ся, и труд­но ста­новит­ся ды­шать...

Ку­да ме­ня толь­ко не го­няли за два го­да пле­на! По­лови­ну Гер­ма­нии объ­ехал за это вре­мя: и в Сак­со­нии был, на си­ликат­ном за­воде ра­ботал, и в Рур­ской об­ласти на шах­те уго­лек от­ка­тывал, и в Ба­варии на зем­ля­ных ра­ботах горб на­живал, и в Тю­рин­гии по­был, и черт-те где толь­ко не приш­лось по не­мец­кой зем­ле по­ходить. При­рода вез­де там, бра­ток, раз­ная, но стре­ляли и би­ли на­шего бра­та вез­де оди­нако­во. А би­ли бо­гом прок­ля­тые га­ды и па­рази­ты так, как у нас сро­ду жи­воти­ну не бь­ют. И ку­лака­ми би­ли, и но­гами топ­та­ли, и ре­зино­выми пал­ка­ми би­ли, и вся­чес­ким же­лезом, ка­кое под ру­ку по­падет­ся, не го­воря уже про вин­то­воч­ные прик­ла­ды и про­чее де­рево.

Би­ли за то, что ты — рус­ский, за то, что на бе­лый свет еще смот­ришь, за то, что на них, сво­лочей, ра­бота­ешь. Би­ли и за то, что не так взгля­нешь, не так ступ­нешь, не так по­вер­нешь­ся. Би­ли зап­росто, для то­го что­бы ког­да-ни­будь да убить до смер­ти, что­бы зах­лебнул­ся сво­ей пос­ледней кровью и по­дох от по­бо­ев. Пе­чей-то, на­вер­ное, на всех нас не хва­тало в Гер­ма­нии.

И кор­ми­ли вез­де, как есть, оди­нако­во: пол­то­рас­та грамм эр­зац-хле­ба по­полам с опил­ка­ми и жид­кая ба­лан­да из брюк­вы. Ки­пяток — где да­вали, а где нет. Да что там го­ворить, су­ди сам: до вой­ны ве­сил я во­семь­де­сят шесть ки­лог­рамм, а к осе­ни тя­нул уже не боль­ше пя­тиде­сяти. Од­на ко­жа ос­та­лась на кос­тях, да и кос­ти-то свои но­сить бы­ло не под си­лу. А ра­боту да­вай, и сло­ва не ска­жи, да та­кую ра­боту, что ло­мовой ло­шади и то не в по­ру.

В на­чале сен­тября из ла­геря под го­родом Кюс­три­ном пе­реб­ро­сили нас, сто со­рок два че­лове­ка со­вет­ских во­ен­ноплен­ных, в ла­герь Б-14, не­пода­леку от Дрез­де­на. К то­му вре­мени в этом ла­гере бы­ло око­ло двух ты­сяч на­ших. Все ра­бота­ли на ка­мен­ном карь­ере, вруч­ную дол­би­ли, ре­зали, кро­шили не­мец­кий ка­мень. Нор­ма — че­тыре ку­бомет­ра в день на ду­шу, за­меть, на та­кую ду­шу, ка­кая и без это­го чуть-чуть, на од­ной ни­точ­ке в те­ле дер­жа­лась. Тут и на­чалось: че­рез два ме­сяца от ста со­рока двух че­ловек на­шего эше­лона ос­та­лось нас пять­де­сят семь. Это как, бра­ток? Ли­хо? Тут сво­их не ус­пе­ва­ешь хо­ронить, а тут слух по ла­герю идет, буд­то нем­цы уже Ста­лин­град взя­ли и прут даль­ше, на Си­бирь. Од­но го­ре к дру­гому, да так гнут, что глаз от зем­ли не по­дыма­ешь, вро­де и ты ту­да, в чу­жую, не­мец­кую зем­лю, про­сишь­ся. А ла­гер­ная ох­ра­на каж­дый день пь­ет, пес­ни гор­ла­нят, ра­ду­ют­ся, ли­ку­ют.

И вот как-то ве­чером вер­ну­лись мы в ба­рак с ра­боты. Це­лый день дождь шел, лох­мотья на нас хоть выж­ми; все мы на хо­лод­ном вет­ру прод­рогли как со­баки, зуб на зуб не по­пада­ет. А об­су­шить­ся нег­де, сог­реть­ся — то же са­мое, и к то­му же го­лод­ные не то что до смер­ти, а да­же еще ху­же. Но ве­чером нам еды не по­лага­лось.

Снял я с се­бя мок­рое рванье, ки­нул на на­ры и го­ворю: «Им по че­тыре ку­бомет­ра вы­работ­ки на­до, а на мо­гилу каж­до­му из нас и од­но­го ку­бомет­ра че­рез гла­за хва­тит». Толь­ко и ска­зал, но ведь ­на­шел­ся же из сво­их ка­кой-то под­лец, до­нес ко­мен­данту ла­геря про эти мои горь­кие сло­ва.

Ко­мен­дантом ла­геря, или, по-их­не­му, ла­гер­фю­рером, был у нас не­мец Мюл­лер. Не­высо­кого рос­та, плот­ный, бе­лоб­ры­сый и сам весь ка­кой-то бе­лый: и во­лосы на го­лове бе­лые, и бро­ви, и рес­ни­цы, да­же гла­за у не­го бы­ли бе­лесые, на­выка­те. По-рус­ски го­ворил, как мы с то­бой, да еще на «о» на­легал, буд­то ко­рен­ной вол­жа­нин. А ма­тер­шинни­чать был мас­тер ужас­ный. И где он, прок­ля­тый, толь­ко и учил­ся это­му ре­мес­лу? Бы­вало, выс­тро­ит нас пе­ред бло­ком — ба­рак они так на­зыва­ли, — идет пе­ред стро­ем со сво­ей сво­рой эсэ­сов­цев, пра­вую ру­ку дер­жит на от­ле­те. Она у не­го в ко­жаной пер­чатке, а в пер­чатке свин­цо­вая прок­ладка, что­бы паль­цев не пов­ре­дить. Идет и бь­ет каж­до­го вто­рого в нос, кровь пус­ка­ет. Это он на­зывал «про­филак­ти­кой от грип­па». И так каж­дый день. Все­го че­тыре бло­ка в ла­гере бы­ло, и вот он нын­че пер­во­му бло­ку «про­филак­ти­ку» ус­тра­ива­ет, зав­тра вто­рому и так да­лее. Ак­ку­рат­ный был гад, без вы­ход­ных ра­ботал. Толь­ко од­но­го он, ду­рак, не мог со­об­ра­зить: пе­ред тем как ид­ти ему ру­ки прик­ла­дывать, он, что­бы рас­па­лить се­бя, ми­нут де­сять пе­ред стро­ем ру­га­ет­ся. Он ма­тер­шинни­ча­ет по­чем зря, а нам от это­го лег­че ста­новит­ся: вро­де сло­ва-то на­ши, при­род­ные, вро­де ве­тер­ком с род­ной сто­роны по­дува­ет... Знал бы он, что его ру­гань нам од­но удо­воль­ствие дос­тавля­ет, уж он по-рус­ски не ру­гал­ся бы, а толь­ко на сво­ем язы­ке. Лишь один мой при­ятель-мос­квич злил­ся на не­го страш­но. «Ког­да он ру­га­ет­ся, — го­ворит, — я гла­за зак­рою и вро­де в Мос­кве, на За­цепе, в пив­ной си­жу, и до то­го мне пи­ва за­хочет­ся, что да­же го­лова зак­ру­жит­ся». 

  Так вот этот са­мый ко­мен­дант на дру­гой день пос­ле то­го, как я про ку­бомет­ры ска­зал, вы­зыва­ет ме­ня. Ве­чером при­ходят в ба­рак пе­ревод­чик и с ним два ох­ранни­ка. «Кто Со­колов Ан­дрей?» Я отоз­вался. «Марш за на­ми, те­бя сам герр ла­гер­фю­рер тре­бу­ет». По­нят­но, за­чем тре­бу­ет. На рас­пыл. Поп­ро­щал­ся я с то­вари­щами, все они зна­ли, что на смерть иду, вздох­нул и по­шел. Иду по ла­гер­но­му ­дво­ру, на звез­ды пог­ля­дываю, про­ща­юсь и с ни­ми, ду­маю: «Вот и от­му­чил­ся ты, Ан­дрей Со­колов, а по-ла­гер­но­му — но­мер трис­та трид­цать пер­вый». Что-то жал­ко ста­ло Ирин­ку и де­тишек, а по­том жаль эта утих­ла и стал я со­бирать­ся с ду­хом, что­бы гля­нуть в дыр­ку пис­то­лета бесс­траш­но, как и по­доба­ет сол­да­ту, что­бы вра­ги не уви­дали в пос­леднюю мою ми­нуту, что мне с жизнью рас­ста­вать­ся все-та­ки труд­но...

В ко­мен­дант­ской — цве­ты на ок­нах, чис­тень­ко, как у нас в хо­рошем клу­бе. За сто­лом — все ла­гер­ное на­чаль­ство. Пять че­ловек си­дят, шнапс глу­шат и са­лом за­кусы­ва­ют. На сто­ле у них по­чатая здо­ровен­ная бу­тыль со шнап­сом, хлеб, са­ло, мо­ченые яб­ло­ки, от­кры­тые бан­ки с раз­ны­ми кон­серва­ми. Ми­гом ог­ля­дел я всю эту жрат­ву, и — не по­веришь — так ме­ня за­мути­ло, что за ма­лым не выр­ва­ло. Я же го­лод­ный, как волк, от­вык от че­лове­чес­кой пи­щи, а тут столь­ко доб­ра пе­ред то­бою... Кое-как за­давил тош­но­ту, но гла­за отор­вал от сто­ла че­рез ве­ликую си­лу.

Пря­мо пе­редо мною си­дит по­лупь­яный Мюл­лер, пис­то­летом иг­ра­ет­ся, пе­реки­дыва­ет его из ру­ки в ру­ку, а сам смот­рит на ме­ня и не мор­гнет, как змея. Ну, я ру­ки по швам, стоп­танны­ми каб­лу­ками щел­кнул, гром­ко так док­ла­дываю: «Во­ен­ноплен­ный Ан­дрей Со­колов по ва­шему при­каза­нию, герр ко­мен­дант, явил­ся». Он и спра­шива­ет ме­ня: «Так что же, русс Иван, че­тыре ку­бомет­ра вы­работ­ки — это мно­го?» — «Так точ­но, — го­ворю, — герр ко­мен­дант, мно­го». — «А од­но­го те­бе на мо­гилу хва­тит?» — «Так точ­но, герр ко­мен­дант, впол­не хва­тит и да­же ос­та­нет­ся».

Он встал и го­ворит: «Я ока­жу те­бе ве­ликую честь, сей­час лич­но расс­тре­ляю те­бя за эти сло­ва. Здесь не­удоб­но, пой­дем во двор, там ты и рас­пи­шешь­ся». — «Во­ля ва­ша», — го­ворю ему. Он пос­то­ял, по­думал, а по­том ки­нул пис­то­лет на стол и на­лива­ет пол­ный ста­кан шнап­са, ку­сочек хле­ба взял, по­ложил на не­го лом­тик са­ла и все это по­да­ет мне и го­ворит: «Пе­ред смертью вы­пей, русс Иван, за по­беду не­мец­ко­го ору­жия».

Я бы­ло из его рук и ста­кан взял, и за­кус­ку, но как толь­ко ус­лы­хал эти сло­ва, — ме­ня буд­то ог­нем обож­гло! Ду­маю про се­бя: «Что­бы я, рус­ский сол­дат, да стал пить за по­беду не­мец­ко­го ору­жия?! А кое-че­го ты не хо­чешь, герр ко­мен­дант? Один черт мне уми­рать, так про­вались ты про­падом со сво­ей вод­кой!»

Пос­та­вил я ста­кан на стол, за­кус­ку по­ложил и го­ворю: «Бла­годарс­твую за уго­щение, но я непь­ющий». Он улы­ба­ет­ся: «Не хо­чешь пить за на­шу по­беду? В та­ком слу­чае вы­пей за свою по­гибель». А что мне бы­ло те­рять? «За свою по­гибель и из­бавле­ние от мук я выпью», — го­ворю ему. С тем взял ста­кан и в два глот­ка вы­лил его в се­бя, а за­кус­ку не тро­нул, веж­ли­вень­ко вы­тер гу­бы ла­донью и го­ворю: «Бла­годарс­твую за уго­щение. Я го­тов, герр ко­мен­дант, пой­дем­те, рас­пи­шете ме­ня».

Но он смот­рит вни­матель­но так и го­ворит: «Ты хоть за­куси пе­ред смертью». Я ему на это от­ве­чаю: «Я пос­ле пер­во­го ста­кана не за­кусы­ваю». На­лива­ет он вто­рой, по­да­ет мне. Вы­пил я и вто­рой и опять же за­кус­ку не тро­гаю, на от­ва­гу бью, ду­маю: «Хоть напь­юсь пе­ред тем, как во двор ид­ти, с жизнью рас­ста­вать­ся». Вы­соко под­нял ко­мен­дант свои бе­лые бро­ви, спра­шива­ет: «Что же не за­кусы­ва­ешь, русс Иван? Не стес­няй­ся!» А я ему свое: «Из­ви­ните, герр ко­мен­дант, я и пос­ле вто­рого ста­кана не при­вык за­кусы­вать». На­дул он ще­ки, фыр­кнул, а по­том как за­хохо­чет и сквозь смех что-то быс­тро го­ворит по-не­мец­ки: вид­но, пе­рево­дит мои сло­ва друзь­ям. Те то­же рас­сме­ялись, стуль­ями зад­ви­гали, по­вора­чива­ют­ся ко мне мор­да­ми и уже, за­мечаю, как-то ина­че на ме­ня пог­ля­дыва­ют, вро­де по­мяг­че.

На­лива­ет мне ко­мен­дант тре­тий ста­кан, а у са­мого ру­ки тря­сут­ся от сме­ха. Этот ста­кан я вы­пил врас­тяжку, от­ку­сил ма­лень­кий ку­сочек хле­ба, ос­та­ток по­ложил на стол. За­хоте­лось мне им, прок­ля­тым, по­казать, что хо­тя я и с го­лоду про­падаю, но да­вить­ся их­ней по­дач­кой не со­бира­юсь, что у ме­ня есть свое, рус­ское дос­то­инс­тво и гор­дость и что в ско­тину они ме­ня не прев­ра­тили, как ни ста­рались.

Пос­ле это­го ко­мен­дант стал серь­ез­ный с ви­ду, поп­ра­вил у се­бя на гру­ди два же­лез­ных крес­та, вы­шел из-за сто­ла бе­зоруж­ный и го­ворит: «Вот что, Со­колов, ты — нас­то­ящий рус­ский сол­дат. Ты храб­рый сол­дат. Я — то­же сол­дат и ува­жаю дос­той­ных про­тив­ни­ков. Стре­лять я те­бя не бу­ду. К то­му же се­год­ня на­ши доб­лес­тные вой­ска выш­ли к Вол­ге и це­ликом ов­ла­дели Ста­лин­гра­дом. Это для нас боль­шая ра­дость, а по­тому я ве­лико­душ­но да­рю те­бе жизнь. Сту­пай в свой блок, а это те­бе за сме­лость», — и по­да­ет мне со сто­ла не­боль­шую бу­хан­ку хле­ба и ку­сок са­ла.

При­жал я хлеб к се­бе изо всей си­лы, са­ло в ле­вой ру­ке дер­жу и до то­го рас­те­рял­ся от та­кого не­ожи­дан­но­го по­воро­та, что и спа­сибо не ска­зал, сде­лал на­лево кру­гом, иду к вы­ходу, а сам ду­маю: «Зас­ве­тит он мне сей­час про­меж ло­паток, и не до­несу ре­бятам этих хар­чей». Нет, обош­лось. И на этот раз смерть ми­мо ме­ня прош­ла, толь­ко хо­лод­ком от нее по­тяну­ло...

Вы­шел я из ко­мен­дант­ской на твер­дых но­гах, а во дво­ре ме­ня раз­везло. Вва­лил­ся в ба­рак и упал на це­мен­то­ван­ный пол без па­мяти. Раз­бу­дили ме­ня на­ши еще в по­тем­ках: «Рас­ска­зывай!» Ну, я при­пом­нил, что бы­ло в ко­мен­дант­ской, рас­ска­зал им. «Как бу­дем хар­чи де­лить?» — спра­шива­ет мой со­сед по на­рам, а у са­мого го­лос дро­жит. «Всем по­ров­ну», — го­ворю ему. Дож­да­лись рас­све­та. Хлеб и са­ло ре­зали су­ровой нит­кой. Дос­та­лось каж­до­му хле­ба по ку­соч­ку со спи­чеч­ную ко­роб­ку, каж­дую крош­ку бра­ли на учет, ну, а са­ла, сам по­нима­ешь, толь­ко гу­бы по­мазать. Од­на­ко по­дели­ли без оби­ды.

Вско­рос­ти пе­реб­ро­сили нас, че­ловек трис­та са­мых креп­ких, на осуш­ку бо­лот, по­том — в Рур­скую об­ласть на шах­ты. Там и про­был я до со­рок чет­верто­го го­да. К это­му вре­мени на­ши уже сво­роти­ли Гер­ма­нии ску­лу на­бок и фа­шис­ты пе­рес­та­ли плен­ны­ми брез­го­вать. Как-то выс­тро­или нас, всю днев­ную сме­ну, и ка­кой-то при­ез­жий обер-лей­те­нант го­ворит че­рез пе­ревод­чи­ка: «Кто слу­жил в ар­мии или до вой­ны ра­ботал шо­фером, — шаг впе­ред». Шаг­ну­ло нас семь че­ловек быв­шей шо­фер­ни. Да­ли нам по­ношен­ную спе­цов­ку, нап­ра­вили под кон­во­ем в го­род Пот­сдам. При­еха­ли ту­да, и рас­тряс­ли нас всех врозь. Ме­ня оп­ре­дели­ли ра­ботать в «Тод­те» — бы­ла у нем­цев та­кая ша­раш­ки­на кон­то­ра по стро­итель­ству до­рог и обо­рони­тель­ных со­ору­жений.

Во­зил я на «оп­пель-ад­ми­рале» нем­ца ин­же­нера в чи­не май­ора ар­мии. Ох, и тол­стый же был фа­шист! Ма­лень­кий, пу­затый, что в ши­рину, что в дли­ну оди­нако­вый и в за­ду пле­чис­тый, как справ­ная ба­ба. Спе­реди у не­го над во­рот­ни­ком мун­ди­ра три под­бо­род­ка ви­сят и по­зади на шее три тол­стю­чих склад­ки. На нем, я так оп­ре­делял, не ме­нее трех пу­дов чис­то­го жи­ру бы­ло. Хо­дит, пых­тит, как па­ровоз, а жрать ся­дет — толь­ко дер­жись! Це­лый день, бы­вало, жу­ет да конь­як из фляж­ки по­тяги­ва­ет. Кое-ког­да и мне от не­го пе­репа­дало: в до­роге ос­та­новит­ся, кол­ба­сы на­режет, сы­ру, за­кусы­ва­ет и вы­пива­ет; ког­да в доб­ром ду­хе, — и мне ку­сок ки­нет, как со­баке. В ру­ки ни­ког­да не да­вал, нет, счи­тал это для се­бя за низ­кое. Но как бы то ни бы­ло, а с ла­герем же не срав­нить и по­нем­но­гу стал я за­поха­живать­ся на че­лове­ка, по­малу, но стал поп­равлять­ся.

Не­дели две во­зил я сво­его май­ора из Пот­сда­ма в Бер­лин и об­ратно, а по­том пос­ла­ли его в приф­ронто­вую по­лосу на стро­итель­ство обо­рони­тель­ных ру­бежей про­тив на­ших. И тут я спать окон­ча­тель­но ра­зучил­ся: но­чи нап­ро­лет ду­мал, как бы мне к сво­им, на ро­дину сбе­жать.

При­еха­ли мы в го­род По­лоцк. На за­ре ус­лы­хал я в пер­вый раз за два го­да, как гро­мыха­ет на­ша ар­тилле­рия, и зна­ешь, бра­ток, как сер­дце за­билось? Хо­лос­той еще хо­дил к Ири­не на сви­данья, и то оно так не сту­чало! Бои шли вос­точнее По­лоц­ка уже ки­ломет­рах в во­сем­надца­ти. Нем­цы в го­роде злые ста­ли, нер­вные, а тол­стяк мой все ча­ще стал на­пивать­ся. Днем за го­родом с ним ез­дим, и он рас­по­ряжа­ет­ся, как ук­репле­ния стро­ить, а ночью в оди­ноч­ку пь­ет. Опух весь, под гла­зами меш­ки по­вис­ли...

«Ну, — ду­маю, — ждать боль­ше не­чего, при­шел мой час! И на­до не од­но­му мне бе­жать, а прих­ва­тить с со­бою и мо­его тол­стя­ка, он на­шим сго­дит­ся!»

На­шел в раз­ва­линах двух­ки­лог­раммо­вую гирь­ку, об­мо­тал ее об­ти­роч­ным тряпь­ем, на слу­чай, ес­ли при­дет­ся уда­рить, что­бы кро­ви не бы­ло, ку­сок те­лефон­но­го про­вода под­нял на до­роге, все, что мне на­до, усер­дно при­гото­вил, схо­ронил под пе­ред­нее си­денье. За два дня пе­ред тем как рас­про­щал­ся с нем­ца­ми, ве­чером еду с зап­равки, ви­жу, идет пь­яный, как грязь, не­мец­кий ун­тер, за стен­ку ру­ками дер­жится. Ос­та­новил я ма­шину, за­вел его в раз­ва­лины и выт­ряхнул из мун­ди­ра, пи­лот­ку с го­ловы снял. Все это иму­щес­тво то­же под си­денье су­нул и был та­ков.

Ут­ром двад­цать де­вято­го и­юня при­казы­ва­ет мой май­ор вез­ти его за го­род, в нап­равле­нии Трос­ни­цы. Там он ру­ково­дил пос­трой­кой ук­репле­ний. Вы­еха­ли. Май­ор на зад­нем си­денье спо­кой­но дрем­лет, а у ме­ня сер­дце из гру­ди чуть не выс­ка­кива­ет. Ехал я быс­тро, но за го­родом сба­вил газ, по­том ос­та­новил ма­шину, вы­лез, ог­ля­дел­ся: да­леко сза­ди две гру­зовых тя­нут­ся. Дос­тал я гирь­ку, от­крыл двер­цу по­шире. Тол­стяк от­ки­нул­ся на спин­ку си­денья, пох­ра­пыва­ет, буд­то у же­ны под бо­ком. Ну, я его тюк­нул гирь­кой в ле­вый ви­сок. Он и го­лову уро­нил. Для вер­ности я его еще раз стук­нул, но уби­вать до смер­ти не за­хотел. Мне его жи­вого на­до бы­ло дос­та­вить, он на­шим дол­жен был мно­го кое-че­го по­рас­ска­зать. Вы­нул я у не­го из ко­буры «па­рабел­лум», су­нул се­бе в кар­ман, мон­ти­ров­ку вбил за спин­ку зад­не­го си­денья, те­лефон­ный про­вод на­кинул на шею май­ору и за­вязал глу­хим уз­лом на мон­ти­ров­ке. Это что­бы он не сва­лил­ся на бок, не упал при быс­трой ез­де. Ско­рень­ко на­пялил на се­бя мун­дир и пи­лот­ку, ну, и пог­нал ма­шину пря­миком ту­да, где зем­ля гу­дит, где бой идет. 

Не­мец­кий пе­ред­ний край прос­ка­кивал меж двух дзо­тов. Из блин­да­жа ав­то­мат­чи­ки выс­ко­чили, и я на­роч­но сба­вил ход, что­бы они ви­дели, что май­ор едет. Но они крик под­ня­ли, ру­ками ма­ха­ют, мол, ту­да ехать нель­зя, а я буд­то не по­нимаю, под­ки­нул газ­ку и по­шел на все во­семь­де­сят. По­ка они опом­ни­лись и на­чали бить из пу­леме­тов по ма­шине, а я уже на ничь­ей зем­ле меж­ду во­рон­ка­ми пет­ляю не ху­же зай­ца.

Тут нем­цы сза­ди бь­ют, а тут свои очер­те­ли, из ав­то­матов мне навс­тре­чу стро­чат. В че­тырех мес­тах вет­ро­вое стек­ло про­били, ра­ди­атор про­поро­ли пу­лями... Но вот уже ле­сок над озе­ром, на­ши бе­гут к ма­шине, а я вско­чил в этот ле­сок, двер­цу от­крыл, упал на зем­лю и це­лую ее, и ды­шать мне не­чем...

Мо­лодой пар­нишка, на гим­настер­ке у не­го за­щит­ные по­гоны, ка­ких я еще в гла­за не ви­дал, пер­вым под­бе­га­ет ко мне, зу­бы ска­лит: «Ага, чер­тов фриц, заб­лу­дил­ся?» Рва­нул я с се­бя не­мец­кий мун­дир, пи­лот­ку под но­ги ки­нул и го­ворю ему: «Ми­лый ты мой гу­бош­леп! Сы­нок до­рогой! Ка­кой же я те­бе фриц, ког­да я при­род­ный во­роне­жец? В пле­ну я был, по­нят­но? А сей­час от­вя­жите это­го бо­рова, ка­кой в ма­шине си­дит, возь­ми­те его пор­тфель и ве­дите ме­ня к ва­шему ко­ман­ди­ру». Сдал я им пис­то­лет и по­шел из рук в ру­ки, а к ве­черу очу­тил­ся уже у пол­ковни­ка — ко­ман­ди­ра ди­визии. К это­му вре­мени ме­ня и на­кор­ми­ли, и в банк сво­дили, и доп­ро­сили, и об­мунди­рова­ние вы­дали, так что явил­ся я в блин­даж к пол­ковни­ку, как и по­лага­ет­ся, ду­шой и те­лом чис­тый, и в пол­ной фор­ме. Пол­ковник встал из-за сто­ла, по­шел мне навс­тре­чу. При всех офи­церах об­нял и го­ворит: «Спа­сибо те­бе, сол­дат, за до­рогой гос­ти­нец, ка­кой при­вез от нем­цев. Твой май­ор с его пор­тфе­лем нам до­роже двад­ца­ти „язы­ков". Бу­ду хо­датай­ство­вать пе­ред ко­ман­до­вани­ем о пред­став­ле­нии те­бя к пра­витель­ствен­ной наг­ра­де». А я от этих слов его, от лас­ки, силь­но вол­ну­юсь, гу­бы дро­жат, не по­вину­ют­ся, толь­ко и мог из се­бя вы­давить: «Про­шу, то­варищ пол­ковник, за­чис­лить ме­ня в стрел­ко­вую часть». Но пол­ковник зас­ме­ял­ся, пох­ло­пал ме­ня по пле­чу: «Ка­кой из те­бя во­яка, ес­ли ты на но­гах еле дер­жишь­ся? Се­год­ня же от­прав­лю те­бя в гос­пи­таль. Под­ле­чат те­бя там, под­кормят, пос­ле это­го до­мой к семье на ме­сяц в от­пуск съ­ез­дишь, а ког­да вер­нешь­ся к нам, пос­мотрим, ку­да те­бя оп­ре­делить».

И пол­ковник, и все офи­церы, ка­кие у не­го в блин­да­же бы­ли, ду­шев­но поп­ро­щались со мной за ру­ку, и я вы­шел окон­ча­тель­но раз­волно­ван­ный, по­тому что за два го­да от­вык от че­лове­чес­ко­го об­ра­щения. И за­меть, бра­ток, что еще дол­го я, как толь­ко с на­чаль­ством при­ходи­лось го­ворить, по при­выч­ке не­воль­но го­лову в пле­чи втя­гивал, вро­де бо­ял­ся, что ли, как бы ме­ня не уда­рили. Вот как об­ра­зова­ли нас в фа­шист­ских ла­герях...

Из гос­пи­таля сра­зу же на­писал Ири­не пись­мо. Опи­сал все ко­рот­ко, как был в пле­ну, как бе­жал вмес­те с не­мец­ким май­ором. И, ска­жи на ми­лость, от­ку­да эта дет­ская пох­валь­ба у ме­ня взя­лась? Не утер­пел-та­ки, со­об­щил, что пол­ковник обе­щал ме­ня! к наг­ра­де пред­ста­вить...

Две не­дели спал и ел. Кор­ми­ли по­малу, но час­то, ина­че, ес­ли бы да­вали еды вво­лю, я бы мог заг­нуть­ся, так док­тор ска­зал. Наб­рался си­ленок впол­не. А че­рез две не­дели кус­ка в рот взять не мог. От­ве­та из до­ма нет, и я, приз­нать­ся, за­тос­ко­вал. Еда и на ум не идет, сон от ме­ня бе­жит, вся­кие дур­ные мыс­лишки в го­лову ле­зут... На треть­ей не­деле по­лучаю пись­мо из Во­роне­жа. Но пи­шет не Ири­на, а со­сед мой, сто­ляр Иван Ти­мофе­евич. Не дай бог ни­кому та­ких пи­сем по­лучать!.. Со­об­ща­ет он, что еще в и­юне со­рок вто­рого го­да нем­цы бом­би­ли ави­аза­вод и од­на тя­желая бом­ба по­пала пря­мо в мою ха­тен­ку. Ири­на и до­чери как раз бы­ли до­ма... Ну, пи­шет, что не наш­ли от них и сле­да, а на мес­те ха­тен­ки — глу­бокая яма... Не до­читал я в этот раз пись­мо до кон­ца. В гла­зах по­тем­не­ло, сер­дце сжа­лось в ко­мок и ни­как не раз­жи­ма­ет­ся. При­лег я на кой­ку, нем­но­го от­ле­жал­ся, до­читал. Пи­шет со­сед, что Ана­толий во вре­мя бом­бежки был в го­роде. Ве­чером вер­нулся в по­селок, пос­мотрел на яму и в ночь опять ушел в го­род. Пе­ред ухо­дом ска­зал со­седу, что бу­дет про­сить­ся доб­ро­воль­цем на фронт. Вот и все.

  Ког­да сер­дце раз­лезлось и в ушах за­шуме­ла кровь, я вспом­нил, как тя­жело рас­ста­валась со мною моя Ири­на на вок­за­ле. Зна­чит, еще тог­да под­ска­зало ей бабье сер­дце, что боль­ше не уви­дим­ся мы с ней на этом све­те. А я ее тог­да от­тол­кнул... Бы­ла семья, свой дом, все это ле­пилось го­дами, и все рух­ну­ло в еди­ный миг, ос­тался я один. Ду­маю: «Да уж не прис­ни­лась ли мне моя нес­клад­ная жизнь?» А ведь в пле­ну я поч­ти каж­дую ночь, про се­бя, ко­неч­но, и с Ири­ной, и с де­тиш­ка­ми раз­го­вари­вал, под­бадри­вал их, дес­кать, я вер­нусь, мои род­ные, не го­рюй­те обо мне, я креп­кий, я вы­живу, и опять мы бу­дем все вмес­те... Зна­чит, я два го­да с мер­твы­ми раз­го­вари­вал?!

Рас­сказ­чик на ми­нуту умолк, а по­том ска­зал уже иным, пре­рывис­тым и ти­хим го­лосом:

— Да­вай, бра­ток, пе­реку­рим, а то ме­ня что-то удушье да­вит.

Мы за­кури­ли. В за­литом по­лой во­дою ле­су звон­ко выс­ту­кивал дя­тел. Все так же ле­ниво ше­велил су­хие се­реж­ки на оль­хе теп­лый ве­тер; все так же, слов­но под ту­гими бе­лыми па­руса­ми, проп­лы­вали в выш­ней си­неве об­ла­ка, но уже иным по­казал­ся мне в эти ми­нуты скор­бно­го мол­ча­ния без­бреж­ный мир, го­товя­щий­ся к ве­ликим свер­ше­ни­ям вес­ны, к веч­но­му ут­вер­жде­нию жи­вого в жиз­ни.

Мол­чать бы­ло тя­жело, и я спро­сил:

— Что же даль­ше?

— Даль­ше-то? — не­хотя отоз­вался рас­сказ­чик. — Даль­ше по­лучил я от пол­ковни­ка ме­сяч­ный от­пуск, че­рез не­делю был в Во­роне­же. Пеш­ком до­топал до мес­та, где ког­да-то се­мей­но жил. Глу­бокая во­рон­ка, на­литая ржа­вой во­дой, кру­гом бурь­ян по по­яс... Глушь, ти­шина клад­би­щен­ская. Ох, и тя­жело же бы­ло мне, бра­ток! Пос­то­ял, пос­корбел ду­шою и опять по­шел на вок­зал. И ча­су ос­та­вать­ся там не мог, в этот же день у­ехал об­ратно в ди­визию.  

Но ме­сяца че­рез три и мне блес­ну­ла ра­дость, как сол­нышко из-за ту­чи: на­шел­ся Ана­толий. Прис­лал пись­мо мне на фронт, ви­дать, с дру­гого фрон­та. Ад­рес мой уз­нал от со­седа, Ива­на Ти­мофе­еви­ча. Ока­зыва­ет­ся, по­пал он по­нача­лу в ар­тилле­рий­ское учи­лище; там-то и при­годи­лись его та­лан­ты к ма­тема­тике. Че­рез год с от­ли­чи­ем за­кон­чил учи­лище, по­шел на фронт и вот уже пи­шет, что по­лучил зва­ние ка­пита­на, ко­ман­ду­ет ба­таре­ей «со­рока­пяток», име­ет шесть ор­де­нов и ме­дали. Сло­вом, об­што­пал ро­дите­ля со всех кон­цов. И опять я воз­гордил­ся им ужас­но! Как ни кру­ти, а мой род­ной сын — ка­питан и ко­ман­дир ба­тареи, это не шут­ка! Да еще при та­ких ор­де­нах. Это ни­чего, что отец его на «сту­дебек­ке­ре» сна­ряды во­зит и про­чее во­ен­ное иму­щес­тво. От­цо­во де­ло от­жи­тое, а у не­го, у ка­пита­на, все впе­реди.

И на­чались у ме­ня по но­чам ста­риков­ские меч­та­ния: как вой­на кон­чится, как я сы­на же­ню и сам при мо­лодых жить бу­ду, плот­ни­чать и вну­чат нян­чить. Сло­вом, вся­кая та­кая ста­риков­ская шту­ка. Но и тут по­лучи­лась у ме­ня пол­ная осеч­ка. Зи­мою нас­ту­пали мы без пе­редыш­ки, и осо­бо час­то пи­сать друг дру­гу нам бы­ло не­ког­да, а к кон­цу вой­ны, уже воз­ле Бер­ли­на, ут­ром пос­лал Ана­толию пись­миш­ко, а на дру­гой день по­лучил от­вет. И тут я по­нял, что по­дош­ли мы с сы­ном к гер­ман­ской сто­лице раз­ны­ми пу­тями, но на­ходим­ся один от од­но­го поб­ли­зос­ти. Жду не дож­дусь, пря­мо-та­ки не чаю, ког­да мы с ним сви­дим­ся. Ну и сви­делись... Ак­ку­рат де­вято­го мая, ут­ром, в День По­беды, убил мо­его Ана­толия не­мец­кий снай­пер...

Во вто­рой по­лови­не дня вы­зыва­ет ме­ня ко­ман­дир ро­ты. Гля­жу, си­дит у не­го нез­на­комый мне ар­тилле­рий­ский под­полков­ник. Я во­шел в ком­на­ту, и он встал, как пе­ред стар­шим по зва­нию. Ко­ман­дир мо­ей ро­ты го­ворит: «К те­бе, Со­колов», — а сам к ок­ну от­вернул­ся. Про­низа­ло ме­ня, буд­то элек­три­чес­ким то­ком, по­тому что по­чу­ял я не­доб­рое. Под­полков­ник по­дошел ко мне и ти­хо го­ворит: «Му­жай­ся, отец! Твой сын, ка­питан Со­колов, убит се­год­ня на ба­тарее. Пой­дем со мной!»

Кач­нулся я, но на но­гах ус­то­ял. Те­перь и то как сквозь сон вспо­минаю, как ехал вмес­те с под­полков­ни­ком на боль­шой ма­шине, как про­бира­лись по за­вален­ным об­ломка­ми ули­цам, ту­ман­но пом­ню сол­дат­ский строй и оби­тый крас­ным бар­ха­том гроб. А Ана­толия ви­жу вот как те­бя, бра­ток. По­дошел я к гро­бу. Мой сын ле­жит в нем и не мой. Мой — это всег­да улыб­чи­вый, уз­копле­чий маль­чиш­ка, с ос­трым ка­дыком на ху­дой шее, а тут ле­жит мо­лодой, пле­чис­тый, кра­сивый муж­чи­на, гла­за по­луп­рикры­ты, буд­то смот­рит он ку­да-то ми­мо ме­ня, в не­из­вес­тную мне да­лекую даль. Толь­ко в угол­ках губ так на­веки и ос­та­лась сме­шин­ка преж­не­го сы­ниш­ки, Толь­ки, ка­кого я ког­да-то знал... По­цело­вал я его и ото­шел в сто­рон­ку. Под­полков­ник речь ска­зал. То­вари­щи-друзья мо­его Ана­толия сле­зы вы­тира­ют, а мои не­вып­ла­кан­ные сле­зы, вид­но, на сер­дце за­сох­ли. Мо­жет, по­это­му оно так и бо­лит?..

По­хоро­нил я в чу­жой, не­мец­кой зем­ле пос­леднюю свою ра­дость и на­деж­ду, уда­рила ба­тарея мо­его сы­на, про­вожая сво­его ко­ман­ди­ра в да­лекий путь, и слов­но что-то во мне обор­ва­лось... При­ехал я в свою часть сам не свой. Но тут вско­рос­ти ме­ня де­моби­лизо­вали. Ку­да ид­ти? Не­уж­то в Во­ронеж? Ни за что! Вспом­нил, что в Урю­пин­ске жи­вет мой дру­жок, де­моби­лизо­ван­ный еще зи­мою по ра­нению, — он ког­да-то приг­ла­шал ме­ня к се­бе, — вспом­нил и по­ехал в Урю­пинск.

При­ятель мой и же­на его бы­ли без­детные, жи­ли в собс­твен­ном до­мике на краю го­рода. Он хо­тя и имел ин­ва­лид­ность, но ра­ботал шо­фером в ав­то­роте, ус­тро­ил­ся и я ту­да же. По­селил­ся у при­яте­ля, при­юти­ли они ме­ня. Раз­ные гру­зы пе­реб­ра­сыва­ли мы в рай­оны, осенью пе­рек­лю­чились на вы­воз­ку хле­ба. В это вре­мя я и поз­на­комил­ся с мо­им но­вым сын­ком, вот с этим, ка­кой в пес­ке иг­ра­ет­ся.

Из рей­са, бы­вало, вер­нешь­ся в го­род — по­нят­но, пер­вым де­лом в чай­ную: пе­рех­ва­тить че­го-ни­будь, ну, ко­неч­но, и сто грамм вы­пить с ус­татка. К это­му вред­но­му де­лу, на­до ска­зать, я уже прис­трас­тился как сле­ду­ет... И вот один раз ви­жу воз­ле чай­ной это­го пар­нишку, на дру­гой день — опять ви­жу. Эта­кий ма­лень­кий обор­выш: ли­чико все в ар­бузном со­ку, пок­ры­том пылью, гряз­ный, как прах, не­чеса­ный, а гла­зен­ки — как звез­дочки ночью пос­ле дож­дя! И до то­го он мне по­любил­ся, что я уже, чуд­ное де­ло, на­чал ску­чать по нем, спе­шу из рей­са пос­ко­рее его уви­дать. Око­ло чай­ной он и кор­мился — кто что даст.

На чет­вертый день пря­мо из сов­хо­за, гру­жен­ный хле­бом, под­во­рачи­ваю к чай­ной. Пар­нишка мой там си­дит на крыль­це, но­жон­ка­ми бол­та­ет и, по все­му ви­дать, го­лод­ный. Вы­сунул­ся я в окош­ко, кри­чу ему: «Эй, Ва­нюш­ка! Са­дись ско­рее на ма­шину, про­качу на эле­ватор, а от­ту­да вер­немся сю­да, по­обе­да­ем». Он от мо­его ок­ри­ка вздрог­нул, сос­ко­чил с крыль­ца, на под­ножку вска­раб­кался и ти­хо так го­ворит: «А вы от­ку­да зна­ете, дя­дя, что ме­ня Ва­ней зо­вут?» И гла­зен­ки ши­роко рас­крыл, ждет, что я ему от­ве­чу. Ну, я ему го­ворю, что я, мол, че­ловек бы­валый и все знаю. 

За­шел он с пра­вой сто­роны, я двер­цу от­крыл, по­садил его ря­дом с со­бой, по­еха­ли. Шус­трый та­кой пар­нишка, а вдруг че­го-то при­тих, за­думал­ся и нет-нет да и взгля­нет на ме­ня из-под длин­ных сво­их заг­ну­тых квер­ху рес­ниц, вздох­нет. Та­кая мел­кая пта­ха, а уже на­учи­лась взды­хать. Его ли это де­ло? Оп­ра­шиваю: «Где же твой отец, Ва­ня?» Шеп­чет: «По­гиб на фрон­те». — «А ма­ма?» — «Ма­му бом­бой уби­ло в по­ез­де, ког­да мы еха­ли». — «А от­ку­да вы еха­ли?» — «Не знаю, не пом­ню...» — «И ни­кого у те­бя тут род­ных не­ту?» — «Ни­кого». — «Где же ты но­чу­ешь?» — «А где при­дет­ся».

За­кипе­ла тут во мне го­рючая сле­за, и сра­зу я ре­шил: «Не бы­вать то­му, что­бы нам по­рознь про­падать! Возь­му его к се­бе в де­ти». И сра­зу у ме­ня на ду­ше ста­ло лег­ко и как-то свет­ло. Нак­ло­нил­ся я к не­му, ти­хонь­ко спра­шиваю: «Ва­нюш­ка, а ты зна­ешь, кто я та­кой?» Он и спро­сил, как вы­дох­нул: «Кто?» Я ему и го­ворю так же ти­хо: «Я — твой отец».

Бо­же мой, что тут про­изош­ло! Ки­нул­ся он ко мне на шею, це­лу­ет в ще­ки, в гу­бы, в лоб, а сам, как сви­рис­тель, так звон­ко и то­нень­ко кри­чит, что да­же в ка­бин­ке глуш­но: «Пап­ка род­нень­кий! Я знал! Я знал, что ты ме­ня най­дешь! Все рав­но най­дешь! Я так дол­го ждал, ког­да ты ме­ня най­дешь!» При­жал­ся ко мне и весь дро­жит, буд­то тра­вин­ка под вет­ром. А у ме­ня в гла­зах ту­ман, и то­же все­го дрожь бь­ет, и ру­ки тря­сут­ся... Как я тог­да ру­ля не упус­тил, ди­ву мож­но дать­ся! Но в кю­вет все же не­ча­ян­но съ­ехал, заг­лу­шил мо­тор. По­ка ту­ман в гла­зах не про­шел, — по­бо­ял­ся ехать, как бы на ко­го не нас­ко­чить. Пос­то­ял так ми­нут пять, а сы­нок мой все жмет­ся ко мне изо всех си­ленок, мол­чит, вздра­гива­ет. Об­нял я его пра­вой ру­кою, по­тихонь­ку при­жал к се­бе, а ле­вой раз­вернул ма­шину, по­ехал об­ратно, на свою квар­ти­ру. Ка­кой уж там мне эле­ватор, тог­да мне не до эле­вато­ра бы­ло.

Бро­сил ма­шину воз­ле во­рот, но­вого сво­его сы­ниш­ку взял на ру­ки, не­су в дом. А он как об­вил мою шею ру­чон­ка­ми, так и не отор­вался до са­мого мес­та. При­жал­ся сво­ей ще­кой к мо­ей неб­ри­той ще­ке, как при­лип. Так я его и внес. Хо­зя­ин и хо­зяй­ка в ак­ку­рат до­ма бы­ли. Во­шел я, мор­гаю им обо­ими гла­зами, бод­ро так го­ворю: «Вот и на­шел я сво­его Ва­нюш­ку! При­нимай­те нас, доб­рые лю­ди!» Они, оба мои без­детные, сра­зу со­об­ра­зили, в чем де­ло, за­су­ети­лись, за­бега­ли. А я ни­как сы­на от се­бя не отор­ву. Но кое-как уго­ворил. По­мыл ему ру­ки с мы­лом, по­садил за стол. Хо­зяй­ка щей ему в та­рел­ку на­лила, да как гля­нула, с ка­кой он жад­ностью ест, так и за­лилась сле­зами. Сто­ит у печ­ки, пла­чет се­бе в пе­ред­ник. Ва­нюш­ка мой уви­дал, что она пла­чет, под­бе­жал к ней, дер­га­ет ее за по­дол и го­ворит: «Те­тя, за­чем же вы пла­чете? Па­па на­шел ме­ня воз­ле чай­ной, тут всем ра­довать­ся на­до, а вы пла­чете». А той — по­дай бог, она еще пу­ще раз­ли­ва­ет­ся, пря­мо-та­ки раз­мокла вся!

Пос­ле обе­да по­вел я его в па­рик­ма­хер­скую, пос­триг, а до­ма сам ис­ку­пал в ко­рыте, за­вер­нул в чис­тую прос­ты­ню. Об­нял он ме­ня и так на ру­ках мо­их и ус­нул. Ос­то­рож­но по­ложил его на кро­вать, по­ехал на эле­ватор, сгру­зил хлеб, ма­шину отог­нал на сто­ян­ку — и бе­гом по ма­гази­нам. Ку­пил ему шта­ниш­ки су­кон­ные, ру­башон­ку, сан­да­ли и кар­туз из мо­чал­ки. Ко­неч­но, все это ока­залось и не по рос­ту, и ка­чес­твом ни­куда не год­ное. За шта­ниш­ки ме­ня хо­зяй­ка да­же раз­ру­гала. «Ты, — го­ворит, — с ума спя­тил, в та­кую жа­ру оде­вать ди­тя в су­кон­ные шта­ны!» И мо­мен­таль­но — швей­ную ма­шин­ку на стол, по­рылась в сун­ду­ке, а че­рез час мо­ему Ва­нюш­ке уже са­тино­вые тру­сики бы­ли го­товы и бе­лень­кая ру­башон­ка с ко­рот­ки­ми ру­кава­ми. Спать я лег вмес­те с ним и в пер­вый раз за дол­гое вре­мя ус­нул спо­кой­но. Од­на­ко ночью ра­за че­тыре вста­вал. Прос­нусь, а он у ме­ня под мыш­кой при­ютит­ся, как во­робей под зас­тре­хой, ти­хонь­ко по­сапы­ва­ет, и до то­го мне ста­новит­ся ра­дос­тно на ду­ше, что и сло­вами не ска­жешь! Но­ровишь не во­рох­нуть­ся, что­бы не раз­бу­дить его, но все-та­ки не утер­пишь, по­тихонь­ку вста­нешь, заж­жешь спич­ку и лю­бу­ешь­ся на не­го... 

Пе­ред рас­све­том прос­нулся, не пой­му, с че­го мне так душ­но ста­ло? А это сы­нок мой вы­лез из прос­ты­ни и по­перек ме­ня улег­ся, рас­ки­нул­ся и но­жон­кой гор­ло мне при­давил. И бес­по­кой­но с ним спать, а вот при­вык, скуч­но мне без не­го. Ночью то пог­ла­дишь его сон­но­го, то во­лосен­ки на вих­рах по­нюха­ешь, и сер­дце от­хо­дит, ста­новит­ся мяг­че, а то ведь оно у ме­ня за­каме­нело от го­ря...

Пер­вое вре­мя он со мной на ма­шине в рей­сы ез­дил, по­том по­нял я, что так не го­дит­ся. Од­но­му мне что на­до? Кра­юш­ку хле­ба и лу­кови­цу с солью, вот и сыт сол­дат на це­лый день. А с ним — де­ло дру­гое: то мо­лока ему на­до до­быть, то я­ич­ко сва­рить, опять же без го­ряче­го ему ни­как нель­зя. Но де­ло-то не ждет. Соб­рался с ду­хом, ос­та­вил его на по­пече­ние хо­зяй­ки, так он до ве­чера сле­зы то­чил, а ве­чером уд­рал на эле­ватор встре­чать ме­ня. До поз­дней но­чи ожи­дал там. Труд­но мне с ним бы­ло на пер­вых по­рах. Один раз лег­ли спать еще зас­ветло, днем на­морил­ся я очень, и он — то всег­да ще­бечет, как во­робу­шек, а то что-то при­мол­чался. Спра­шиваю: «Ты о чем ду­ма­ешь, сы­нок?» А он ме­ня спра­шива­ет, сам в по­толок смот­рит: «Пап­ка, ты ку­да свое ко­жаное паль­то дел?» В жиз­ни у ме­ня ни­ког­да не бы­ло ко­жано­го паль­то! Приш­лось из­во­рачи­вать­ся: «В Во­роне­же ос­та­лось», — го­ворю ему. «А по­чему ты ме­ня так дол­го ис­кал?» От­ве­чаю ему: «Я те­бя, сы­нок, и в Гер­ма­нии ис­кал, и в Поль­ше, и всю Бе­лорус­сию про­шел и про­ехал, а ты в Урю­пин­ске ока­зал­ся». — «А Урю­пинск — это бли­же Гер­ма­нии? А до Поль­ши да­леко от на­шего до­ма?» Так и бол­та­ем с ним пе­ред сном.

А ты ду­ма­ешь, бра­ток, про ко­жаное паль­то он зря спро­сил? Нет, все это нес­прос­та. Зна­чит, ког­да-то отец его нас­то­ящий но­сил та­кое паль­то, вот ему и за­пом­ни­лось. Ведь дет­ская па­мять, как лет­няя зар­ни­ца: вспых­нет, на­корот­ке ос­ве­тит все и по­тух­нет. Так и у не­го па­мять, вро­де зар­ни­цы, проб­леска­ми ра­бота­ет.

Мо­жет, и жи­ли бы мы с ним еще с го­дик в Урю­пин­ске, но в но­яб­ре слу­чил­ся со мной грех: ехал по гря­зи, в од­ном ху­торе ма­шину мою за­нес­ло, а тут ко­рова под­верну­лась, я и сбил ее с ног. Ну, из­вес­тное де­ло, ба­бы крик под­ня­ли, на­род сбе­жал­ся, и ав­то­ин­спек­тор тут как тут. Отоб­рал у ме­ня шо­фер­скую книж­ку, как я ни про­сил его сми­лос­ти­вить­ся. Ко­рова под­ня­лась, хвост зад­ра­ла и пош­ла ска­кать по пе­ре­ул­кам, а я книж­ки ли­шил­ся. Зи­му про­рабо­тал плот­ни­ком, а по­том спи­сал­ся с од­ним при­яте­лем, то­же сос­лу­жив­цем, — он в ва­шей об­ласти, в Ка­шар­ском рай­оне, ра­бота­ет шо­фером, — и тот приг­ла­сил ме­ня к се­бе. Пи­шет, что, мол, по­рабо­та­ешь пол­го­да по плот­ницкой час­ти, а там в на­шей об­ласти вы­дадут те­бе но­вую книж­ку. Вот мы с сын­ком и ко­ман­ди­ру­ем­ся в Ка­шары по­ход­ным по­ряд­ком.

Да оно, как те­бе ска­зать, и не слу­чись у ме­ня этой ава­рии с ко­ровой, я все рав­но по­дал­ся бы из Урю­пин­ска. Тос­ка мне не да­ет на од­ном мес­те дол­го за­сижи­вать­ся. Вот уже ког­да Ва­нюш­ка мой под­растет и при­дет­ся оп­ре­делять его в шко­лу, тог­да, мо­жет, и я уго­монюсь, ося­ду на од­ном мес­те. А сей­час по­ка ша­га­ем с ним по рус­ской зем­ле.

— Тя­жело ему ид­ти, — ска­зал я.

— Так он вов­се ма­ло на сво­их но­гах идет, все боль­ше на мне едет. По­сажу его на пле­чи и не­су, а за­хочет про­мять­ся, — сле­за­ет с ме­ня и бе­га­ет сбо­ку до­роги, взбры­кива­ет, как коз­ле­нок. Все это, бра­ток, ни­чего бы, как-ни­будь мы с ним про­жили бы, да вот сер­дце у ме­ня рас­ка­чалось, пор­шня на­до ме­нять... Иной раз так схва­тит и приж­мет, что бе­лый свет в гла­зах мер­кнет. Бо­юсь, что ког­да-ни­будь во сне пом­ру и на­пугаю сво­его сы­ниш­ку. А тут еще од­на бе­да: поч­ти каж­дую ночь сво­их по­кой­ни­ков до­рогих во сне ви­жу. И все боль­ше так, что я — за ко­лючей про­воло­кой, а они на во­ле, по дру­гую сто­рону... Раз­го­вари­ваю обо всем и с Ири­ной, и с де­тиш­ка­ми, но толь­ко хо­чу про­воло­ку ру­ками раз­дви­нуть, — они ухо­дят от ме­ня, буд­то та­ют на гла­зах... И вот уди­витель­ное де­ло: днем я всег­да креп­ко се­бя дер­жу, из ме­ня ни «оха», ни вздо­ха не выж­мешь, а ночью прос­нусь, и вся по­душ­ка мок­рая от слез...

В ле­су пос­лы­шал­ся го­лос мо­его то­вари­ща, плеск вес­ла по во­де.

Чу­жой, но став­ший мне близ­ким че­ловек под­нялся, про­тянул боль­шую, твер­дую, как де­рево, ру­ку:

— Про­щай, бра­ток, счас­тли­во те­бе!

— И те­бе счас­тли­во доб­рать­ся до Ка­шар.

— Бла­годарс­твую. Эй, сы­нок, пой­дем к лод­ке.

  Маль­чик под­бе­жал к от­цу, прис­тро­ил­ся спра­ва и, дер­жась за по­лу от­цов­ско­го ват­ни­ка, за­семе­нил ря­дом с ши­роко ша­гав­шим муж­чи­ной.

Два оси­ротев­ших че­лове­ка, две пес­чинки, заб­ро­шен­ные в чу­жие края во­ен­ным ура­ганом не­видан­ной си­лы... Что-то ждет их впе­реди? И хо­телось бы ду­мать, что этот рус­ский че­ловек, че­ловек нес­ги­ба­емой во­ли, вы­дюжит и око­ло от­цов­ско­го пле­ча вы­рас­тет тот, ко­торый, пов­зрос­лев, смо­жет все вы­тер­петь, все пре­одо­леть на сво­ем пу­ти, ес­ли к это­му по­зовет его Ро­дина.

С тя­желой грустью смот­рел я им вслед... Мо­жет быть, все и обош­лось бы бла­гопо­луч­но при на­шем рас­ста­вании, но Ва­нюш­ка, отой­дя нес­коль­ко ша­гов и зап­ле­тая ку­цыми нож­ка­ми, по­вер­нулся на хо­ду ко мне ли­цом, по­махал ро­зовой ру­чон­кой. И вдруг слов­но мяг­кая, но ког­тистая ла­па сжа­ла мне сер­дце, и я пос­пешно от­вернул­ся. Нет, не толь­ко во сне пла­чут по­жилые, по­седев­шие за го­ды вой­ны муж­чи­ны. Пла­чут они и на­яву. Тут глав­ное — уметь вов­ре­мя от­вернуть­ся. Тут са­мое глав­ное — не ра­нить сер­дце ре­бен­ка, что­бы он не уви­дел, как бе­жит по тво­ей ще­ке жгу­чая и ску­пая муж­ская сле­за...  

1 страница3 мая 2017, 10:16

Комментарии