Вторая часть
В чем ты преуспел? В том, чтобы убедить меня, что меня еще можно любить? Нет, ты пробудил во мне демона, который мучил меня в юности, ты возродил мои прежние страдания.
Шатобриан
I
Когда около полуночи Гийом Фонтен вошел в холл отеля «Боливар» в Лиме, он внезапно почувствовал, что совершенно выбился из сил. Вот уже четыре недели он перемещался из города в город то на самолете, то по железной дороге. В Бразилии и Аргентине, в Уругвае и Чили он читал лекции, выступал перед журналистами, держал речь перед академиками. Чем больше проходило времени, тем явственней ощущал он бессмысленность всей этой суеты. В начале путешествия его поддерживало то тепло, с каким его неизменно встречали, а также энтузиазм Петреску, который беспрестанно повторял: «Триумф, мэтр! Я вам говорить: триумф». Постепенно похвалы стали его утомлять. Из-за того, что лекции и встречи следовали одна за другой, он обречен был снова и снова повторять банальности; при мысли об этом он покраснел. Когда он оставался один, его, словно зубная боль после недолгой передышки, вновь начинали терзать воспоминания о любовном приключении. «Ах, Полина, Полина! – думал он. – Если бы вы были чуть более нежны со мной, ничего подобного бы не произошло и мне не пришлось бы сейчас скитаться среди этих иностранцев, как изгнаннику!»
Петреску, который переводил для него приветственные слова управляющего отелем, он устало прошептал:
– Друг мой, главное, скажите ему, чтобы он не пускал ко мне посетителей... Предупреждаю вас, эта помпезность, которую я вынужден выносить, меня просто убьет.
– Нет помпезность, мэтр... Здесь, Лима, вы отдыхать... Мы здесь четыре дня и только две лекций.
– А сколько президиумов?
– Только одна, мэтр... Теперь – не надо меня ругать – перед тем, как спать, надо пресс-конференций... Пять минут!
– Но зачем, друг мой, зачем? Чтобы назавтра в Лиме обо мне говорили то же самое, что уже говорили в Монтевидео, в Сантьяго, в Вальпараисо? Зачем нам это? Этим тщеславным прикрасам я предпочла бы пепел...[7]
Петреску грустно покачал головой. Не может быть, чтобы француз готовил это всерьез, он просто не понимает сам, что говорит.
– Принимать пресса – это важно, мэтр, она здесь очень много влияния... Но здесь, Лима, журналисты не говорить французски так хорошо, как Аргентина.
– И что же, друг мой? А я не говорю по-испански... О чем весьма сожалею. Если бы Корнель и Гюго не знали этого языка и этой поэзии, они не стали бы теми, кем стали... Но что есть, то есть.
– Знаю, мэтр... Я все устроить, у вас есть переводчик. Она молодая актриса, быть у нас на гастролях год назад... Очень известная Южная Америка... Долорес Гарсиа... Она вам понравится, мэтр... Красивая, прелестная... Вот она.
В комнату как раз входила молодая женщина, светловолосая, с непокрытой головой.
– Да, весьма прелестная, – согласился Фонтен.
Лицо с чуть выступающими скулами выдавало в ней индианку. Глаза цвета морской волны, обрамленные черными ресницами, были живыми и мягкими. Яркие губы изогнулись в кокетливой улыбке.
– Qué tal[8], Lolita? – сказал Петреску. – Сеньора Долорес Гарсиа; мэтр Фонтен... Когда вы входить, Лолита, мэтр на десять лет меньше.
– У поэтов нет возраста, – сказала Долорес.
Она говорила по-французски с едва уловимым акцентом. Фонтен отметил ее хорошее произношение.
– А я между тем ни разу не была во Франции и вообще в Европе, – ответила она. – Но я воспитывалась во французском монастыре, Нотр-Дам де Сион, и читаю в основном французских писателей.
– Правда? А что вы читаете?
– Ваши книги, маэстро... Я могу так сказать, no?.. Правда, я актриса и читаю в основном драматургов: Клоделя, Ленормана, Жироду. Пытаюсь переводить пьесы... Еще я читаю поэтов: Лафорга, Валери, Макса Жакоба, Аполлинера.
– А Расина, Мюссе, Бодлера?
– Claro que sí...[9] А вот и журналисты.
Она пошла им навстречу. Фонтен любовался, как легко и непринужденно она держится. Она объяснила, что трое из критиков люди умные, и с ними говорить будет легко, а вот у четвертого репутация...
Она задумалась:
– Cómo se dice?[10]
– Надо держать ухо востро, – подсказал Фонтен.
– Вот именно. Нужно быть осторожным.
– Дорогая сеньора, вы будете очарованы гулкой бессмысленностью моих слов.
Она рассмеялась и с самого начала разговора принялась его подбадривать. Сидя в низком кресле, чуть наклонясь вперед, очень внимательная, она словно поддерживала Фонтена взглядом. Один журналист спросил, использует ли Фонтен персонажей из реальной жизни, когда пишет роман.
– Это химический процесс, не поддающийся описанию, – ответил тот. – Исходная точка, она да, из жизни, а природные элементы... художник их... э-э... перерабатывает, превращает в некую особую субстанцию... Все персонажи романа – это в сущности... Толстой говорил: «Я взял Соню, перетолок ее с Таней, и получилась Наташа...» Гёте наблюдает за Гёте, чтобы вышел Вертер, но Вертер очень далек от Гёте, поскольку Вертер не пишет «Вертера»... Представьте себе, что Бальзак и Стендаль наблюдают за одними и теми же событиями, они написали бы об этом два совершенно разных романа.
Долорес перевела, затем добавила по-французски, только для Фонтена:
– Это как художник, no?.. Их общая палитра – природа, но у каждого есть еще и своя. Нам известно, что Мари Лорансен всегда использует тот же бледно-голубой, тот же розовый, что у Эль Греко будут совершенно нереальные зеленый и синий, а у Ренуара все женщины будут... сómo se dice?.. такими радужными, no?..
– Браво! – воскликнул Фонтен. – Где, черт возьми, вы смогли изучить этих художников, если никогда не были в Европе?
– Из книг, у меня есть альбомы с репродукциями.
Они заговорили друг с другом, совершенно забыв про журналистов, которые прислушивались, пытаясь выхватить хоть слово. Наконец недовольный Петреску вмешался:
– Лолита, надо говорить испански. Наш мэтр, вы его еще увидеть, а эти sеñores...
В разговор вступил «ухо востро». Он задал было вопрос, и Долорес резко осадила его по-испански. Затем она сказала Фонтену:
– Это вздор! Он спросил, принимаете ли вы нас всех за дикарей.
– Скажите ему, что мне, напротив, прекрасно известно, что ваша цивилизация – одна из самых древних на планете, и я во время этого путешествия намереваюсь изучать ваше искусство.
Долорес произнесла целую речь. Она развила то, что сказал Фонтен. Он смутно угадывал, что она говорит о «природной энергии земли, предназначенной для поэзии», ничего общего с тем, что сказал он. Но он с удовольствием наблюдал, как серьезно она это говорит и как меняется упрямое выражение физиономии задавшего вопрос журналиста. Под конец он одобрительно кивнул.
Когда журналисты откланялись, Петреску сказал:
– Уф! Теперь, мэтр, он будет отдыхать... Muchas gracias,[11] Лолита.
– Минутку, – вмешался Фонтен, – минутку. Надо, чтобы сеньора Гарсиа что-нибудь выпила с нами, чтобы отметить удачное окончание разговора, который, если бы не она, превратился в неравную битву. Что вы посоветуете здесь выпить, сеньора?
– Прошу вас, говорите «Долорес»... Мое полное имя Мария де лос Долорес, но все здесь называют меня Лолита... Долорес – это так чопорно... Местный напиток? Pizco, белый ликер, чистый, натуральный... Его пьют со льдом, думаю, вам понравится.
За стаканчиком ликера Фонтен и Долорес оживленно беседовали.
– Расскажите мне про Лиму, – попросил он. – Что здесь стоит посмотреть?
– Все! Лима – загадочный, чарующий город. Только его нельзя посещать с официальными делегациями. Позвольте мне повести вас bajo del puente, за мост, в старые испанские кварталы. Вы знаете, что здесь был вице-король?
– Разумеется, ведь в Лиме происходит действие «Кареты святых даров».[12] Можно увидеть дом Периколы?
– Я вас туда свожу.
– Вы и есть Перикола?
– У нас есть что-то общее. Но она была веселой, а я грустная.
– Не сегодня.
– Нет, сегодня я счастлива... Soy feliz... Сама не знаю почему... Если бы у меня была гитара, я бы вам спела мелодии фламенко.
– Почитайте мне испанские стихи.
Она провела рукой по вьющимся волосам, и Фонтен обратил внимание на ее длинные тонкие пальцы.
A mis soledades voy
De mis soledades vengo
Porque para andar conmigo
Me bastan mis pensamientos...
– И что это означает?
– «Я иду к своему одиночеству, / Я ухожу от своего одиночества, / Потому что, чтобы идти со мной, / Мне достаточно моих мыслей». Это Лопе де Вега... Есть только два по-настоящему великих испанских поэта: Лопе де Вега и Федерико.
– Федерико?
– Федерико Гарсиа Лорка.
– А Кальдерон?
– Он меня трогает меньше... Он богослов... Обожаю Федерико, я здесь играла «Кровавую свадьбу»... После его смерти я повесила его портрет над кроватью... Вы читали его «Цыганские романсеро»? No?.. О, надо прочитать... Это самые прекрасные стихи нашего времени... Я вам переведу. Знаете, во мне есть цыганская кровь! У меня огромная сила воли... Вы еще убедитесь.
– Нам столько еще всего надо сделать вместе! – воскликнул он. – Прогулки, чтение, переводы, самонаблюдение.
– Да, maestro, в самом деле, столько всего.
Она посмотрела на него долгим взглядом, не говоря ни слова. Петреску зевнул.
– Мэтр, это не есть разумно. У вас завтра трудный день, а сейчас больше два часа... Buenas noches,[13] Лолита...
Она, не без сожаления, поднялась.
– Buenas noches, maestro, – произнесла она задушевно и доверчиво.
Фонтен смотрел, как она удаляется танцующим шагом.
– Какая чудесная девушка! – сказал он.
– Да, великая актриса, мэтр... Я возил ее до самый Мехико. Театры, они были слишком маленький... Buenas noches, maestro.
II
Петреску организовал обед у дона Эрнандо Тавареса, председателя комитета по организации публичных лекций. Молодой холостяк барон де Сент-Астье, поверенный в делах при посольстве Франции, заехал на служебной машине за Фонтеном и Петреску, чтобы отвезти их на обед. Погода была теплой, небо облачным.
– В этом городе самый странный климат на планете, – грустно сказал Сент-Астье. – В течение шести месяцев в году над Лимой висит это неподвижное облако, накрывая его, как крыша. Дождя не бывает никогда. Французский профессор, который преподает географию в Университете Сан-Маркос, не может объяснить своим студентам, что такое дождь, если тем не приходилось путешествовать. Они знают только слово. Когда из-за тумана мостовая становится влажной, жители Лимы говорят: «Видите, какой дождь?» Когда температура падает на один градус, они вздыхают: «Холодно». А летом шесть месяцев сияет солнце, сейчас вы могли бы увидеть солнце за городом, в тридцати километрах. Как жаль, что у вас не будет времени поехать в Анды.
– Сколько индейцев на улицах! – воскликнул Фонтен, разглядывая толпу на тротуарах.
– Ну да! Половина населения Перу – чистокровные индейцы, они еще говорят на кечуа. Они живут на земле, здесь их опора, их стада лам. А вот Университет Сан-Маркос, где вы сегодня будете выступать. Он самый старинный на всем континенте, да-да, он старше Гарварда или Вильямсбурга.
– Господин министр, – спросил Фонтен, – вам знакома молодая особа по имена Долорес Гарсиа?
– Я не министр, – вздохнул Сент-Астье, – я всего лишь советник посольства и поверенный в делах в отсутствие моего начальника, который сейчас в отпуске в Париже... Лолита Гарсиа? Кто же не знает Лолиту?.. Она очень нам помогает. Когда на собраниях Альянс Франсез нужно, чтобы кто-нибудь почитал стихи, она нам никогда не отказывает.
– Она очаровательна, – сказал Фонтен.
– Она талантлива, – отозвался Сент-Астье. – На прошлой неделе она играла на площадке перед церковью Святого Франциска, ауто,[14] то есть мистерию El Viaje del Alma, «Странствие души» Лопе де Веги... Это было прекрасно.
– Охотно верю, – согласился Фонтен.
Автомобиль катился по улочкам нового квартала. Густые бугенвиллеи, красные и фиолетовые, оплетали белые дома.
– Мы в пригороде Мирафлорес, – пояснил Сент-Астье, – здесь живет наш хозяин... Видите, глубокоуважаемый господин Фонтен, новые дома здесь строились одновременно в мадридском стиле – обратите внимание на эти выступающие деревянные балконы – и в стиле модерн, с белыми пустыми пространствами... Немного напоминает Марокко эпохи маршала Лиотэ.
– Мэтр, – вмешался в разговор Петреску, – у дон Эрнандо будет Долорес Гарсиа. Я ее пригласить... для вас.
– Почему для меня? – спросил Фонтен. – Для радости всех нас.
– Сегодня вечером, – сказал Сент-Астье, – я буду счастлив послушать вас, глубокоуважаемый господин Фонтен. Здесь, в десяти тысячах километров от Франции, мы очень ценим таких гостей, как вы.
– Вам тут скучать не приходится, – сказал Фонтен. – Жительницы Лимы такие красивые.
– У них, – ответил с удрученным видом Сент-Астье, – самые большие глаза и самые маленькие ножки на свете, но мужья их ревниво опекают. Это по преимуществу католическая страна, хотя у индейцев есть еще странные поверья вроде религии солнца... Уверяю вас, это отнюдь не рай для холостяков... Вот мы и приехали.
Им навстречу вышел дон Эрнандо, солидный и величественный. Он по-французски представил гостям испанского посла с супругой и двух молодых женщин: Мариту Мигес де Рока и Долорес Гарсиа. Лицо Фонтена озарилось радостью.
– Мой ангел-хранитель, – объяснил он. – Вчера вечером она спасла меня от хищных зверей, которым Овидиус Назо бросил меня на растерзание.
Он с юмором рассказал о своей вчерашней встрече с журналистами. За столом ему досталось место между хозяйкой дома, которая говорила только по-испански, и Долорес; с ней, как со старой знакомой, он незаметно для присутствующих обменялся дружескими репликами.
– После обеда, – сказала она ему тихонько, – постарайтесь избавиться от Сент-Астье и Овидия. Я хотела бы показать вам Старый город.
Он заговорщически улыбнулся:
– Договорились, я сбегу.
И они присоединились к общему разговору. Дон Эрнандо, историк по образованию, хотел объяснить гостю, что между индейской и кастильской традициями идет тайная война.
– В Мексике, – сказал он, – индеец одержал победу над испанцем. У нас же борьба все еще продолжается, и сейчас в Перу по-прежнему правят старинные испанские семейства. Но поскольку теоретически у нас всеобщее избирательное право, всякого рода демагогам ничего не стоит начать подстрекать индейцев.
– Почему демагогам? – взволнованно спросила Долорес. – Надо ведь что-то делать... бедных индейцев эксплуатируют владельцы асьенд.
– Momentito, – сказал Таварес, – momentito... В Южной Америке на испанцев всегда клеветали, господин Фонтен, потому что англосаксонские историки первыми написали историю завоевания страны... Они, англосаксы, решили индейскую проблему, уничтожив коренное население. А мы их спасли и обратили в христианство. Надо было бы написать «Жизнь Писарро»,[15] чтобы показать, что конкистадор отнюдь не был человеком лживым и жестоким, он сам чуть было не стал жертвой своей веры в Верховного инку.
– Я мало что обо всем этом знаю, – скромно сказал Фонтен, – но помню, меня весьма тронула история этого, как его... э-э... Атауальпы, который доверчиво пришел на встречу, а его заточили в тюрьму... Там есть сцена, достойная «Саламбо», когда он повелел своим подданным наполнить золотом целую комнату, чтобы купить свою жизнь. Но хотя выкуп был заплачен, конкистадор велел его задушить.
– Вы не так уж мало знаете, маэстро, – сказала Долорес. – Это печальная правда.
– Вы интересуетесь историей инков, господин Фонтен? – спросил Сент-Астье. – Мы покажем вам музей Магдалены.
Долорес наклонилась к Фонтену.
– Нет, – прошептала она, – его вам покажу я.
После обеда хозяин повел гостей смотреть картины:
– Вам следует знать, господин Фонтен, что после завоевания страны в шестнадцатом—семнадцатом веках в Куско, древней столице инков, появилась школа художников, многие из них были индейцами. Они хотели подражать испанской живописи, с которой познакомились благодаря конкистадорам, вот только сцены из Нового Завета у них были окрашены местным колоритом: пальмы, бананы, гранаты и даже их бог солнца... Поскольку золота в Перу было в избытке, эти художники использовали его, чтобы усилить яркость красок, как в Византии, и даже еще больше... Вот посмотрите...
– Очень интересно, – согласился Фонтен. – Костюмы, как у инков, а краски, как у Эль Греко... Но какой мрачный мистицизм!
– Испанское искусство вообще мрачно, – серьезно сказала Долорес Гарсиа. – И Перу невеселая страна. Это облако над Лимой... Эта вулканическая природа... Представьте, маэстро, в наших церквях Иисуса Христа называют Nuestro Señor del Terremoto, Господь Землетрясения... А ведь был один период: Лима восемнадцатого века, Лима времен Периколы...
Она украдкой взглянула на Фонтена и взяла его за руку:
– Посмотрите, маэстро, вот акварели Панчо Фьерро... У дона Эрнандо есть просто чудесные... Вот, например, tapadas, индейские женщины восемнадцатого века в мантилье, из-под которой был виден только один глаз... Позже Церковь запретила этот головной убор.
– Я понимаю Церковь, – сказал Гийом Фонтен. – Нет ничего более опасного и возбуждающего, чем спрятанный глаз.
– Потом, – добавил дон Эрнандо, – случился бунт tapadas, которые пытались отстоять право вновь носить мантилью... Кажется, они одержали победу. Я видел, как Лолита играла «Motin de las tapadas».[16] Этот костюм ей очень шел... Ты была неотразима, Лолита. Впрочем, ты всегда такая.
Фонтена весьма удивило это внезапное обращение на «ты», и она это заметила.
– Вы не знаете, maestro, но у нас все сразу на «ты», как только познакомятся... Через два дня вы будете на «ты» со всей Лимой.
Когда Фонтен стал прощаться, Сент-Астье поднялся и сказал:
– Минутку, уважаемый господин Фонтен, сейчас подгоню машину.
– Нет-нет, господин министр, благодарю вас... Мне хотелось бы пройтись... Обед дона Эрнандо требует mille passus post prandium...[17] Впрочем, если хочешь по-настоящему узнать город, надо ходить пешком. Может быть, эта прекрасная Антигона, – продолжал он, повернувшись к Долорес, – согласится напутствовать мою старость и мое невежество?
– С удовольствием, – отозвалась Долорес.
– Я бы тоже пройтись, – решительно заявил Петреску.
– Нет-нет, друг мой... Вам нужно еще уладить какие-то вопросы с конференцией... Не беспокойтесь о нас. Если мы устанем, то возьмем такси.
Присутствующие переглянулись, но возразить никто не решился.
III
Такси, которое везло в город Долорес Гарсиа и Гийома Фонтена, мчалось так быстро, что молодая женщина все время валилась на своего спутника. Ее это забавляло.
– Для водителей в Лиме, – сказала она, – просто дело чести ездить с опасностью для жизни. Тут недалеко на площади есть памятник одному адмиралу, так его сбивали раз десять.
– Какая восточная улица! – воскликнул Фонтен. – Эти открытые лавочки похожи на базар где-нибудь в Каире или Марракеше.
– Claro que sí...[18] Испания оставила здесь следы арабского и мавританского присутствия. Другой Восток, китайский, индийский, тоже бросил здесь свои семена, которые прекрасно прижились... Вы знаете наши песни фламенко? No? Они такие же андалузские, как и арабские.
Наклонившись к нему, она стала вполголоса напевать какую-то грустную песню, и Фонтену очень понравился хрипловатый тембр. Она смотрела на него, словно слова этой песни были адресованы ему. Он спросил, что они означают.
– Это признание в любви, любви необузданной и... como se dice?.. сладострастной... Es bonito, no?[19]
– Да, bonito, но очень трагично.
– Конечно, – согласилась она. – Любовь всегда трагична. Для нас петь – это значит плакать. Наши песни – это плач и стон... Святая Дева здесь называется Богоматерь Тревог, Богоматерь Семи Мечей, Богоматерь Скорбей... Арабы привнесли в эти песни монотонность, бесконечное терпение, а цыгане какое-то новое и... cómo se dice?.. глубокое звучание. Я в глубине души цыганка!
Когда такси подъехало к старой площади Плаза де Торос, она велела шоферу остановиться.
– Теперь пойдем пешком... Я хочу вам показать небольшую часовню, куда приходят помолиться тореро, перед тем как убить или быть убитым. Вы любите корриду, maestro? No? Я заставлю вас полюбить. Но сначала надо полюбить Смерть. Мы, испанцы, все время думаем о своей смерти. Мы хотим, чтобы она была красивой и достойной. В бое быков нам больше всего нравится насмешливое изящество тореро перед этими смертоносными рогами... Nuestras vidas son los ríos – Que van dar a la mar, – Que es el morir... «Наши жизни – это ручьи, / Которые впадают в море, / Море по имени Смерть».
– Впадают в море – значит умирают, – поправил он. – Так лучше. Это чье? Вашего любимого Федерико?
– Нет, это стихи гораздо более давние... Это Хорхе Манрике... Но смерть присутствует во всех стихах наших поэтов. Испанец и живет только ради смерти. Вот почему американцы обманываются, пытаясь научить нас хорошо жить... Мы не хотим хорошо жить, мы хотим лишь хорошо умереть... Идите сюда... Эта дорога Alameda de los Descalzos[20] ведет к монастырю Босых Монахов.
Она взяла Фонтена за руку и изобразила танцевальное па.
– Эти статуи под деревьями, – сказал он, – напоминают мне наш Люксембургский сад, который я надеюсь однажды вам показать. В сущности, мы, французы, классики, а вы... э-э... романтики.
– Нет, – возразила она, – наверное, мы все-таки люди Средневековья. У нас нет чувства меры, мы не понимаем, что это такое, этой жизнью, такой короткой, мы хотим наслаждаться страстно, при этом опасаясь проклятия и вечных мук ада, но все равно надеясь, что достаточно мгновения раскаяния – и можно обрести Божественную милость.
– Вы верующая? – спросил он.
Она удивленно посмотрела на него:
– Ну а как же иначе?
Она повела его к дому Периколы. Они шли по бедному кварталу.
– Из-за землетрясений, – объясняла Долорес, – эти старые дома были построены из стеблей бамбука, canasta, залитых гипсом. Вместо крыши у них тонкие доски или вообще раскрашенные холсты. Город-декорация. Даже церковные колокольни были из canasta, зато статуи святых из серебра, а их покровы из золота. Сколько индейцев, maestro, погибло в шахтах, чтобы извлечь оттуда эти металлы! И все это во имя Бога, который любит бедняков и сам родился в хлеву!.. Меня это поражает... А вас?
На окнах домов сушилось разноцветное белье. Слепой нищий играл на мандолине.
– Забавно, – сказал Фонтен, – все эти нищие у Гойи, у Веласкеса... Здесь они совсем такие же.
– Нищие, – сказала она, – это часть нашей жизни. Быть кабальеро, идальго – это не зависит от общественного положения, от полученного состояния, это просто... como se dice?.. природное великодушие. У Кальдерона нищий попадает прямо в рай, человеку богатому и рабочему это сделать гораздо труднее... А вот и дворец Периколы. По крайней мере, так его называют... Это тот самый дом, в котором могущественный вице-король поселил свою любовницу.
Фонтен восхитился архитектурным стилем – эдакий креольский Людовик XV, – где мраморные колонны заменили стволами бамбука. Дворец превратился в казарму. Во дворе солдаты чистили лошадей. По мощеной мостовой стучали копыта. Несколько мужчин прекратили работу, засмотревшись на Долорес Гарсиа.
– Mira, – сказал один из них, – es guapa.[21]
Она довольно рассмеялась:
– Крепко словцо; он хотел сказать, что я красивая. Правильное слово было бы hermosa.
– По-латыни это formosa. Если бы я провел с вами месяц, я бы заговорил по-испански.
– Вы заговорите на нем завтра, – сказала она. – Итак, mira, Гийом, – она впервые назвала его по имени, и ему показалось, что она приласкала его, – это была комната Периколы с кроватью под балдахином, расписанным наивными и чувственными картинками... Сюда приходил ее любовник. А рядом, в соседней комнате, молельня. Согрешив, она устремлялась прямиком туда, чтобы вымолить прощение у Господа... На столике миниатюрная золотая карета с праздника Тела Господня... Es bonito, no?
– Muy bonito,[22] – ответил он. – Мне кажется, я слышу, как во дворе бьют копытом андалузские мулы.
– Посмотрите в окно, видите в ветвях дерева плетеный домик?.. Там вице-король отдыхал после обеда.
– Милый восемнадцатый век! – воскликнул Фонтен. – Чудесная эпоха, когда великий страх еще не овладел правящими классами! Чудесное время, когда посланник его католического величества мог, не опасаясь скандала, жить с любовницей! Увы! После всех наших революций и реакций мы сделались моралистами. Но наша мораль не в сердце, что пошло бы ему только на пользу, а... э-э... в поведении.
– Ах! Гийом, – сказала она и вновь взяла его за руку.
Выходя из дворца, в какой-то лавчонке Фонтен увидел трости из необработанного дерева и непременно захотел купить такую. Мамаши, гуляющие с детьми по Аллее Босоногих, с удивлением смотрели, как он поднимает эту трость к небу и, остановившись посреди дороги, что-то долго говорит смеющейся Долорес. Еще погуляв немного, она вновь предложила взять такси и отправиться в музей Магдалены.
– Вы не против, Гийом? Там изумительное собрание статуй, керамики и тканей, настоящая история доколумбийской цивилизации.
– Искусство инков? – спросил Фонтен. – Разумеется, я хочу в этот музей.
– Нет же, это не искусство инков, Гийом! Все так говорят, потому что Писарро и Альмагро[23] нашли здесь инков, но ведь сами инки были завоевателями, которые покорили империю и разрушили гораздо более древнюю цивилизацию... и вы сейчас увидите ее остатки... Сорок веков искусства, как в Египте. Я так рада, что первая покажу вам эту красоту... Уверена, вам понравится.
– Я тоже уверен, – ответил он.
В этот момент такси сделало смертельно опасный поворот, и Долорес, смеясь, ухватилась за колени своего спутника.
«Как хорошо, – подумал он, – что по программе я задержусь в Лиме не больше трех дней. Это становится опасным».
Музей восхитил его. Он увидел вазы, такие же прекрасные, как греческие, старинные скульптуры, золотые украшения. В ивовых корзинах лежали скрюченные мертвецы, похороненные с оружием и в плащах, цвета которых – ярко-зеленый, темно-синий, гранатовый – напоминали палитру Гогена.
– Я просто потрясен этим музеем, – выйдя на улицу, признался он. – Поразительно, на этом континенте, отрезанном и от Европы, и от Африки, найти излучину греческого и египетского искусства... Какие мы здесь видели вазы: примитивизм, потом классицизм, потом реализм, потом декаданс... Если бы не вмешались конкистадоры, цикл бы возобновился. Вы понимаете, моя прекрасная подруга, величие этого беспрестанного повтора? Цивилизации не просто смертны: они проживают свою юность, зрелость, старость. Мы не можем охватить взглядом весь контур нашей цивилизации, взгляд скользит лишь по касательной. Но когда в нескольких залах разворачивается полная панорама – воплощение этой цикличности, это просто... э-э... эпическое зрелище.
– Вам понравилось, Гийом? Я очень рада... А теперь, увы, пора возвращаться в «Боливар»... Наверное, Петреску уже бьет копытом. Но только сначала зайдем на минутку в церковь Магдалены... Это моя любимая.
Маленькая барочная церковь очаровала Фонтена. От алтаря вверх тянулись тяжелые витые серебряные колонны, через опаловые окна проникал перламутровый свет, Дева Мария и святые были одеты как персонажи Мурильо, но в настоящее сукно и парчу. Сотрясаемая рыданиями, какая-то женщина молилась с такой горячностью, что даже не заметила вошедшую парочку. Долорес преклонила колени на плиты и пробормотала короткую молитву. С восхищением наблюдая за нею, Гийом Фонтен чувствовал, что его уносит в какой-то иной мир, поэтичный и страстный. Ему казалось, что в его жизнь входит нечто огромное и прекрасное. На него нахлынуло счастье.
Закончив молитву, Долорес вернулась к своему спутнику.
– Судьба, – произнесла она вполголоса доверительно и серьезно. – Судьба постепенно побуждает нас проникнуть в этот огромный неведомый мир.
Несколько мгновений они стояли молча и неподвижно, словно не в силах нарушить красоту этого мгновения. Затем она медленно направилась к выходу. Когда они вернулись к гостиницу, Петреску был уже вне себя от волнения:
– Мэтр, мэтр, какой безрассудный!.. Лолита, что вы делать с мэтром? Лекция через один час... Мэтр не смочь говорить...
Но он ошибался, речь, которую Гийом Фонтен произнес этим вечером, была лучшей за всю его поездку.
IV
После выступления Сент-Астье пригласил Долорес, Мариту и несколько молодых перуанских писателей «выпить стаканчик в „Боливаре"», так что Фонтен, счастливый своим успехом, лег спать поздно. Он проспал несколько часов, и ему снилось, что Долорес и Полина разговаривают о нем, как добрые приятельницы. Затем Полина, во сне, принялась печатать на пишущей машинке, и ее стрекотание разбудило его. Это стучал в дверь Овидий Петреску. Фонтен пошел открывать.
– Buenos días, maestro... Я извиняюсь вас разбудить. Я должен убедиться, что вы не исчезнуть на целый день, как вчера... Не надо так делать, мэтр. Здесь вы не принадлежать сам себе, вы есть Гийом Фонтен, вы есть Франция... Сегодня вы обедать у президент республика, потом вы должны идти в Альянс Франсез, потом будем прием... В шесть часов министр Сент-Астье давать в честь вас коктейль в своем частный дом... Я вам это говорить сразу, потому что Долорес Гарсиа уже звонила узнать, если вы будете гулять с ней... Я не знаю, что вы сделать с этой женщиной, мэтр! Она мне говорить: «Я никогда не встречать такой интересный человек». Я знаю, если вы захотеть, она будет с вами. Но сегодня, мэтр, у вас есть ваш долг. Простите меня...
Петреску по-прежнему разговаривал с Фонтеном, одновременно и заискивая, и сурово пеняя.
– Друг мой, – сказал ему Фонтен, – мне очень лестно слышать то, что вы сказали по поводу этой молодой женщины, но мне не нужна ни она, ни какая другая. Мне это уже не по возрасту. Даже если допустить, что она на мгновение потеряет голову, она проснется в объятиях старика. Наваждение рассеется, и я буду страдать. Вы скажете мне, что подобное страдание стоит той цены, которая за него заплачена, но ведь и другие тоже будут страдать... Вы почти не знаете госпожу Фонтен, она восхитительная женщина, и я люблю ее всем сердцем. Я не хотел бы смертельно оскорбить ее ради глаз, пусть даже таких восхитительных, едва знакомой цыганки.
– Мэтр, – ответил на это Петреску, – вы делать то, что хотите. У меня есть контракт на ваш лекции, а не на ваш любовный победы... Но будь я – это вы, я бы взял то, что мне давать. Как сеньора Фонтен узнать, что вы делать в Лима?.. Но это ваш дела, not mine...[24] Все, что мне надо, это чтобы вы быть готовы в полдень к обед у президента.
– Я буду готов, друг мой. Позвольте, я оденусь.
Едва Петреску вышел, как зазвонил телефон. Фонтен узнал низкий голос Долорес:
– Buenos días, maestro... Вы хорошо спали?
– Прекрасно, Долорес. Мне снились вы.
– Правда? Estoy contenta...[25] Послушайте, Гийом, я только что разговаривала с вашим Овидием. Он мне объяснил, что сегодня вы целый день заняты. Но мне бы хотелось вновь увидеть вас, и не в присутствии толпы... В шесть часов вы идете на коктейль к грустному молодому человеку, Encargado dos Negocios?.. Come se dice?.. Представитель дипломатической миссии?.. Я тоже там буду... Вы могли бы сбежать часов в восемь-девять, no? Сбежим вместе, у меня будет машина, я повезу вас ужинать в Кантри-клуб. Согласны?
– Это будет замечательно, – согласился Фонтен. – Вы споете мне песни фламенко, прочтете испанские стихи и расскажете о себе.
– Никакой программы нет, – сказала она. – Я жду того, чего не ждешь. Не слишком скучайте среди великих мира сего. Hasta siempre, amigo.[26]
Оставшись один, он задумался. Почему она так им интересуется? Конечно, потому, что он француз, потому, что на четыре дня он сделался модной персоной, может быть, потому, что она надеется поехать во Францию. Какова бы ни была причина, это было приятно. Долорес казалась ему бесконечно более поэтичной и необычной, чем Ванда, пропитанная парижским снобизмом.
День тянулся очень долго. На обеде в президентской резиденции присутствовали генералы и адмиралы, с которыми он обменялся тостами в стиле парадных речей на праздновании Четырнадцатого июля. Их французский словарь был беден, его испанский просто никакой. Президент, человек весьма любезный и образованный, юрист, спросил его о конституции 1875 года, которую Фонтен знал плохо. Он кое-как выкрутился, рассказав несколько анекдотов о Мак-Магоне, позабавивших присутствующих. В Альянс Франсез он говорил о защите и распространении французского языка. Прием у Сент-Астье, на котором присутствовало много красивых женщин, стал для него отдыхом. Долорес тоже там была, казалась очень оживленной, пользовалась успехом, но с ним говорила мало и даже, казалось, избегала.
«Она, разумеется, не хочет, чтобы заметили нашу близость, – подумал он. – И она права».
Пару раз она дружески махнула ему издалека. У нее была странная манера морщить лоб, отчего между глаз, над носом, появлялась забавная складка. Казалось, она говорила: «Да, может показаться, что я далеко, а на самом деле здесь, совсем близко от вас». Он поджидал этих знаков и даже умудрялся отвечать на них так, что прекрасные незнакомки, разговаривающие с ним о его лекциях, ничего не замечали. Около восьми к нему подошел Сент-Астье и вполголоса произнес:
– Глубокоуважаемый господин Фонтен, окажите мне честь. Я прошу вас остаться, когда схлынет эта толпа. Я хочу пригласить несколько друзей на небольшой ужин.
– Мне очень жаль, – ответил Фонтен, – но еще утром я пообещал госпоже Гарсиа, что поужинаю с ней.
– С Лолитой?.. Я буду счастлив пригласить и ее тоже.
– Вы очень любезны, господин министр. Увы! Это невозможно. Я хочу обсудить с этой молодой актрисой одну важную вещь: гастроли во Франции, переводы...
Обиженный и уязвленный отказом, Сент-Астье холодно произнес:
– Как вам будет угодно... Но я не министр.
Мгновение спустя Фонтен кивнул Долорес, и она, сдвинув брови, кивнула ему в ответ. С наивной предосторожностью, которая никого из присутствующих не обманула, он подождал, пока она не выйдет, и стал прощаться. Ее он настиг возле двери. Дом Сент-Астье находился на краю большой оливковой рощи, при этом, как ни странно, в самом центре города. Вдаль, насколько хватало глаз, тянулись узловатые стволы аккуратно высаженных деревьев. При свете луны блестели зеленые листья с белой, почти серебристой изнанкой.
– Какая греческая красота, – заметил Фонтен. – Можно подумать, что это античная роща, по которой бродили поэты, или, может, унылый, мрачный lucus,[27] где в преисподней встречаются влюбленные. У меня такое впечатление, что, если мы с вами углубимся в этот голубоватый сад, мы забудем прошлое и больше никогда не вернемся на землю. Наверное, где-то неподалеку протекает Лета... Она катит свои благотворные воды.
– А вот и моя машина, – сказала она. – Садитесь, Гийом. Молодой человек выглядел грустным, еще более грустным, чем обычно, вам так не показалось?.. Цветы были подобраны просто божественно, и все-таки в доме чувствуется отсутствие женской руки...
– Он рассердился, потому что я оставил праздник, чтобы последовать за вами. Он хотел, чтобы мы оба остались на ужин, но ни за что на свете я не согласился бы лишить себя этого удовольствия: сбежать вместе с вами.
– Querido,[28] – сказала она, положив руку на руку Гийома.
Она села за руль, и машина тронулась с места.
* * *
Кантри-клуб оказался особняком в испано-мавританском стиле дворца Мирафлорес, утопающим в цветах. Долорес заняла столик на террасе. Народу было не много. Фонтен, сидя напротив, чувствовал себя спокойным, расслабленным, счастливым.
– Что вы будете есть? – спросил он.
– О, я ем так мало! Обычно красное мясо с кровью и хорошее французское вино.
Он подумал, что гастрономическими пристрастиями она походит на Ванду. Но если та набрасывалась на свой бифштекс, как тигрица, Долорес, съев два кусочка, больше не прикасалась к мясу и тянула стаканчик бургундского. Фонтен расспрашивал ее о жизни, и она рассказывала про эстансиа, в котором она родилась, о том, как каталась без седла на лошадях, ловила животных лассо, о мощенном мозаикой патио, где пели фонтаны. Потом ее отправили в монастырь. Одна очень красивая французская монахиня, сестра Анна, привязалась к девочке и предложила ей сыграть Эсфирь, что и определило ее призвание актрисы.
– Потом я ходила на спектакли всех французских трупп, которые здесь гастролировали. Денег у меня было не много, потому что я была младшей дочерью в большом семействе, как Золушка. Великая испанская актриса, приехавшая сюда на один сезон, давала мне бесплатные уроки. Она уверяла, что у меня есть талант... Да-да, именно так она и говорила, очень добрая женщина... Она умоляла меня посвятить жизнь искусству. Я вам уже говорила, что у меня... come se dice?.. железная воля. Моя мать осталась вдовой и так плохо управляла поместьем, что разорила нас. Нужно было как-то жить. Я выучила несколько ролей своего амплуа и в восемнадцать лет попыталась показаться в театре. Увы! Я быстро поняла, что без покровителей женщины в моей стране ничего не могут. Один женатый мужчина, не слишком молодой, но красивый и очень образованный, что меня и привлекало в нем, содержал театральную труппу. Он сделал меня своей любовницей. Эти богачи, Гийом, как я их ненавижу! Они заманивают в ловушку целомудрие, красоту, юность, они требуют от женщин добродетелей, а сами не считают нужным быть добродетельными... Вы знаете стихи Альфонсины Сторни?
– Кого?
– Альфонсины Сторни. Это крупнейшая поэтесса нашего континента... Она много страдала из-за мужчин и говорит об этом с такой скорбной красотой... Послушайте, Гийом...
Она запустила в волосы длинные пальцы и с воодушевлением продекламировала:
Tu me quieres blanca,
Tu me quieres casta,
Tu me quieres nivea...
– Переведите, Лолита!
– «Ты хочешь, чтобы я была чистой, / Ты хочешь, чтобы я была целомудренной, / Ты хочешь, чтобы я была белоснежной, / А твои губы испачканы всякой скверной, / Ты требуешь, чтобы я была чистой (да простит тебя Бог), / Ты требуешь, чтобы я была целомудренной (да простит тебя Бог)...» Это очень длинное стихотворение, я как-нибудь вам прочитаю... Но мысль такая: «Вы, мужчины, сначала отмойтесь от нечистот и тогда, став добродетельными, требуйте, чтобы я была чистой, чтобы я была целомудренной и белоснежной...» Bonito, no?.. У меня в машине есть томик, я вам дам. Бедная Альфонсина!.. Бедные мы!
Она содрогнулась от горьких воспоминаний.
– А потом? – спросил Фонтен после молчания, дождавшись, пока она одним глотком не осушила свой стакан.
– Потом? – продолжила она. – Потом я работала и в конце концов победила. Страдание – это путь истины. Я стала актрисой, которая была нужна мужчинам, а мне, чтобы заниматься моим ремеслом, мужчины уже были не нужны... В двадцать два года я вышла замуж за актера, которого считала великим, но он даже не был мужчиной. Я его бросила. С тех пор жила одна, жила ради искусства. Для меня были важны лишь персонажи, которых я играла... Вот так. Я стала одинокой, сильной и беспощадной... Вот я вам все и рассказала, Гийом, и хорошее, и ужасное... Я внушаю вам страх?
Она посмотрела на него и с нежной улыбкой чуть откинула голову назад.
– Страх? Я никогда не был так счастлив, – ответил он.
– Закажите мне ликер, – попросила она.
– Ликер из лесных ягод?
– Sí.
V
Они поднялись из-за стола, и она провела его в пустую гостиную, где в камине горел огонь. Они уселись в два соседних кресла. В зеркале на стене Фонтен увидел два их отражения и был поражен, каким неожиданно молодым оказалось его лицо. Его глаза блестели, а выражение лица было таким спокойным и безмятежным, что две глубокие складки возле рта казались совсем незаметны. Впоследствии он так и не вспомнил, что же тогда говорил Долорес, кажется, что она сама поэзия. Она ничего не отвечала и смотрела на него с ласковой нежностью, печальная и пылкая. Он тоже замолчал, и они долго сидели, не говоря ни слова, глядя в глаза друг другу. Время от времени она качала головой, словно сама себе говорила «нет», а затем вновь устремляла на него взор. Потрескивал огонь, это пело пламя. Фонтену казалось, что он в каком-то ином мире, его заколдовали и теперь он не может вспомнить, в каком городе находится. Несколько раз она открывала рот, словно собираясь что-то сказать, но не произносила ни звука. Наконец наклонилась к нему и, улыбаясь, сказала, словно это было что-то простое и не слишком важное:
– Мне кажется, я вас люблю.
Он был поражен, затоплен волнами счастья и спустя мгновение прошептал против собственной воли:
– Я тоже вас люблю.
Она закрыла глаза и сказала «ах!», словно ее поразил удар в сердце. Каким-то озарением Фонтен почувствовал, что в этом «ах!» было счастье, удивление, восхищение, страдание. «Какая великая актриса!» – подумал он. Вошел слуга, перемешал поленья в камине. Казалось, Долорес вышла из оцепенения и резко поднялась:
– Пойдем на улицу.
Луны уже не было видно. В темно-синем небе сияли звезды. Фонтен поискал глазами Южный Крест, она ему показала. Они дошли до машины и сели в нее. Перед тем как завести мотор, она повернулась к нему и подставила губы:
– Como te quiero.[29]
Машина тронулась. Фонтен думал: «Это нелепо, но восхитительно». Еще он думал: «Испанцы говорят „Te quiero", „Я тебя хочу", а не „Я тебя люблю"». Символично? Он не знал, где они, куда направляются. В темноте смутно вырисовывались цветущие сады, заросли утесника вдоль дороги, затем берег моря. На берегу Долорес остановилась, и на этот раз они целовались очень долго. Потом она обхватила ладонями лицо Фонтена и сказала:
– Мне кажется, у меня в ладонях все счастье мира.
В его голове едва слышный голос прошептал: «Титания».
– О чем ты думаешь? – спросила она.
– Извечный вопрос любой женщины любому мужчине.
– Но мужчины никогда не говорят, о чем они думают... Я вся твоя, а ты не весь мой... nunca serás todo mío.
– Как я могу быть твоим, Лолита? Я старый мужчина, отягощенный воспоминаниями. У меня есть моя страна, моя жена...
– Я запрещаю тебе говорить мне о жене, – решительно произнесла она.
Но мгновение спустя она вновь бросилась в его объятия.
– Спой мне какую-нибудь арабскую песню, – попросил он, – от твоего голоса мне и грустно, и хорошо.
– Они не арабские, а андалузские. Слушай...
Приблизив губы к губам Гийома, она тихонько, грудным голосом, с душераздирающими диссонансами запела какую-то мелодию. Так они стояли несколько минут или несколько часов. Был слышен лишь тихий монотонный шум набегающих волн.
– Ироничный голос моря, – прошептала Долорес.
Наконец Фонтен вздохнул:
– Увы, думаю, пора возвращаться... Овидиус Назо будет меня искать и поднимет на ноги весь город...
– Он что, надзирает за тобой? Даже ночью?
– Нет, просто он, наверное, волнуется, что меня нет в отеле. И потом, завтра мне выступать...
– Но разве ночь любви не бодрит? Меня да... Я люблю будоражить ночь... Но если настаиваешь, я тебя отвезу.
Голос был грустным и разочарованным. Когда они подъехали к «Боливару», она, приобняв Фонтена за плечи, прошептала:
– Мне подняться пожелать тебе спокойной ночи?
– Не искушай меня, querida, – (это слово он произнес робко и неуверенно). – Любить меня долго ты не сможешь. Я стану ревновать, мучиться... И потом, я поклялся жене...
– Опять жена! – раздраженно воскликнула она. – Buenas noches, maestro.
Он хотел поцеловать ее, но она отвернулась. Едва он вышел из машины, она резко тронулась с места. Когда он оказался у стойки администрации (многочисленные ключи от номеров на гвоздях напомнили ему таблички с выражениями благодарности, вывешиваемые в церкви), ночной портье протянул ему письмо. Он открыл его в холле, это было письмо от Полины. Холодное, безликое письмо, отпечатанное на машинке. Описание полученной в его отсутствие корреспонденции, рассказ об ужине у Ларивьеров и о другом ужине, у супругов Сент-Астье: «Они сказали мне, что их сын – советник посольства в Перу, так что чуть позже я узнаю от них о том, как прошли ваши выступления в Лиме».
«Вот так! – подумал Фонтен. – Лишь бы он не проболтался!.. А собственно, о чем он может рассказать? Ничего ведь не было, и, увы, ничего не будет».
Оказавшись у себя в номере, он тут же лег в постель, но уснуть не мог. Этот вечер он вспоминал как прекрасный сон, внезапно обернувшийся кошмаром. Казалось, он чувствует в своих объятиях гибкое тело, светлые волосы у своей щеки, губы, прильнувшие к его губам. «Боже мой! – думал он. – Как же я был глуп! Если бы я пожелал, сейчас она лежала бы рядом со мной. Она стала бы моей, она говорила бы мне трогательные слова, преисполненные нежной и трагической поэзии. Как я мог отказаться от этих часов, подобных которым у меня никогда не будет?»
Он вспомнил женщину, которая когда-то говорила ему: «Как же глуп тот, кто не умеет пользоваться мгновением!»
«И ради чего? Из преданности женщине, которая, и это очевидно, уже не придает никакого значения чувственной стороне нашей жизни? Находясь далеко от меня, она пишет мне холодное письмо без единого слова нежности, за исключением формальной вежливости в конце... Разумеется, я люблю Полину, но разве я виноват, что она так изменилась? Разве я оскорбил бы Полину, если бы провел с этим божественным созданием восхитительную ночь, у которой все равно не было бы продолжения? Ведь через два дня я уезжаю. Безумец тот, кто не умеет пользоваться мгновением!»
В горячечном возбуждении он метался по постели, напрасно пытаясь отыскать прохладное местечко.
«Пользоваться мгновением? Что это значит? Мгновение не бывает единственным. Если бы я отведал это наслаждение, я бы пытался испытать его вновь и вновь. Я вернулся бы в эту страну или позвал Долорес во Францию. Я бы преследовал эту актрису по всему миру. И долго бы ты смогла терпеть меня, Лолита? Ты любишь будоражить ночь, а я этого не смог бы. В твоей жизни появились бы молодые люди, повели бы тебя танцевать. Вскоре ты вместо любви предложила бы мне дружбу, привязанность. Но я бы отверг их, потому что мне довелось познать твою любовь, между тем как сегодня то, что ты дала мне и что было всего лишь невинным сновидением, кажется мне бесценным».
Но он сам одернул себя: «Какое малодушие! Эта боязнь страданий... Она совсем другая... какая бесхитростная смелость в этом даре, который она мне предложила! Но почему? Что могу я сделать для нее? Послезавтра я уезжаю навсегда... Она меня в самом деле любила? Этого не может быть... И все-таки...»
Он зажег свет и попытался читать. Лолита сунула ему в карман небольшой томик стихов, он поискал его, открыл наугад и был поражен, что без труда понимает эти испанские стихи. «Это чудо, подаренное цыганкой, или я просто раньше никогда не пытался?» Его внимание привлекло название одного сонета: «Ответ маркизы на стансы Корнеля». Странное совпадение.
Маркиза, я смешон пред вами,
Старик в морщинах, в седине,
Но согласитесь, что с летами
Вы станете подобны мне...[30]
Сонет был прекрасным, вывод горьким: «Ты говоришь мне, великий поэт, что моя красота увянет и мое имя быстро будет забыто, если в обмен на бессмертные строфы, которые меня воспевают, я отвергну поцелуй старого рта... Ты так слеп, что веришь в бессмертие твоих стихов?»
– «Поцелуй старого рта», – повторил он и содрогнулся от отвращения.
Прости меня, старик, но юные лобзанья
Мне больше по душе, чем песни и стихи.
Он подумал, что, подсунув ему этот «псалтырь разочарований», Долорес дала ему не только страдание, но и лекарство от страдания. Как, должно быть, она ненавидит его сейчас! Увидит ли он ее еще раз перед отъездом в Боготу? Без конца ворочаясь на постели, он сочинял письмо для нее: «Я осмелился вас отвергнуть лишь потому, что восхищаюсь...» Нет, любое слово, означающее предложение и отказ, было бы оскорбительным... Сделать вид, что не понял намека? Или вообще ничего не писать и попытаться забыть? Увы! Разве можно когда-нибудь позабыть эти минуты? Ему удалось заснуть лишь на рассвете.
VI
На следующее утро одновременно с завтраком ему принесли письмо Петреску: «Мэтр, я ждал вас до двух часов утра. Мне было абсолютно необходимо вас увидеть, потому что в программе произошли изменения. Мне позвонили из комитета Боготы, я должен немедленно отправиться туда для решения срочных вопросов, это по поводу театра. Мне необходимо уехать (одному) сегодня, самолет отправляется в шесть часов. Мне осталось спать три часа. Вы присоединитесь ко мне, как и было условлено, завтра утром. Ваш билет у консьержа, а также паспорт, виза, все. Мэтр, умоляю, вы не должны задерживаться из-за кого бы то ни было. Под угрозой моя репутация: зал уже заказан, афиши напечатаны, места распроданы заранее... Ваша вторая лекция в Лиме состоится сегодня в шесть тридцать в Национальном театре. Эрнандо Таварес в курсе всего. Ложитесь спать не слишком поздно, потому что вы должны выехать в аэропорт из отеля „Боливар" в пять часов утра. Если вы не приедете, я обесчещен. С почтительным поклоном, Овидий Петреску».
* * *
Мысль о том, что придется путешествовать одному, очень встревожила Фонтена. Во Франции он никогда этого не делал, к тому же не он сам, а Полина всегда заказывала для него билеты, нанимала носильщиков, занималась всякими формальностями. «Бедная Полина! – вздохнул он. – Деспотичная и незаменимая». Затем он вновь принялся мысленно переживать необыкновенный вчерашний вечер.
«Увы! Нет никаких сомнений, я влюблен...»
Эта мысль показалась ему нелепой, но избавиться от нее он не мог. Почему эта чудесная девушка предложила себя старику? Он подошел к зеркалу, стал наивно вглядываться в свое отражение и был удивлен, увидев такое счастливое лицо. «Фауст? – подумал он. – Мне стоило бы заключить сделку с дьяволом?.. Слишком поздно... Вчера вечером я совершил непоправимую ошибку, отказался от того, чего желал сильнее всего на свете, а завтра я должен уехать, все кончено... „Ироничный голос моря", – сказала она... И это нежное обращение на „ты"...» Потом он начинал убеждать себя: «Так лучше. В любом случае с моим отъездом наваждение бы рассеялось. По крайней мере, вернувшись, я смогу честно посмотреть в глаза Полины».
Когда телефон зазвонил, он, стоя в халате, начинал уже укладывать чемоданы. Неужели она все поняла и простила его? Он подбежал к аппарату. Звонили из французского посольства:
– Господин Фонтен?.. Минутку, с вами будет говорить временно исполняющий обязанности дипломатического представителя...
Он вспомнил, как забавно Долорес произносила: «El señor Encargado de Negocios». Потом услышал голос Сент-Астье:
– Глубокоуважаемый господин Фонтен, нам стало известно, что ваш импресарио сегодня утром уехал... Вы остались одни. Не будет ли вам угодно в компенсацию за вчерашний ужин пообедать со мной сегодня?
После небольшой паузы он добавил:
– Я пригласил Лолиту Гарсиа и некоторых ее друзей.
– Она согласилась? – спросил Фонтен с тревогой, которая, должно быть, показалась юному Сент-Астье весьма смешной.
– А почему бы ей не согласиться? – ответил дипломат, не скрывая иронии. – Ведь я ей сказал, что обед будет организован в вашу честь... Могу я на вас рассчитывать?
– Разумеется, господин министр... Вы чрезвычайно добры.
– Тогда в половине второго, глубокоуважаемый господин Фонтен... Только я не министр.
Необыкновенная радость, смешанная с беспокойством, охватила Гийома Фонтена. Значит, она согласна увидеться с ним вновь. Не для того ли, чтобы продемонстрировать ему свое презрение? «Не важно, – подумал он. – Главное, что я еще раз могу испытать это наслаждение: увидеть ее и почувствовать власть ее обаяния. Должно быть, она прекрасна даже в гневе». Все утро он перечитывал стихи, которые она ему оставила; он находил их прекрасными и сам не мог различить, кем восхищается больше: поэтессой или дарительницей. В час дня он вызвал такси и, охваченный волнением, вновь проделал путь до оливковой рощи.
Гостями Сент-Астье были: супружеская чета из постоянного состава дипломатической миссии, ректор Университета Сан-Маркос с супругой, Эрнандо Таварес и очаровательная Марита. Фонтен с волнением обнаружил, что Долорес нет. Она явилась с большим опозданием и извинилась, объяснив, что задержалась из-за формальностей с визой.
– С визой? – переспросил Таварес. – Ты уезжаешь?
– Я должна лететь в Боготу, мы ставим там ауто, которое играли здесь... Мы обсуждали это уже месяц, а сегодня утром я получила телеграмму... Завтра у меня самолет.
– У меня тоже, – удивился Фонтен. – В шесть утра.
– Ну да, в шесть утра. Как хорошо, maestro, что мы путешествуем вместе! – воскликнула она с естественной непринужденностью.
– В самом деле, какое счастливое совпадение, – бесстрастно произнес Сент-Астье. – А то мы беспокоились, что господин Фонтен, который не говорит по-испански, вынужден лететь один. Вы будете его переводчицей, Лолита. Мы вам его доверяем.
Она шутливо поклонилась:
– Señor Encargado de Negocios, я в вашем распоряжении.
– Я тем более доволен, – продолжал Сент-Астье, – что на прошлой неделе госпожа Фонтен ужинала у моих родителей в Париже и передала для меня некоторые рекомендации по поводу здоровья господина Фонтена... Ваша печень не пострадала из-за нашего климата?
– Вовсе нет, – ответил Фонтен, – никогда еще я не чувствовал себя лучше.
– Не помню, говорил ли я вам, – сказал Таварес, – что наши журналисты удивляются, как вы молодо выглядите.
Лолита не смотрела на Гийома, но, когда гости садились за стол, он оказался рядом с нею и тихо спросил:
– Вы не сердитесь на меня?
Еще произнося эту фразу, он чувствовал, как неловко она звучит, но Долорес ответила с искренним удивлением:
– Я?.. Но за что мне на вас сердиться?
После обеда, весьма оживленного, где Фонтен всех очаровал своими рассказами о путешествии в Бразилию и Аргентину, Лолита, которая по просьбе Señor Encargado de Negocios принесла гитару, стала петь. Гийом Фонтен не понимал слов, но она смотрела на него и, казалось, пела только для него. Сент-Астье и Марита незаметно обменялись улыбками, Лолита заметила это, а Фонтен нет. Когда ректор с супругой откланялись, Сент-Астье предложил отвести Фонтена в «Боливар». Он не стал отказываться.
– Тогда до завтра? – сказал он Лолите.
– Да, завтра в шесть в аэропорту, если только вы не согласитесь, чтобы я заехала за вами в гостиницу.
– Позвольте, глубокоуважаемый господин Фонтен, послать за вами машину посольства, – предложил Сент-Астье.
– Спасибо, господин министр, принимаю ваше предложение. Не хочу осложнять отъезд госпожи Гарсиа.
Вернувшись в гостиницу, он нашел три пакета и записку от Долорес Гарсиа. Там были: женское серебряное стремя, старинное, украшенное с большим вкусом, сборник пьес Федерико Гарсиа Лорки и фотография Лолиты, окутанной покрывалом, в образе неприкаянной души, с таким посвящением: «Гийому Фонтену, compañera».[31] Его очень тронуло, что в день отъезда она собрала столько предметов, которые могли бы доставить ему удовольствие. «А это путешествие, о котором она прежде не говорила, – думал он, тщетно пытаясь застегнуть чемоданы, – она придумала его, чтобы полететь со мной?.. Что же она тогда сказала, выходя из церкви?.. Судьба постепенно побуждает нас проникнуть в этот огромный неведомый мир... Мне кажется, она делает все, чтобы помочь судьбе... Но зачем? Чего она от меня хочет?»
За обедом ректор говорил о Дон Кихоте и Пансе, излюбленная тема в Испании. «Во мне, – думал Фонтен, – живет такой Санчо, он питает недоверие к чудесному приключению и боится быть нелепым старикашкой в глазах грустного юноши, а еще больше боится того, что тот напишет во Францию... И потом, есть еще рыцарь-романтик, у которого по-прежнему сердце двадцатилетнего и ему бы так хотелось уступить этому вихрю страсти, который его подхватил и уносит... Будь что будет! Там посмотрим...»
Пора было отправляться в Национальный театр. В зале среди довольно многочисленной публики сидели Таварес и Сент-Астье, Лолиты не было. Это было вполне понятно, ей ведь тоже нужно было собираться. Но ему стало грустно, всем показалось, что этим вечером он говорил хуже, чем в первый раз. Он попрощался с Сент-Астье, который извинился, что по причине слишком раннего времени не сможет завтра приехать проводить его в аэропорт, и вернулся в гостиницу, чтобы закончить приготовления к отъезду. Серебряное стремя никак не влезало в чемодан, он пытался упаковать его, когда трель телефонного звонка заставила его подскочить.
«Долорес, – подумал он. – Она не придет...»
Это и в самом деле была Долорес.
– Buenas noches, querido. Хороших тебе снов. Я только хотела тебе сказать: Seras mío y soy tuya. Ты понимаешь, no?
Каким-то чудом он все понял. Она уже повесила трубку.
«Ты будешь моим, я буду твоей». Нельзя сказать, чтобы он решился на это неожиданное приключение с легким сердцем. После истории с Вандой он поклялся быть верным мужем. И вот он оказался вовлечен в ситуацию опасную, двусмысленную, в которой никогда не сможет быть искренним до конца. Хотел ли он этого? Он сам не знал и, повторяя: «Будь что будет», он заснул.
VII
На взлетном поле было еще совсем темно. Виднелись лишь дрожащие огоньки вдоль взлетной полосы и бортовые огни немногочисленных самолетов. Носильщик-индеец взял у Фонтена чемоданы и произнес какие-то непонятные слова. Гийом поискал глазами Долорес. Ее еще не было.
– Богота, – повторял он молодому человеку за стойкой в серо-голубой униформе, когда на его плечо нежно легла ладонь. Ласкающий голос Долорес произнес:
– Buenos días, Гийом... Вам помочь?
Фонтен не стал сопротивляться и вверил себя ее заботам. Молодые люди в униформе, казалось, превратились в послушных пажей, счастливых исполнять приказы Долорес Гарсиа. Таможенник даже не посмотрел багаж. Служащий паспортного контроля поприветствовал их. Начальник аэропорта велел стюардессе выделить два соседних места сзади.
– А вы здесь популярны, – обратился Фонтен к Лолите. – Не то чтобы меня это удивляло, просто ваше могущество, похоже, не знает границ.
– Они меня все видели в какой-нибудь роли, – весело объяснила она. – Я им даю билеты на спектакли. Они мне признательны.
Затем приблизилась к нему, наморщив носик:
– Мы больше не на «ты»?
Ничего не изменилось. Голос из громкоговорителя позвал пассажиров на рейсы до Кито, Кали, Боготы. Минуты спустя он уже сидел рядом с нею в салоне самолета, гудели винты. Еще более, чем когда-либо, все происходящее казалось ему сном. Может, он летит в свадебное путешествие с феей? За ними сидела супружеская пара из Лимы, они узнали Лолиту и стали расспрашивать ее о путешествии. Она представила Гийома Фонтена. Женщина присутствовала накануне на лекции, она сказала:
– Я вам очень благодарна.
– Бедный Гийом, – лукаво прошептала Долорес, – тебе невозможно путешествовать инкогнито. Как я тебя понимаю.
Через проход какой-то священник читал свой требник и время от времени украдкой поглядывал на Долорес.
– Ты для него развлечение, – сказал Фонтен.
– А как мне развлечь тебя?
– Меня? Я мог бы молча смотреть на вас всю жизнь... И был бы абсолютно счастлив.
– Ах!
Такие «ах!» он называл прихотью сердца. Затем она поправила его: «Смотреть на тебя», и Гийом извинился.
Она прижалась к нему:
– Как мне хорошо! Мне кажется, я знаю тебя всю жизнь...
– Любовь, – сказал он, – словно по волшебству, рождает воспоминания о чудесном прошлом, хотя прошлое вовсе не обязательно было чудесным.
Парочка сзади наблюдала за ними и перешептывалась. Когда самолет стал взлетать, Долорес перекрестилась.
– Не хочу умирать до, – сказала она. – В Боготе мы будем жить в одной гостинице: «Гранада».
– Откуда ты знаешь?
– Я звонила.
– Мы сможем ходить друг к другу в гости, – робко произнес он.
Она с нежностью посмотрела на него:
– Надеюсь... Но только не сегодня, сегодня мы прилетим очень поздно вечером и будем совершенно без сил. А вот завтра... Ты только не принимай никаких официальных приглашений на этот вечер, это будет наш вечер. Изволь со мной считаться!.. Я ведь цыганка: я знаю ужасные проклятия.
Ее подвижное лицо приобрело трагическое выражение, а брови нахмурились. Он засмеялся:
– Ты во все это веришь?
– Не смейся, – взволнованно отозвалась она. – Если ты когда-нибудь меня разлюбишь...
Она опять сделалась ласковой и веселой, заговорила о пьесах, в которых играла:
– Ты не можешь себе представить, как любая роль меня преображает. На неделю, на две недели я становлюсь этим персонажем. Знаешь, когда я была Сильвией в пьесе Бенавенте[32] «Игра интересов», я, даже вне сцены, ощущала себя чистой и нежной девушкой. Когда я играла «Тессу» вашего Жироду, я была грустной и задумчивой, в «Йерме»[33] я чувствовала, что способна убить... Если ты хочешь, чтобы я стала той женщиной, которая тебе нужна, напиши для меня роль. Из собственных плоти и крови ты создашь Лолиту, которая будет тебе по душе, понимаешь? А я проживу эту роль ради тебя... Но автор, который мне ближе всех, это Федерико. Он как раз понимал, что испанская женщина в большей степени мать, чем супруга или любовница. Ей нужен сын, который продолжит род и, если понадобится, сможет отомстить. Для нее худшее из несчастий – это бесплодие. За отца своего будущего ребенка она цепляется изо всех сил.
Внезапно страстно сжав руку Фонтена, она вонзила ему ногти в ладонь:
– Я хочу от тебя сына, Гийом!
Пораженный, слегка напуганный, Фонтен ничего не ответил. Вставало солнце. Через иллюминатор видна была пустыня розового песка, вдалеке – океан.
– В вашей стране, – сказал Фонтен после довольно долгого молчания, – на мораль оказали влияние одновременно и мавры, и Католическая церковь. Церковь осуждает удовольствия и благословляет произведение на свет потомства. Господу нужно поклоняться, а для этого нужны живые существа.
– Claro que sí, – серьезно ответила она.
В самолете становилось все теплее. Долорес склонила голову на плечо Фонтена и задремала. Он был счастлив и смущен. Молодой священник украдкой бросал удивленные взгляды на эту странную пару. Перуанское семейство сзади, приятели Долорес, тихонько разговаривали по-испански, и несколько раз Фонтен с беспокойством услышал собственное имя.
«Надо бы как-нибудь побороть в себе социальный инстинкт, – подумал он, – и просто наслаждаться этой чудесной свободой... Удивительная девушка! Гениальная и наивная...»
Когда самолет, подлетая к Кито, стал снижаться, она открыла глаза:
– Ты был в Кито? No? Как жалко. Мне бы хотелось показать тебе город.
Во время этой промежуточной посадки Фонтена обступили журналисты, которых предупредил Петреску. Долорес стала переводить.
– А вы кто? – поинтересовались они у нее.
Она повторила вопрос Фонтену:
– Что им ответить? Секретарша? Compañera?
Он поднял глаза к небу:
– Нет-нет, это слишком!.. Скажи правду: мы не путешествуем вместе, мы случайно встретились в самолете и вы были так любезны, что согласились помочь бедному невежде, который не говорит по-испански.
– Гийом, – сказала она, погрозив пальцем, – ты стыдишься меня!
– Нет, просто опасаюсь журналистов... Еще бы! Если слухи докатятся до Парижа...
– И что, если выяснится, что тебя любит молодая женщина, ты будешь опозорен?.. Так, no? Странные у тебя во Франции друзья!
Она объяснила репортерам, что летит в Боготу по своим собственным делам, и назвала себя. Раздались восхищенные возгласы:
– Долорес Гарсиа! Ну да, конечно, мы же вам аплодировали тысячу раз!.. Мы просто вас не узнали... Все-таки у сцены своя оптика... А вблизи вы еще красивее...
Она явно интересовала их больше Гийома Фонтена, и, пока не объявили посадку, журналисты оживленно беседовали с актрисой. В самолете, вновь сев на соседнее с Фонтеном место, она помогла ему застегнуть ремень, потому что он никак не мог отыскать половинку:
– Бедный Гийом! Что бы ты делал без меня? Знаешь, что написал один из этих мальчиков: «Прекрасная актриса скрашивает осень писателя...» Хорошо, что я вовремя заметила и велела стереть. Что бы сказали в Париже?.. И что скажут в Париже, если я когда-нибудь там появлюсь? Знаешь, Гийом, это мое самое сильное желание... Mira, guerido... Я столько думала о Париже, изучила план города, столько посмотрела картинок, что, если бы я приехала туда, мне не нужен был бы никакой гид... Слушай, я бы поселилась в отеле на Вандомской площади...
– Неплохо, – сказал он.
– Выйдя из отеля, я повернула бы направо, на улицу де ла Пэ...
– Нет, на улицу Кастильоне, но, в общем, вы правы: одна улица является продолжением другой.
– Ты прав, – уточнила она. – Потом я бы попала на улицу Риволи. Идя по ней под аркадами вдоль сада Тюильри, я бы дошла до площади Конкорд. Я бы увидела Сену, Елисейские Поля и весеннее солнце в дымке... Может быть, пошла бы в квартал Сент-Оноре и разглядывала бы витрины... Мне хочется всего сразу...
– А рядом с тобой, – сказал он, – будет влюбленный старый господин, который все тебе станет покупать.
– Он совсем не старый, Гийом, не хочу, чтобы ты дурно отзывался о моем возлюбленном... Он напишет для меня пьесу, которую поставят в театре на Елисейских Полях, и я стану знаменитой на всю Европу... Es bonito, no?
За этой ребяческой болтовней они не заметили, как прилетели в Кали, и даже эквадорская жара, ввергшая прочих пассажиров в бесчувственное оцепенение, показалась им не такой тягостной. Здесь они пересели на другой, маленький самолет, летевший до Боготы. За окнами иллюминаторов расстилался красивый пейзаж, хотя лететь было страшно. Самолет почти задевал остроконечные горные вершины, скользил между склонами скал, преодолевал все более высокие хребты.
– Богота находится на высоте тысяча восемьсот метров над уровнем моря, – пояснила она. – В прошлый раз, когда я здесь была, то едва могла играть сложные роли, я просто задыхалась.
Когда самолет приземлился, их встречали две группы людей. Фонтена приветствовал Петреску, секретарь французского посольства и представитель Министерства иностранных дел Колумбии Мануэль Лопес; а Долорес Гарсиа встречали директор театра, артисты, драматурги, все они целовали ее, дружески похлопывая по спине:
– Qué tal, Lolita?
Каждое мгновение щелкали фотоаппараты, и на время короткой вспышки становился виден притаившийся фотограф. Деловитый, суетливый Петреску уже договаривался о пресс-конференции в «Гранаде», несмотря на протесты Фонтена, падающего с ног от усталости.
– Только пять минут, мэтр... Мануэль Лопес нас отвести на машине... Он будет переводить.
Овидий казался раздраженным и даже позволил себе упреки:
– Лолита? Мэтр, мэтр, вам не надо беспокоиться больше Лолита, у нее тут мужчины, который о ней беспокоиться.
От этих слов на душе у Фонтена стало тревожно. Молодой секретарь посольства передал несколько сообщений, приглашение на обед и на ужин, и то и другое на завтрашний день, а это было воскресенье. Фонтен сказал, что надо бы устроить выходной день, и попросил представителя посольства перенести первый прием на вечер понедельника.
– Ах, мэтр, мэтр, – вздохнул Овидий. – Я знать, что это за выходной.
В машине Мануэль Лопес, который сам был поэтом, принялся читать наизусть Бодлера. «Вот увидишь, в Колумбии больше говорят о поэзии, чем о политике», – еще в самолете говорила ему Лолита. В первый же вечер Фонтен убедился, что так оно и есть.
VIII
Он уснул глубоким сном без сновидений, как бывает от усталости. Проснулся он бодрым и отдохнувшим, с гор дул свежий ветер. С улицы раздавался колокольный звон, призывающий на воскресную мессу. Он распахнул ставни, увидел огромную площадь, утренние толпы, берущие приступом трамваи, а над крышами купола высоких гор, словно перечеркнутые фиолетовыми облаками. В его гостиничном номере было две комнаты: спальня с простой мебелью – широкая медная кровать, комод, кресло, и более просторная гостиная с письменным столом и большим диваном. Его первой мыслью было: «Прекрасно. Я смогу принимать Долорес у себя в гостиной, и не будет никакого скандала».
Где была она, compañera? Ему захотелось услышать ее голос, и он взглянул на часы. Наверное, уже проснулась. Как бы это выяснить? Он снял телефонную трубку и, когда соединился с коммутатором, спросил, говорит ли кто-нибудь по-французски.
– Francès? – переспросил женский голос. – Momento.
К аппарату подошел мужчина. Фонтен спросил, в отеле ли сеньора Долорес Гарсиа и как можно ей позвонить. Он выяснил, что она занимает номер 19, и через секунду услышал ее сонный ласковый голос:
– Quién habla?..[34] О, это ты, Гийом?.. Здравствуй, любовь моя... Да, ты меня разбудил, но это даже хорошо... Мне нравится, что твой голос меня будит... Ты уже готов? No? Я тоже еще нет!.. Я голая. Дай мне немного времени, я приму ванну, разберу чемоданы, оденусь и потом постучу в твою дверь... Слышишь эти колокола, любимый? Bonito, no? Я должна пойти к мессе. Ты пойдешь со мной... Hasta pronto! До скорого.
Час спустя в дверь гостиной осторожно постучали. Гийом пошел открывать и увидел Долорес с покрытыми мантильей волосами. Вид у нее был задорный и шаловливый.
– Можно войти на минутку?
Когда он закрыл дверь, она бросилась ему в объятия.
– Ты великолепен этим утром, – сказала она. – С каждым днем ты моложе на десять лет... Теперь давай подумаем, что будем делать сегодня. Ты свободен?
– Собой владею я, и мир покорен мне.[35] И даже немного больше... Мне удалось этого добиться с большим трудом. Овидиус Назо очень рассердился. Он приготовил для меня целую программу. Он тебя не любит!
– Он полюбил бы меня, если бы я сама этого захотела, – сказала она, показывая белые зубки. – Пусть остерегается! В общем, ты свободен... Итак, mira, Гийом. Вот что я тебе предлагаю. Мы вместе пойдем на мессу. Потом прогуляемся по городу и пообедаем у доньи Марины. Это... como se dice? не совсем ресторан.
– Таверна?
– Да, что-то вроде... Такой испанский ресторанчик, и хозяйка просто очаровательная. Там обедают художники, поэты, тореро... Только не смейся, я запрещаю тебе, тореро тоже поэты... Сегодня вечером здесь, в Боготе, будет коррида mano a mano, только два тореро... Мне вчера вечером сказали, что это два испанца, очень хорошие тореадоры... Я хотела бы сходить туда с тобой. Почему ты морщишься, любимый?
– Не люблю подобные зрелища. Я надеялся провести этот день с тобой, здесь.
– Cómo te quiero![36] Этой ночью мы будем одни, я тебе обещаю, но я очень хочу пойти на корриду вместе с тобой, как мне хотелось бы играть перед тобой Лорку... Я тебе уже говорила, коррида для меня – это чувственное удовольствие. А после ужина мы будем делать все, что ты хочешь.
Идти по улице рядом с ней было счастьем. Она цеплялась за его руку, изображала танцевальные па, останавливалась перед витринами, рассекала угрюмую толпу женщин монашеского вида, в черных мантильях и юбках. Окна с выпуклыми решетками напоминали Лиму и Севилью. По узким улочкам струился поток автомобилей и пешеходов. Мужчины смотрели на Лолиту. Фонтен удивился, когда в церкви она бросилась на колени на плиточный пол и долго оставалась неподвижна. Когда она поднялась, глаза ее были полны слез. Под конец мессы она еще помолилась в приделе Святой Марии, в золоте и пышных украшениях, а затем потерла о церковную раку ключи, которые вынула из сумки.
– Надо благословить ключи, – серьезно произнесла она, – чтобы они открыли дверь, ведущую к счастью и спасению души... Ты не знал?
Донья Марина была испанкой, приехавшей сюда по не совсем понятным причинам, выглядела она внушительно и величественно. Писателя и известную актрису она приняла за влюбленную парочку, что успокоило Фонтена. «Значит, я не выгляжу как ее отец», – подумал он. Лолита и хозяйка щебетали по-испански так быстро, что он не понимал ни слова. После одной фразы Лолиты хозяйка посмотрела на него с одобрительным видом и произнесла какие-то слова.
– Она говорит, что тебе повезло, но и я сделала хороший выбор.
* * *
Плаза де Торос походила на испанские арены. Длинные вереницы мужчин и женщин осаждали окошки касс. Лолита подвела Фонтена к человеку, который, стоя чуть в отдалении, очень дорого продавал забронированные места.
– Я люблю сидеть поближе, – сказала она, – чтобы каждый жест был виден. В этих движениях бедер, развороте ступней – такая красота.
Она купила два места на теневой стороне. Напротив, на солнечной стороне, копошился простой народ в одежде ярких цветов. Оркестр громко играл танцевальные мелодии. Над ареной возвышались горы, скалистые конусы чередовались с зелеными склонами, перечеркнутыми облаками – от розовых до фиолетовых. На одной из вершин вырисовывались белые очертания церкви, такой странной и неожиданной здесь, светлой и воздушной.
– Монсеррате, – пояснила Долорес.
Когда на арене в сопровождении альгвасилов появился пасео и с традиционными приветствиями подошел к распорядителю, чтобы попросить у него ключи от загона, она, дрожа от радости и возбуждения, положила свою ладонь на ладонь Гийома.
– Как я счастлива.
Фонтен с облегчением увидел, что пикадоров на арене нет. Значит, он будет избавлен от бойни с развороченными тушами быков. Умерщвление быка делалось процедурой более сложной, но тореадоры были ловкими и умелыми, а быки не очень. На солнечной стороне группа афисьонадос, любителей корриды, что-то дружно скандировала. После первого быка, когда матадор под рукоплескания толпы делал круг почета, приветствуя зрителей, мужчины стали бросать на арену шляпы. Лолита кричала, опьяненная радостью.
– Если бы у тебя было жемчужное колье, – спросил Фонтен, – ты бы ему бросила?
– Да, – ответила она, – люблю храбрость.
– И ты не испытываешь отвращения, когда из ноздрей несчастного животного начинает хлестать кровь?
– Отвращение? Я обожаю это! Посмотри на Родригеса... Какой красивый мальчик, мужественный профиль.
Второй бык защищался лучше, и она закричала: «Bravo, toro!» Она завязала оживленный разговор с людьми, сидящими рядом с ними на ступеньке амфитеатра; они, признав в ней особу компетентную, говорили страстно и увлеченно. Внезапно, когда Родригес убил своего второго быка (а всего с начала корриды это был третий), она схватилась за грудь и, задыхаясь, сказала:
– Гийом, уведи меня отсюда... Мне нехорошо.
Он очень испугался, вскочил с места и подал ей руку. Солдат помог им пройти сквозь толпу. Оказавшись на залитой солнцем пустынной площади, она на мгновение оперлась о стену. Облака, расцвеченные солнечными лучами, казались сполохами над Андами.
– Не бойся, ничего страшного, – сказала она. – Со мной такое уже было, причем в этом же самом городе. Наверное, из-за большой высоты, или пыль с арены, может, запах быков...
– Но в чем дело, Лолита? Это сердце?
– Нет, не сердце. Что-то вроде астмы на нервной почве... У меня лекарство в гостинице. Вызови такси, querido, поедем скорее в «Гранаду».
Когда они приехали в отель, она задыхалась.
– Иди к себе в номер и жди меня, – сказала она. – Я приму лекарство и приду к тебе...
IX
Через десять минут Лолита постучала в дверь гостиной. Она переоделась в брюки и голубой свитер. Гийому она показалась еще красивее, чем обычно, но ходить ей было трудно.
– Садись на диван, – сказала она. – Обними меня и расскажи что-нибудь или почитай стихи... Лекарство довольно сильное, меня от него трясет и трудно говорить... Но мне нравится сидеть рядом с тобой и слушать.
Лолита расслабилась у него в объятиях, словно больной ребенок, закрыла глаза. Он, по ее просьбе, стал читать стихи. Он знал наизусть Мейнара, Ронсара, Корнеля, Расина, Бодлера, Верлена. Когда он прочел: «Не знаю, чем меня околдовали вы...»,[37] она открыла глаза и улыбнулась ему:
– Ты так добр ко мне... Знаешь, я к этому не привыкла... Когда мне плохо, я почти всегда остаюсь одна, это так страшно.
К вечеру приступ, похоже, прошел.
– Гийом, ты никогда не писал стихов? – спросила она.
– Нет. То есть писал, лет в двадцать, как все, но это не мой способ выражения.
– Я хочу, чтобы ты написал для меня стихи.
– Они будут, увы, недостойны тебя... Ты пойдешь ужинать?
К немалому удивлению Фонтена, она сказала, что сейчас оденется и они вместе отправятся в «Темель», один изысканный ресторан в Боготе. Как только она ушла, появился Петреску. Он пришел сообщить планы на завтрашний день:
– Мэтр, ваша лекция, она в шесть часов... Мануэль Лопес вас приглашать обедать на водопад Текендама. Вы должен соглашаться, мэтр. Это великолепный, а эти славный люди очень хотеть показать вам страну. Они обидеться, если вы не согласиться. Я знать, почему вы хотите быть один, то есть вы не один... Не спорьте, мэтр, Петреску не дурак, он не слепой... Я знаю... Но другие, они не знать... Еще не знать... Сегодня я им говорил: он устал от путешествия, а завтра?
– Друг мой, – сказал Фонтен, – я охотно соглашусь, если вы пригласите Долорес тоже.
Петреску тяжело вздохнул, принял страдальческий вид и пообещал, что Долорес будет приглашена тоже.
– Итак, мэтр, выходить в одиннадцать часов... Может, сегодня вечером ужинать с...
– Нет, друг мой, – решительно сказал Фонтен, – на сегодня я ничего не хочу, только покой.
После ухода Петреску он долго ждал Долорес, наконец сам отправился к ней и постучал в дверь. Она сидела в кресле и, казалось, дремала. По всей комнате была разбросана одежда.
– Прости, Гийом, я слишком долго?.. Когда я причесывалась, у меня опять заколотилось сердце, но я готова... Пойдем...
В ресторане она, по своему обыкновению, заказала бифштекс и «хорошего французского вина», съела пару кусочков мяса и выпила всю бутылку. Затем она выкурила много сигарет, несмотря на протесты Гийома, который утверждал, что табак усугубляет удушье.
– Tesoro,[38] не надо пытаться заставлять меня жить, как живешь ты или кто-нибудь еще. Я Лолита. Я всегда мало ела и много пила, я всегда курила... Ни ты, ни кто-либо другой не сможет меня переделать... Я люблю то, что люблю, и хочу иметь то, что люблю... Я хочу жить... come se dice?.. безумно, зная, что живу в грехе, достойна проклятия, но что божественное милосердие бесконечно, и обрету спасение... Ты понимаешь?
– Нет, – сказал он. – Но я готов это принять.
Он хотел как можно скорее вернуться в гостиницу и отвечал рассеянно. Раз десять она прикурила новую сигарету от прежней.
– Закажи мне ликер, Гийом, ликер из лесных ягод.
– Это неразумно, любовь моя. Уже поздно, и...
– Ты торопишься вернуться, no? – спросила она, сжав в ладонях лицо Гийома, не обращая внимания на окружающих. – Querido, ожидание счастья прекраснее самого счастья... Ты ведь это знаешь, no?
Она залпом, на русский манер, выпила свой ликер и встала. Гостиница была недалеко. Они вернулись пешком по узким темным улочкам. Перед дверью она обратила его внимание на двух индейцев, совсем маленьких, словно пигмеи, они спали прямо на ступеньках. Их сомбреро свалились с головы и валялись рядом, образуя яркий контраст с лицами цвета терракоты.
– Mira... Сколько нищеты на свете!.. Гийом, ты должен написать для меня пьесу о Флоре Тристан...[39] Жестокую пьесу... Я ее сыграю.
Держа его за руку, она бодро шагала рядом, стуча высокими каблучками по мостовой. Когда они пришли в гостиницу, он робко спросил:
– Ты не слишком устала? Зайдешь ко мне на минутку?
– На минутку? – переспросила она. – На всю ночь. Ступай к себе... Hasta pronto![40]
Он подумал: «Жребий брошен». Чуть позже раздался легкий стук в дверь, который он уже так хорошо знал. Она вошла, укутанная в меховую накидку:
– Я набросила, чтобы выйти в коридор.
Прямо у двери она скинула туфли. Он устремился к ней, чтобы снять накидку.
– Какая ты красивая! – вырвалось у него.
– Тебе нравится?
Он подхватил ее на руки и отнес в комнату, где положил на кровать.
* * *
– Почему ты говорил, что стар, любовь моя?
– Потому что я еще не знал тебя.
Она лежала, вытянувшись рядом с ним на постели, и он не мог наглядеться на совершенные изгибы ее тела. Он восхищался красотой ее груди, бедер, длинных ног.
– Ты все, о чем я мечтал, все, на что я даже не смел надеяться: поэзия, воплощенная в женщине, чувственность и ум. Я люблю твои порывы и твою безмятежность.
Когда, восхищаясь ею, он находил особо красивые фразы, у нее словно из глубины сердца вырывался вздох.
– Скажи мне еще что-нибудь прекрасное, – просила она.
Она была дерзкой любовницей, но не такой искусной, как он предполагал, и это тоже ему нравилось. Около двух часов ночи он прошептал:
– Тебе надо вернуться к себе. Необходимо все же хоть немного поспать, и потом, вдруг тебя утром увидят у меня.
Казалось, она была раздосадована:
– Ну и что? Мне все равно... Ты правда хочешь, чтобы я ушла? Мне так хорошо рядом с тобой.
Он поискал ее туфли, меховую накидку и протянул ей. Она недовольно нахмурилась:
– Это не любовник, за которым я поехала в Боготу... Это Золушка.
С прежней очаровательной улыбкой она сказала: «Buenas noches, mi señor», и балетным шагом выскользнула из комнаты.
Когда Гийом Фонтен остался один, его охватило беспокойство: «Я влюблен, – подумал он, – как не влюблялся с юности. Чем это все закончится?.. Через несколько дней я потеряю эту женщину. Какая она была трогательная этим вечером в моих объятиях, едва дышала, и такая доверчивая...» Душа его была в смятении, зато тело казалось легким и умиротворенным, а сердце билось ровно и спокойно.
X
Он обещал Лолите разбудить ее в девять. Но самого его колокола Боготы пробудили ото сна гораздо раньше. На церковных часах глухо и размеренно пробило семь. Спал он мало, но чувствовал себя легко и бодро. «Это от горного воздуха? – подумал он. – Или от радости?..» Пожилая женщина принесла ему desayuno.[41] Наконец он позвонил в номер 19. Ему ответил сонный голос. Он представил себе Лолиту: с полузакрытыми глазами, растрепанными волосами, она длинными пальцами сжимала телефонную трубку.
– Здравствуй, любовь моя, – произнесла она. (Это становилось уже ритуалом). – «Es la voz de mi señor»...
– Что ты сказала?
– Я сказала: «Это голос моего господина». Ты же мой господин, no?.. Как тебе спалось? Ты не устал?
– Я никогда не чувствовал себя лучше, чем сейчас.
– Ты удивительный, – сказала она.
Она заставила себя подождать, что тоже стало ритуалом, и пришла к нему, одетая для прогулки. Затем они спустились в холл, сначала Гийом, затем, пару минут спустя, Долорес. Он сам настоял на этом. Он встретил ее внизу у лестницы и сказал: «Buonas días, señora», сказал нарочито громко, специально для посыльного и кассира, которые, однако, их не слушали. С некоторым, впрочем вполне приемлемым, опозданием появился Петреску, затем Мануэль Лопес с женой, красивой брюнеткой по имени Тереза, и, наконец, незнакомый человек лет сорока, которого Лопес представил: «Педро Мария Кастильо», а Долорес приветствовала его с искренней радостью и сердечностью. Фонтен недоверчиво разглядывал этого человека с умным лицом, залысинами и очень уверенным видом.
– Педро Мария, – оживленно объяснила Долорес, – лучший поэт-драматург Латинской Америки. Я играла одну его пьесу в Лиме, но самого его никогда прежде не встречала. Для меня это огромное удовольствие!.. Правда огромное, Педро Мария! Я так давно об этом мечтала.
К большому удивлению и недовольству Фонтена, Долорес решительно направилась к длинному американскому автомобилю Кастильо. За ней последовал Овидий Петреску. Хотя Тереза Лопес была очень оживленной и веселой, Гийом долго молчал. Он никак не мог пережить разочарование: «Почему она так поступила?» Потом ему пришло в голову, что она, разумеется, просто хотела избежать пересудов. Он обратился к спутнице:
– Что вы скажете о Кастильо?.. У нас поэты не ездят на «кадиллаках».
– В Колумбии, – объяснила Тереза, – не все поэты достигают уровня Кастильо, но все пишут стихи, в том числе и владельцы «кадиллаков». Мой муж Мануэль пишет сонеты, мой отец писал стихи, я тоже иногда пишу, наш друг Педро Мария одновременно и великий поэт, и банкир.
– Раз он банкир, то понятно, откуда у него такая машина, – сказал Мануэль Лопес, который сидел рядом с шофером и слышал разговор. – Машина и все остальное... В доме у Педро Марии много картин, он интересуется искусством.
– А еще он живо интересуется танцовщицами, – добавила Тереза.
– Прямо какой-то Барнабу,[42] – сказал Фонтен.
– Нет, – отозвался Мануэль, – Кастильо.
Автомобиль выехал из города, и Тереза показала огромную дикую равнину, которая простиралась вокруг, ровная и гладкая, как спокойное море:
– Посмотрите, это саванна!
– Как будто озеро.
– Это и было озеро. Согласно индейской легенде, в те времена, когда луна была влюблена в солнце, однажды она заревновала. От досады решила убить всех мужчин и пустила на землю во́ды, чтобы они слились в огромное озеро. Это длилось много веков, пока однажды не явился некий дух, он собрал все воды, расколол скалу и через водопад, который мы с вами сейчас увидим, опустошил озеро, так образовалась саванна.
Тереза говорила по-французски даже лучше, чем Лолита.
– Но как вам, живя в вашей стране, удается так хорошо выучить французский?
– Я воспитывалась в монастыре Сакре-Кер, а Мануэль учился во французском лицее... Мануэль собирается переводить на испанский Валери.
– Не всего Валери, – сказал, повернувшись к ним, Мануэль, – только «Кладбище у моря» и несколько коротких стихотворений.
Дорога начала петлять между крутыми горными склонами, поросшими лесом. Это напоминало бы альпийские пейзажи, если бы не маленькие кактусы, которые придавали подлеску довольно экзотический вид. Внезапно перед ними открылись высокие скалы и каньон с крутыми, отвесными стенами. Вдалеке послышался шум падающей воды, и взору Фонтена предстал деревянный домик посреди леса, прямо на краю пропасти.
– Вот здесь мы и будем обедать, – сказал Мануэль, – но сначала пойдем взглянуть на водопад.
Подъехала вторая машина, следовавшая за ними на расстоянии двухсот метров. Из нее вышла сияющая Долорес и направилась прямо к Фонтену. Издалека она дружески подмигнула ему, и дурное настроение, одолевавшее его всю дорогу, мигом улетучилось. Она взяла его за руку и увлекла к решетчатым перилам, забрызганным пеной:
– Гийом, идите сюда. Это так красиво.
Потом, когда они оказались довольно далеко от остальных, она воскликнула:
– Cómo te quiero!
Водопад казался живым. Со всех сторон били струи воды, они устремлялись вперед, истончались, словно дерзкий наконечник стрелы, затем умирали. Это было похоже на фейерверк, пущенный с небес на землю. Падающая вода была бледно-желтая, слегка золотистая, а пар, что поднимался из ущелья, расплывался мглистой лиловатой бахромой.
– Об этом водопаде есть легенда, – сказала Долорес. – Говорят, что это воплощение женщины.
– В этой воде есть много от женщины, – согласился Фонтен, – грация и безумие.
– Ты считаешь, что я безумна, любовь моя?
– Самая грациозная и самая безумная, – ответил он.
К ним присоединились остальные гости. Лопес повел Фонтена взглянуть на надпись у подножия водопада:
«Dios omnipotens dame me licencia de volver a ver esta maravilla de mundo»
– Вы понимаете, месье Фонтен?
Повернувшись к Долорес, Гийом перевел:
– «Господь всемогущий, позволь мне еще раз увидеть это чудо света».
Все воскликнули: «Браво!» Лолита сморщила носик, а Петреску, наблюдавший за ними, возвел глаза к небу. Обед прошел очень весело. Педро Мария Кастильо не знал французского, но Фонтен с помощью обеих женщин пытался говорить по-испански.
– Будьте осторожны! – серьезно сказала Долорес Терезе. – Скоро он будет понимать все.
Петреску дал сигнал к отъезду. Он настаивал, чтобы перед лекцией Фонтен отдохнул хотя бы час. Долорес предложила Петреску ехать в машине министерства, с Мануэлем, а Фонтен сел в «кадиллак» с женщинами. Дорога назад была чудесной. Долорес и Тереза пели, то по очереди, то вместе. Они играли, как две кошечки, сидя по обе стороны от сияющего от радости Фонтена. Но его радость омрачилась, когда по прибытии в гостиницу Долорес спросила:
– О чем ты будешь говорить сегодня, Гийом?
– О том же, о чем в первый вечер в Лиме.
– Это то, что я уже слышала? – уточнила она. – Тогда я составлю компанию Педро Марии, который все равно ничего не понял бы.
Они стояли возле машины. Она заметила, как изменился в лице Фонтен, и потянула его за руку:
– Не обижайся, querido... Мне нужно поговорить с Кастильо... В театральном мире он человек очень влиятельный... Мы увидимся в «Гранаде» сразу после твоей лекции. Потом поужинаем у доньи Марины и вернемся к тебе. Ладно?
– Ладно, – ответил он, изображая хорошее настроение.
Он был угнетен. Утром, ожидая Лолиту, он добавил пару абзацев к тексту своей лекции, которые для нее одной имели бы двойной смысл. Что делать? Настаивать, чтобы она пошла с ним? Вокруг было слишком много посторонних. К тому же имеет ведь она право заняться своей карьерой!
После лекции ему с большим трудом удалось отбиться от приглашений на ужин. Он сделал вид, что плохо себя чувствует и выбился из сил. «Это из-за высоты», – объясняли со всех сторон, и каждый счел своим долгом предложить лекарство или доктора. Наконец он освободился, отослал несчастного Петреску, который умирал от беспокойства за своего подопечного, и один вернулся в «Гранаду». Проходя мимо бара отеля, он увидел со спины изящную фигурку Лолиты и массивную Кастильо, они сидели у стойки на высоких табуретах. Удивленный и недовольный, он приблизился к ним и услышал, как Лолита говорит по-испански (Фонтен, увы, все понял):
– Мне кажется, Педро Мария, я знаю тебя всю жизнь.
Голос был возбужденным и счастливым. Услышав за спиной шаги, Долорес обернулась и при виде Фонтена не выказала ни удивления, ни смущения.
– А! Гийом! – воскликнула она по-французски. – Все прошло хорошо? Я и не сомневалась... Хотите мартини?
Он сухо ответил:
– Нет, спасибо. Я отдохну в своей комнате. Когда вы закончите беседу с сеньором Кастильо, будьте любезны меня известить.
XI
Поднимаясь по лестнице отеля, Фонтен внезапно вновь почувствовал себя старым. Настроение изменилось, как меняются деревенские площади: их ненадолго преображает праздник, но, едва он закончится и на землю упадут последние ракеты фейерверка, они опять становятся бедными и угрюмыми, с валяющимися на земле каркасами догоревших огненных шутих. Он чувствовал унижение, стыд и ярость. «Та же фраза! – думал он. – И сказанная тем же тоном... Актриса!..»
Он сел в кресло спиной к двери с мыслью: «Все кончено. Как я мог поверить в эту нелепую мечту? Какое тщеславие...» Затем он сказал себе: «Ладно, все к лучшему... Я смогу ее забыть и с чистой совестью вернуться к Полине, она моя единственная радость. Человеку отпущено определенное количество нежности, а я расходовал ее впустую».
Впервые с момента своего приезда сюда он заметил, как уродлива эта гостиная. Уродливая мебель – деревянные каркасы с обивкой цвета хаки, уродливые гравюры, лубочные картинки с пошлыми сюжетами. До сих пор он этого не замечал. «Любовь, – думал он, – освещает все своим собственным светом, как Вермеер озаряет поэзией своих служанок... Удаляется художник, и вместе с ним уходит любовь. Служанка вновь становится служанкой, рай – гостиничным номером, а Долорес Гарсиа обычной кокеткой».
Он горестно вздохнул, затем гневно ударил кулаком по ручке кресла: «Как странно чувствовать такую острую ревность, когда юность уже прошла! Сопротивляться невозможно... Это сладостная мука одержимого!»
Он тщетно пытался читать. «Актриса!.. Актриса!» – повторял он. Наконец раздался знакомый стук в дверь, он не ответил. Потом он услышал, как скрипнула дверь, но не обернулся.
– Tesoro, – произнес голос Лолиты, – я зашла к себе, и вот я готова... Пойдем ужинать к донье Марине?
– Как хочешь, – устало ответил он. – Я не голоден.
– Что с тобой, Гийом? Ты болен?
– Болен? Нет... Мне все надоело, жизнь, ты, всё...
– Я?.. Ты с ума сошел, Гийом?
Она закрыла дверь, обошла кресло вокруг, села возле ног Фонтена и попыталась взять его за руки, но он их отнял.
– Да что с тобой, Гийом?.. Это потому, что я не пошла на твою лекцию?.. Но, любовь моя, я ведь ее уже слышала в Лиме! Я просто подумала...
– При чем здесь лекция! – трагическим тоном произнес он.
– Но тогда в чем дело?.. Моя совесть чиста, мне не в чем себя упрекнуть.
Он пожал плечами:
– В самом деле?.. А что ты делала с тех пор, как мы расстались?
– Безобразничала, Гийом: ходила в клубный бассейн с Терезой и Кастильо... Только не изображай из себя командора, любовь моя, тут нет ничего особенного. Я обожаю плавать... Но вода была не очень теплая, и мы отправились в бар «Гранады», чтобы выпить мартини и согреться немного, а еще подождать тебя. Потом Тереза вернулась домой. Все в высшей степени невинно и безобидно.
– И так же невинно было говорить: «Мне кажется, Педро Мария, я знаю тебя всю жизнь»? В точности то же самое ты говорила и мне... И давно вы на «ты» с Барнабу? Сегодня утром ты увидела его первый раз в жизни!
– Как ты его называешь?.. Но, бедный Гийом, я же тебе уже говорила: по-испански мы сразу же переходим на «ты», и никакой это не признак близости. И это правда, у меня было ощущение, что я давно его знаю: я ведь читала его стихи, я знаю их наизусть, я играла в его пьесах. Это ведь никакая не связь, no?
Поднимаясь, она произнесла грустно и покорно:
– Так это все, Гийом? Я тебе больше не нужна? Мне уйти?
Он тоже встал, заставив себя улыбнуться:
– Нет, я не буду таким суровым. Перед тем как обречь себя на вечные муки ада, ты имеешь право на пару кусочков мяса с кровью и бутылку красного вина.
Она взяла его за руку:
– Я не хочу ни мяса с кровью, ни красного вина. Я хочу твоей любви... Ты мне ее дашь?
И поскольку он не ответил, она повторила:
– Гийом, ты дашь мне свою любовь?.. Если нет, я ухожу.
– Ты сумасшедшая, – сказал он, – ты ведь сама знаешь... Просто я ревную.
– И мне это нравится, – ответила она. – Если бы ты не ревновал, ты не был бы влюблен... Soy feliz.
Отправляясь в ресторан, они снова были добрыми друзьями, и каблучки Лолиты весело стучали по кремнистым тротуарам Боготы. Донья Марина радушно приняла их. Когда Долорес выпила свою бутылку вина и выкурила целую пачку сигарет, она стала грустно каяться.
– Гийом, – серьезно произнесла она, – ты сейчас принял мои объяснения, но это все неправда... Я действительно кокетничала с Кастильо.
– Ты всегда кокетничаешь, – сказал он. – В этом нет ничего плохого, это обычная форма вежливости.
Но ей необходимо было исповедаться:
– Не будь таким снисходительным, Гийом... Я не просто кокетка, я скверная, порочная. Я могу насмехаться над людьми, которые меня любят, и пытаться сделать им больно. Да, даже тебе... И это не моя вина, просто со мной в жизни так плохо обращались! Мой первый мужчина был страшный эгоист. Муж, которого я хотела полюбить, меня развратил. И я стала жестокой. Ты был со мной таким нежным и ласковым, а я предала тебя, о! только в мыслях, но все равно это ужасно...
Он вновь начал тревожиться:
– Что же ты сказала этому мужчине? И почему ты кокетка? Это так прекрасно, единственное в своем роде чувство.
В этот момент в ней словно произошел резкий надлом. С едкой иронией она передразнила его:
– «Это так прекрасно, единственное в своем роде чувство». «Ты хочешь, чтобы я была чистой, / Ты хочешь, чтобы я была целомудренной, / Ты хочешь, чтобы я была белоснежной», – так, да? А мне бы очень хотелось увидеть, buen hombre,[43] письма, которые ты сейчас пишешь своей жене! Ты, конечно, уверяешь ее в своей любви, пишешь, как тебе не терпится ее увидеть, ты ничего не пишешь про опасную Периколу, кокетливую и лживую, с которой сейчас проводишь дни и ночи, no?.. Так по какому праву ты проповедуешь верность и преданность?
Фонтен с восхищением выслушал ее великолепную тираду и в очередной раз подумал: «Какая великая актриса!» Он не мог знать наверняка, что именно она сказала Кастильо, что она обещала, возможно, этому мужчине, но сейчас, в эту самую минуту, она, близкая, плачущая, казалась ему такой прекрасной, что желание было гораздо сильней, чем гнев. Он подумал, что уже поздно, а они теряют драгоценное время.
– Ты зайдешь на минутку ко мне? – спросил он.
В глазах Лолиты, затуманенных слезами, промелькнуло торжество.
– Закажи мне еще ликера, – попросила она, – и мы пойдем.
XII
Весь следующий день Долорес провела в театре с директором и режиссером. Гийом Фонтен постарался успокоить Овидиуса Назо: он согласился пообедать у весьма любезного французского посла, который выражал признательность за благотворное воздействие его выступлений; он поужинал у министра иностранных дел, человека очень образованного, который преисполнился к нему симпатией; он выступал по национальному радио, а в университете прочитал лекцию о Поле Валери, она очень понравилась этим людям, каждый из которых сам был поэтом. Вечером он был весьма доволен собой и думал: «В сущности, этот славный Овидиус совершенно прав. Я здесь для того, чтобы делать свою работу, я старый профессор, и только...» Прощаясь перед театром, Мануэль Лопес передал ему просьбу министра, чтобы завтра Фонтен отправился в Медельинский университет.
– Вы не пожалеете, господин Фонтен. Это очень быстро, на самолете. Вы выступите перед молодыми людьми, которые страстно любят французские книги, театр, фильмы. Это будет очень полезно для вас и вашей страны... Единственное неудобство: придется очень рано вставать. Мы заедем за вами в отель в пять утра.
И после небольшой паузы добавил:
– Мы попросили Долорес Гарсиа полететь с нами. Она очень популярна у студентов.
Мануэль Лопес был весьма тактичен.
Было еще совсем темно, когда мужчины и Тереза Лопес спустились в холл «Гранады». Кастильо много путешествовал, как и большинство колумбийских писателей. Не хватало только Долорес. Ночной портье сказал, что видел, как она около часа назад уходила из гостиницы пешком.
– Ничего не понимаю, – тревожился Кастильо. – Мы же договорились, что я отвезу ее в аэропорт.
Лопес посмотрел на часы и решительно заявил, что пора отправляться. Фонтен выглядел весьма обеспокоенным, но Тереза уверила его, что накануне Долорес говорила с ней об этой поездке и непременно будет в аэропорту. Но как? Это была загадка. Лолита любила загадки. В самом деле, когда все три машины прибыли на летное поле, она уже находилась там и гордо встречала их. Кастильо, который с некоторым раздражением спросил у нее, в чем дело, она ответила что-то невразумительное, потом, уведя Фонтена за колонну, прошептала:
– Не говори больше, что я кокетка, любовь моя... Я на многое готова ради тех, кого люблю... Слушай! Вчера вечером Педро Мария сказал мне об этой поездке в Медельин и предложил заехать за мной утром, потому что в министерской машине места для меня не было. Я согласилась, это и в самом деле было удобно. Но потом я подумала, что тебе это было бы неприятно, ведь ты способен ревновать из-за совершенно невинных вещей. И вот я встала в четыре утра и пришла сюда пешком... Мило, no?..
Фонтен был смущен и чувствовал себя виноватым. Как он был несправедлив, сомневаясь в этой девушке, такой гордой и независимой! Он едва успел сказать ей об этом, как их окликнули, пора было садиться в самолет. Долорес и Фонтен по молчаливому согласию выбрали места далеко друг от друга. Соседями Фонтена оказались один весьма забавный поэт, который шутил всю дорогу, и грустный, ироничный философ, которого представил ему Лопес. Пассажиры в салоне перебрасывались из ряда в ряд стихотворными строчками, сонетами, рондо. Небо было очень чистым, светло-фиолетовым, а горы на его фоне выделялись резко и четко, как в Греции. Пилот лавировал между горными вершинами с такой дерзостью, будто выполнял фигуры высшего пилотажа, а не управлял пассажирским самолетом. Внизу струилась голубая лента Магдалены.
– Большие корабли, – сказал Лопес, – перевозят пассажиров до порта Баранкилья. Это многодневный, весьма живописный спуск по реке. В каждом городе судно останавливается, чтобы погрузить на борт почту и взять новых пассажиров; капитан приносит новости. Совсем как пароходы на Миссисипи времен Марка Твена.
В Медельине самолет встречали ректор университета и префект. Здесь было теплее, чем в Боготе, и воздух казался необыкновенно легким. Вокруг расстилались поля цветов.
– Здесь, – пояснил префект, – выращивают самые красивые орхидеи в мире.
Перед лекцией в университете администрация организовала официальный прием, с шампанским и приветственными речами. В глубине зала Фонтен увидел Долорес, стоящую между Кастильо и Лопесом. Он пошел прямо к ней и негромко сказал:
– Или ты сморщишь носик, или я вообще не стану разговаривать.
Она засмеялась и смешно наморщилась. Чуть позднее она даже поблагодарила его за эти слова:
– Мне нравится, когда ты такой: молодой, дерзкий и несешь вздор... Знаешь, мне польстило, что ты бросил этих важных особ и подошел ко мне.
Между лекцией и обедом оставалось еще время, и Долорес решила поплавать в бассейне гостиницы. У супругов Лопес и Кастильо тоже имелись с собой купальные костюмы. Сидя в полотняном шезлонге, Фонтен смотрел, как они плавают. Успокоенный поступком Лолиты нынешним утром, он уже больше не ревновал и просто наслаждался грацией и изяществом русалок. После очередного заплыва Долорес, еще влажная, выходила из бассейна и растягивалась на траве у его ног. Одеваться она отправилась в пристройку при бассейне. Вернувшись, она улыбалась.
– Знаешь, – сказала она Гийому, – в этом заведении перегородки между женской и мужской раздевалкой такие тонкие. Когда мы с Терезой переодевались, то все время болтали, и в какой-то момент Кастильо крикнул: «Я слышу обнаженные голоса...» Es bonito, no?
– А по-моему, пошлая шутка, – возразил он.
До обеда оставалось еще полчаса, и Лолита, «чтобы взбодриться», решила вместе с Гийомом и Лопесом посмотреть на поля орхидей. На обратном пути их настигла гроза, и платье Лолиты превратилось в бесформенную тряпку. Вернувшись в гостиницу, она попросила у инструктора по плаванию полотняные брюки и морскую тельняшку с горизонтальными синими и белыми полосами. В таком виде она и явилась на обед, высоко, выше колена, закатав брюки. Каких-нибудь важных персон это могло бы шокировать, но здесь все присутствующие, и поэты, и чиновники, были очарованы. Ведь дело происходило в Колумбии, где все чиновники – тоже поэты.
Лолита была в ударе, как никогда. За столом она всячески демонстрировала свою близость с Фонтеном, улыбаясь ему и обмениваясь с ним репликами. Сидящий напротив Кастильо сказал Лолите по-испански:
– Я присутствую на великолепно разыгранной комедии.
– Какой комедии? – возмутилась она. – Я никогда еще не была так искренна.
Кастильо скептически усмехнулся, а Фонтен на мгновение усомнился, не было ли ее возмущение напускным. Что могла рассказать она тогда этому человеку? Он был покорен ее актерским мастерством, в котором все могли убедиться после обеда. Лопес велел зажечь огонь в камине. Она стала танцевать в его отсветах, попросила гитару и запела, затем прочла несколько стихотворений Кастильо, очень красивых, усмирив таким образом единственного критика из их компании. Потом, упав к ногам Фонтена, она стала бормотать колдовские заклятия.
– Да ты и в самом деле колдунья, – сказал ей Кастильо. – Ты превратишь нас в свиней?
– Нет, – ответила она, – я превращу вас в людей.
Сегодня и впрямь казалось, что в нее вселился бес, но бес этот был хитрым и умным. Фонтен не мог скрыть восхищение. «Я никогда больше этого не увижу», – думал он.
Лететь обратно оказалось очень опасно. Разразилась гроза, и огромные градины гулко стучали по корпусу самолета, который мотало из стороны в сторону между горными вершинами. Большие черные тучи наплывали на серые, словно закопченные, горы. Время от времени среди туч проглядывал яркий лоскут ультрамарина. Самолет вибрировал, падал камнем, затем резко останавливался, как будто натыкаясь на слои более твердого воздуха. Долорес подошла к Фонтену и села рядом.
– Тебе не страшно? – спросил он.
– Мне никогда не бывает страшно, – ответила она. – Все равно нам предстоит умереть, и если свою жизнь мы отдадим Господу прямо сейчас, то будем квиты... А ты, tesero, ты думаешь о смерти?
– Никогда, – ответил он. – О смерти думать нельзя.
Она стала возражать, но в этот момент внизу, словно рисунок Гюстава Доре, появился город, преклонивший колени перед Альпами, белый на чернильном фоне. Вспыхнуло солнце. Гроза кончилась.
– Это климат Боготы, – сказал Лопес. – Нрав изменчивый, но прекрасный.
XIII
На часах торжественно пробило девять. Загудел колокол монастыря. Гийом Фонтен сказал в телефонную трубку: «Diecinueve»,[44] и с волнением услышал сонный голос:
– Здравствуй, любовь моя... У меня к тебе есть прекрасное предложение. Вчера ты сказал министру, что хотел бы пообедать в каком-нибудь индейском ресторанчике. Есть один, очень известный, неподалеку от Боготы, в Торке, в самом сердце саванны... Слушай, Гийом: Мануэль даст нам машину, сам он поехать не может, у него дела в министерстве, а Тереза поедет... Что ты на это скажешь?
– Скажу, что двое – это компания, а трое – уже толпа.
– Какой ты капризный! С тобой поедут две молодые женщины, две для тебя одного, я ты ворчишь.
– Я не ворчу, – ответил он, – Тереза очень мила, но все-таки...
Когда он оказался между двумя очаровательными девушками в машине, которая катилась по ровной прямой дороге саванны, жаловаться ему не пришлось. По обеим сторонам широкой равнины из высокой травы выглядывали камыши. Бледная зелень эвкалиптов гармонировала с нежной зеленью ив. То там, то здесь в редких оазисах экваториальных зарослей пальм, алоэ, лиан прятались небольшие фермы. Лолита и Тереза не стали изменять своей милой привычке и всю дорогу пели и оживленно болтали. Они договорились беседовать по-французски, но то и дело поневоле сбивались на испанский. Тереза объясняла, что Кастильо собирается писать «Дон Жуана».
– Но он будет отличаться от «Севильского обольстителя»[45] и не похож на Соррилью, понимаешь, Лолита?
– О юная эрудитка, – взмолился Фонтен, – соблаговолите просветить чужеземного странника, что такое Соррилья?
– Соррилья? – переспросила Долорес. – Ты что, не знаешь?.. Это автор романтического «Дона Хуана Тенорио», где в конце герой спасается благодаря любви Иньес, которая уводит его с собой в рай... Испанцы относятся к этой пьесе с эдакой ироничной нежностью и играют ее каждый год на День поминовения усопших, потому что часть действия происходит на кладбище. В Аргентине я играла в этой пьесе донну Анну. Стихи такие торжественные и звучные.
– Mira, Лолита, – заговорила Тереза, – Педро Мария считает все эти пьесы совершенно нелепыми, потому что в них с самого начала Дон Хуан – вульгарный бабник и волокита. Кастильо считает, что, будь он и в самом деле таким, он бы не решился навлечь на себя вечные муки ада и у него не хватило бы силы духа обратиться в другую веру. Истинная трагедия Дона Хуана в том, что он домогался тысячи и одной женщины как раз потому, что не мог найти одной-единственной, достойной внушить великую страсть. Понимаешь?
– И что об этом думает señor francès?[46] – спросила Лолита.
– Я думаю, что это слишком удобно: оправдывать потребность... э-э... гоняться за юбками... поисками идеала, – ответил Фонтен. – Не могу поверить, будто на пути вашего волокиты донна Иньес стала первой женщиной, достойной любви... Нет, правда, если тысяча предыдущих оказались бы обычными кокетками, в чем была бы трагедия?.. Не слишком верится, что профессиональный любовник смог достичь зрелого возраста, не познав... э-э... величия женской любви.
Он отстранился от обеих своих спутниц, чтобы поднять к небесам воображаемую трость.
– Гийом верит женщинам, – объяснила Лолита Терезе. – Очень мило, no? Тереза, ты знаешь стихи моей любимой Альфонсины о Доне Хуане?
Тереза их знала, они по очереди прочли несколько строф и перевели их Фонтену:
Noctambulo mochuelo
Por fortuna tu estas
Bien dormido en el suelo
Y no despertaras...
«Ночной филин, / К счастью, ты / Крепко заснул в земле / И не проснешься...»
– Почему к счастью? – спросил он.
– Потому что, если бы он проснулся, Гийом, ему было бы слишком грустно видеть нашу эпоху... Рыцари без славы, плаща и безрассудства... Я испанка! O extremada o nada! Все или ничего!.. А вот и наш ресторанчик.
На краю дороги стояла большая трогательно-простая хижина из плетеного тростника. Рядом под навесом размещалась большая земляная печь, в которой несколько служанок-индианок пекли хлебцы юкка, приятно солоноватые на вкус. Столики были выставлены на воздух; Фонтен удивился: здесь оказалось теплее, чем в Боготе.
– У нас климат «вертикальный», – объяснила Тереза. – Нет никаких времен года. Когда в Боготе зима, здесь, в Торке, весна, а в Баранкилье знойное лето... Завтра двадцать первое сентября, и официально это первый день весны, но в действительности к временам года это не имеет никакого отношения.
– Надо же! – воскликнула Лолита. – Двадцать первое сентября? Выходит, завтра мой день рождения.
– Вполне естественно, что ваше рождение стало предвестником весны, – сказал Фонтен. – Это достойно легенды.
– No despiertas, Дон Хуан, – перебила Тереза.
Она заказала соленую свинину с гарниром из гигантских бананов.
– Попробуйте, это очень вкусно.
Молодые женщины уже обкусывали поджаренную корочку.
– Mira, Гийом, все молодые люди за соседними столиками поглядывают на тебя с завистью. Они думают: «Две женщины для одного этого иностранца – это слишком».
В течение всего обеда не смолкали стихи, песни и смех.
XIV
Глухой звук башенных часов показался Гийому мрачным и скорбным. Он возвещал зарю последнего дня. Это был конец мечты. На следующее утро он должен был лететь в Соединенные Штаты, где предстояло выступать две недели, затем возвращался во Францию. Он чувствовал, что его раздирают надвое. Радовался, что вновь увидит Полину, друзей, вернется к своей работе и книгам; и горестно вздыхал, вспоминая дивные мгновения, которые довелось пережить здесь.
– Больше никогда! – повторял он.
Без всякой радости он выполнил необходимые утренние ритуалы, позвонил Долорес, затем просмотрел почту, только что принесенную посыльным. Там было письмо от Полины, весьма остроумное и, как ему показалось, ироничное. В девять часов в дверь постучала Лолита и вошла в его номер со словами:
– Можно мне на минутку?.. Я не хочу превращать последний день в похоронную мессу, querido, но мне так грустно и тревожно.
– Сегодня мне хотелось бы сходить вместе с тобой за покупками, – сказал он. – Ты говорила, что сегодня твой день рождения. Я хотел бы купить тебе какую-нибудь вещицу, которая будет напоминать тебе обо мне. Может быть, тебе чего-нибудь хочется?
Лицо Долорес просияло. Она запрокинула голову и взъерошила пальцами локоны:
– Как это мило с твоей стороны, Гийом!.. Да, мне уже давно хочется золотой крестик, чтобы носить на шее, мне было бы приятно получить его от тебя в подарок. Я видела вчера такой, большой, очень красивый, в витрине ювелирного магазина «Calle Real». Давай сходим туда вместе?
Они, по обыкновению, разыграли спектакль для посторонних, появившись в холле гостиницы порознь, с интервалом в пять минут. Спускаясь по лестнице, Фонтен размышлял: «Заблудшая душа! Она искренне верит, для нее это естественно, как дышать, и так же естественно получить в подарок от случайного любовника религиозный предмет... Перикола! Только еще больше актерского обаяния...»
Когда он увидел ее внизу у лестницы, глаза его наполнились слезами. «Больше никогда», – вновь подумал он. Затем произнес вслух специально для кассира, который, впрочем, не слушал:
– Buenos días, señora.
Прогулка по многолюдным, шумным улицам с криками индейцев: «Qué tal!.. Hombre!», затем поход к ювелиру на какое-то время развеяли их печаль. Лолита выбрала простой, без украшений, массивный крест. Она тотчас же надела его на шею и благодарно взглянула на Гийома. Когда они оказались на улице, она крепко уцепилась за его руку:
– Я так хочу быть с тобой, Гийом, гулять, ходить по магазинам, вместе обедать, никогда не расставаться... Ты правда не можешь остаться еще недели на две? Ну хотя бы на одну? Ректор Медельинского университета приглашал тебя читать лекции студентам. Соглашайся. А я постараюсь сделать так, чтобы мы там были вместе. Мы проведем две восхитительные недели, no? Не надо упускать возможность быть счастливым, querido; жизнь предоставляет нам не так уж много этих возможностей.
Он был искренне тронут, но грустно ответил:
– «Задержите приход старости?..» Увы, Лолита, это невозможно. Петреску уже договорился о датах моих выступлений в Нью-Йорке и Филадельфии, и потом, во Франции меня ждет жена... Знаю, ты не любишь, когда я говорю о ней, но тем не менее...
– Не надо верить тому, что я говорю. Мне даже нравится, что ты любишь и ценишь свою жену... Иногда я сердилась, но я еще больше уважаю тебя, ты не стал мне жаловаться, что несчастлив в семейной жизни, в отличие от большинства женатых мужчин, которые ухаживали за мной... Я должна тебе сказать кое-что, о чем ты, возможно, не догадываешься: ты любишь и почитаешь свою жену больше, чем меня.
– По-другому, – поправил он. – И возможно, ты права: больше.
– Спасибо, что ты честен со мной.
Днем он должен был присутствовать на официальном обеде, поэтому им пришлось расстаться, но вечером она тоже оказалась приглашена на прощальный ужин, который давал Мануэль Лопес вместе, как он выразился, «со всеми поэтами министерства». Ужинали у доньи Марины, атмосфера была сердечной и немного грустной. За эти несколько дней между Фонтеном и этими людьми возникла искренняя привязанность. Даже несколько неуместное присутствие Долорес их не столько шокировало, сколько очаровало. Чувствительные к красоте и таланту, они полюбили compañera. В этот вечер донья Марина превзошла самое себя и после каждого блюда, подсев к их столу, принимала участие в разговоре, восхищая гостей своим грубоватым остроумием. Разумеется, читали много стихов, Долорес пела фламенко, и лишь ближе к полуночи «поэты» отвезли Фонтена и его подругу в гостиницу. В холле она громко, чтобы слышала консьержка, сказала:
– Buenas noches, maestro... – Затем тихонько добавила: – Мне пойти с тобой или ты хочешь выспаться?
Он пожал плечами:
– Выспаться? Ты думаешь, я буду спать?
– Разве ты не Золушка?
Улыбаясь, она ушла, но минут через пять уже стучала в его дверь.
– Я хочу провести эти последние часы в твоих объятиях, – сказала она, – как в тот день, когда у меня случился приступ удушья. Помнишь, какой ты был милый?.. Но сегодня задыхается моя душа, а это гораздо больнее.
Он выключил свет во всем номере, оставив только ночную лампу, сел на диван, а Долорес легла, положив голову на грудь Гийома.
– Ах, Лолита, – вздохнул он. – Все кончено... Твои прекрасные глаза больше не утонут в моих, никогда не будет тех прекрасных вещей, от которых билось мое сердце...
– Да благословит тебя Господь за все, что ты мне дал! – воскликнула она.
– Я? Но я не дал тебе ничего. Это ты мне подарила столько всего. С тобой было так хорошо говорить и молчать. Я любил твой смех и твои слезы, твои безумства и твое благоразумие. Идти рядом с тобой, заходить в книжный магазин, обедать в индейском ресторанчике – все было восхитительно... Как мне будет не хватать тебя! Мое тело и моя душа будут искать тебя. Ах, Лолита!
Он увидел, что ее глаза наполнились слезами.
– Ты быстро забудешь меня, – сказала она. – Мир, в который ты возвращаешься, это твой мир, мне там места нет... Entras en tu mundo, querido, un mundo que yo desconosco... У меня плохие предчувствия, Гийом.
– Лолита, разве можно забыть нежность весны, жар солнца и озноб наслаждения?
Так они просидели несколько часов, разговаривая и мечтая. Лолита плакала, затем он попросил спеть его любимую песню. Еще они говорили о будущем. Удастся ли им еще встретиться? Она хотела приехать в Париж, устроить там сезон испанского театра. Фонтен покачал головой:
– Несмотря на все твое дарование, публика не придет. Париж, когда-то зародившийся на одном из островов Сены, по-прежнему островной город. И потом, я там не буду свободен. Здесь наша любовь была невинна, мы никому не причиняли зла. А в Париже...
– Ах, Лолита! – повторила она.
Он предложил встретиться в Испании. Может быть, она смогла бы получить ангажемент в Мадриде или в Барселоне? Он мог бы посодействовать. Или он еще раз приедет в Латинскую Америку. Овидиус Назо сможет это устроить.
Часы на церковной башне пробили четыре утра.
– Ты уже собрал чемоданы? – спросила Лолита. – Тебе помочь? Тебе есть что читать в дороге?
– Да, Стендаль, «Пармская обитель»... Я купил ее вчера, потому что именно сейчас, как никогда, чувствую Стендаля...
– Из-за меня?
– Из-за тебя.
– Soy feliz.
Когда вещи были собраны, она вернулась в его объятия. И только гулкий звук колокола привел их в чувство.
– Пять часов! – произнесла она. – Мне нужно спускаться... А ты подожди пару минут... Querido, помни... Я показала тебе все: и хорошее, и плохое. Две недели, что мы провели с тобой, – это лучшее в моей жизни.
– Ты тоже не забывай, – отозвался он. – Ты просила написать для тебя роль. Вот тебе роль: Безутешная.
– И долго ее нужно будет играть? – спросила она уже на пороге.
Она исчезла вместе со своей улыбкой.
XV
Когда Фонтен в сопровождении услужливых, жадных до чаевых носильщиков спустился в темный холл гостиницы, Лолита уже беседовала с Терезой. Ему навстречу вышли Лопес и Петреску, негромко поздоровались с ним, с видом сердечным и трагическим, словно на похоронах. «Последнее утро приговоренного к смертной казни», – подумалось ему. Дорога до аэропорта тоже была невеселой. Все молчали. Даже Лолита, обычно такая оживленная, казалась подавленной.
– Ваша поездка, многоуважаемый мэтр, прошла весьма успешно, – сказал наконец Лопес. – Надеемся еще увидеть вас в Боготе.
– Друг мой, – ответил Фонтен, – если бы это зависело только от моего желания, я бы вернулся непременно.
Когда они прибыли в аэропорт, Петреску занялся билетами, таможенными формальностями, обменом валюты. Сам он должен был остаться в Боготе, чтобы произвести необходимые расчеты и заняться организацией очередных поездок. Прибыло несколько колумбийских писателей, а также секретарь французского посольства, так что Фонтену пришлось вынести бесконечную череду приветственных и благодарственных речей. Лолита стояла в группе провожающих напротив него и время от времени корчила умильную гримасу. Позже ему удалось приблизиться к ней. Склонившись к нему, она прошептала:
– Ах, Гийом!
Сеньора Лопеса по громкоговорителю вызвали к телефону. Вернувшись после разговора, Мануэль сказал:
– Это министр. Он спрашивал, не может ли туман помешать полету, но в авиакомпании меня заверили, что нет. Он сейчас прибудет. Вы можете гордиться, мэтр, обычно министр лично провожает лишь своих иностранных коллег.
Фонтен смотрел на Долорес. «Какого черта я решил улететь? – думал он. – Я мог бы телеграфировать в Нью-Йорк, перенести свои лекции и отправиться с ней в Медельин. Какой же я дурак!..»
Перед аэровокзалом остановилась длинная машина. Мануэль Лопес поспешил к министру. Несколько пассажиров, узнавших последнего, воспользовались нежданной удачей и поприветствовали влиятельного политика. Это было весьма некстати, но министр не имеет права быть невежливым, и ему пришлось задержаться. Затем он присоединился к группе людей, окруживших Фонтена, и стал благодарить его за визит.
– А вы, сеньора Гарсиа, насколько мне известно, еще остаетесь здесь, и в скором времени нам представится счастливая возможность аплодировать вам.
Она заговорила с министром о своих планах, и говорила очень хорошо (слишком хорошо, подумал Фонтен, которому нравилось думать, что и она тоже удручена предстоящим расставанием). Время отлета неумолимо приближалось. Оставалось не более пяти минут. Петреску отвел Фонтена в сторону, чтобы обсудить финансовые проблемы. Фонтен нетерпеливо заметил:
– Это все совершенно не важно, друг мой, позвольте мне попрощаться... Я заранее признаю, что ваши расчеты справедливы. Вы потом напишете мне во Францию...
– Мэтр, надо объяснить... Ваш билет в Майами, пятьсот доллар, он за ваш счет, зато...
Дальше Фонтен не слушал. Из репродуктора донеслось: «Los señores pasajeros para Barranquilla, Panama, Miami...»[47]
Министр взял руку Фонтена в свои ладони и сердечно сжал ее. Вспышки фотокамер высветили взволнованное лицо. Лопес, Петреску, другие мужчины дружески хлопали его по спине:
– Adios, amigo...[48] И помните: вы обещали вернуться.
Что они с Лолитой могли сказать друг другу в такой толпе? Он подошел к молодой женщине и молча положил ей руку на плечо. Она закрыла глаза и улыбнулась, но губы ее дрожали, словно она вот-вот расплачется. На посадку выстроилась очередь.
– Мэтр, мэтр, – повторял Петреску и торопливо совал Фонтену в руки пачку разноцветных бумажек, – вот ваши билет, вот квитанция для багаж, и паспорт... Adios, maestro, и спасибо. Happy landing![49]
– Прощайте, друг мой, спасибо за все, – ответил Фонтен и встал в очередь.
Уже ступив в самолет, он обернулся и увидел Лолиту, которая в последний раз состроила ему трогательную гримасу. В следующее мгновение он был уже в салоне самолета и с трудом пытался застегнуть ремень кресла. На помощь ему пришла стюардесса. Это была веселая темноволосая американка.
– You must be a big shot, – сказала она. – They made a lot of fuss about you.[50]
Но Фонтен так плохо говорил по-английски, что она утратила к нему интерес. Все быстрее и быстрее крутились винты. Когда самолет набрал высоту, Фонтен бросил взгляд в иллюминатор. Он увидел ущелья и пики гор, озаренные утренним солнцем, и далеко на равнине серебряную ленту Магдалены. И тогда он с горьким сожалением вспомнил полет в Медельин. Каким юным и счастливым ощущал он себя тогда! Он наугад открыл «Пармскую обитель» и сразу же наткнулся на фразу, которая заставила его грезить. Речь шла о графе Моска: «Этот министр, вопреки его легкомысленному виду и галантному обхождению, не был наделен душой французского склада: он не умел забывать горести...»[51] Довольно сурово по отношению к французам, и справедливо ли? После периода больших потрясений, связанных с Минни, у Гийома было не много любовных «горестей». Его жизнь с Полиной вплоть до последнего времени была в целом спокойной и счастливой. Ванда заставила его немного пострадать, но тут он как раз явил доказательства души вполне «французского склада» и довольно быстро позабыл ее. В этот же раз, напротив, чувствовал, что тронут глубоко и всерьез. «Испытываю ли я угрызения совести? Нет... Неужели сегодня утром я в последний раз видел эту прекрасную, необыкновенную девушку?»
В глубоком кармане спинки впередистоящего кресла имелась карта, меню и лист голубой бумаги, предназначенной для заметок пассажира. Он достал карандаш, положил этот листок на томик «Пармской обители» и почти бессознательно принялся писать на мотив грустной мелодии, которую напевала Лолита:
Придет минута расставанья,
Но мной не будет позабыта
Через года и расстоянья
Моя Лолита!
Так он настрочил десяток куплетов.
«Я возвращаюсь в детство, – подумалось ему. – Как смешно и трогательно».
– Please fasten your belts,[52] – раздался голос стюардессы.
Самолет приземлился в Барранкилье. Взлетная полоса дышала зноем; одетый во все белое префект, предупрежденный министром, по-испански произнес приветственную речь. Фонтен, внезапно утративший способность понимать этот язык, думал: «Теперь со мной нет моей прекрасной переводчицы». Эти десять минут невразумительной беседы показались ему нескончаемыми. Вновь заняв свое место в самолете, он достал из кармана голубой лист бумаги и перечел то, что написал незадолго до этого. «Стихи влюбленного школяра, – подумал он. – Неужели я отныне подобен какому-нибудь заколдованному волшебницей сказочному персонажу, который внезапно вспоминает, кем был прежде?.. Боже мой, да какая разница, коль скоро это ребячество доставляет мне такую радость?»
Он попытался было опять погрузиться в чтение «Пармской обители», но каждая страница возвращала его к событиям этих дней, ярким и сладостным. Выйдя из задумчивости, он достал еще один листок бумаги и на этот раз написал:
Мгновенья счастья!
Короткий сон
Любви и страсти.
Да был ли он?
Под дальним небом
Тебя узнал.
В мечту и негу
Твой голос звал.
Тот образ женский
В ночной тиши
Лишь отраженье
Моей души.
Тот вечер в Торке.
Пустынный пляж...
Неужто только
Мечта? Мираж?
В ночи ль безликой,
При свете дня,
Ты, Эвридика,
Ведешь меня.
Неужто это
Всего лишь сон?
В лучах рассвета
Пусть длится он.
Любовь наполнит
Всю жизнь мою.
Я буду помнить
Тебя в раю.
Когда ему удалось облечь свою ностальгию в некую форму, он почувствовал умиротворение и закрыл глаза. Поскольку перед этим он провел бессонную ночь, ему все-таки удалось заснуть. Ему снилось, что он в Нью-Йорке, стоит в огромной аудитории, где ему предстоит читать лекцию, и в последний момент вдруг осознает, что совершенно не знает, о чем говорить. Он внезапно проснулся, охваченный тревогой. Хорошенькая стюардесса трясла его за плечо.
– My! You are a good sleeper! – говорила она. – This is Panama.[53]
В Майами ему пришлось сразиться с безжалостным американским таможенником из-за серебряного стремени.
– Мне это подарили в Перу... Это исключительно сентиментальная ценность.
– Yeah? – иронично вопрошал таможенник. – Sentimental, it is? But it's also solid silver and an antic... Sentimental silver, a?[54]
В конце концов все уладилось.
XVI
Долорес Гарсиа Гийому Фонтену
Отель «Гранада»,
Богота
Я смотрела, как вы уезжаете, и глаза мои заволакивало слезами, когда внезапно самолет поглотил вас. Все было кончено... Прощай, твой прекрасный взгляд, прощай, твои чудесные слова. Я словно зависла в пространстве, как насыщенное дождем облако, меня переполняли тоска и грусть. Я кусала губы, и боль помешала мне разрыдаться. Приходилось что-то говорить, произносить банальные слова. К счастью, мне на помощь пришел Мануэль Лопес. Он взял меня за руку и с деликатностью, которую я не могу забыть до сих пор, отвел меня к машине и говорил о тебе, говорил очень тепло... И теперь я осталась одна в комнате со своей смертельной тревогой, со своим страданием. Возможно, напрасно я выбрала такой тон для письма к тебе? Но я страдаю потому, что люблю тебя, и благодарю Небеса за это страдание. Твоя вытянутая рука, твоя ладонь на моем плече, и этот последний взгляд, преисполненный любви... Да благословит вас Господь, дорогой Гийом, за все, что вы мне дали.
Долорес
* * *
Гийом Фонтен Долорес Гарсиа
Отель «Пьер»,
Нью-Йорк
Сегодня утром я получил твое первое письмо, Лолита. Столько воспоминаний при одном лишь взгляде на твой почерк! Я вновь вижу твое лицо, тонкую талию и эту складочку нахмуренных бровей, которая даже среди людской толпы кажется некой связующей нитью между нами, тайной и сокровенной.
В Лиме, мне незнакомой,
Повстречались с тобой.
Ты – моя Перикола.
Да простит меня Бог!
И в Боготе прекрасной
Стала статуей ты,
Безрассудной, прекрасной,
Воплощенье мечты.
И когда выходила
Из бассейна ко мне,
Ты была как Ундина
В океанской волне.
Но Ундина Медузой
Обернулась потом...
Стоит ли продолжать?.. Или же это недостойно тебя – и меня тоже? Как я сожалею, что не решился поехать в Медельин и провести там с тобой две недели. Ты бы постучала в мою дверь и спросила: «Я могу побыть здесь немного?» В наших комнатах стояли бы огромные снопы орхидей, и я бы пополнял запасы воспоминаний на зиму. Ах, Лолита!
* * *
Долорес Гарсиа Гийому Фонтену
Получила два твоих письма, Гийом, одно из самолета, другое из Нью-Йорка. Писать легко и просто. И все же мне кажется, будто в руках у меня все счастье мира. Со дня твоего отъезда меня не покидала тревога, и вот твои письма вернули мне надежду. Ты рад, что совершил это чудо, no? Это божественное пришествие слов из твоей души прямо в мои глаза, эти чувства, которые не могут быть притворными, вот что ощущаю я в этих листках. Должна признаться тебе: я столько раз читала и перечитывала твои стихи, что выучила их наизусть. Возможно, это ребячество, но так оно и есть... «Ундина...» Я вновь пережила это мгновение, и меня словно переполнила красота, осенившая этот день. Подумать только, все это было! Это редчайшая привилегия, Гийом, пережить подобные часы, и мы были избраны. Hasta pronto, tesoro. Я существую, потому что я люблю, и если бы ты был суров со мной, я могла бы умереть. Я смотрю на собственное тело, преображенное этим чудом, и ласкаю свое лицо, ведь оно принадлежит тебе. Сейчас я отнесу это письмо и уже заранее завидую его участи. Думай обо мне, как я думаю о тебе. Это все, что я могу просить у тебя.
Долорес
P. S. Неужели я так хороша?
* * *
Гийом Фонтен Долорес Гарсиа
Я уже вовеки не забуду,
Что Лолита сделала со мной,
Ты мне подарила это чудо:
Осень жизни, ставшую весной.
Но сентябрьских роз горька планида:
Суждено им скоро облететь.
Как боюсь я декабря, Лолита,
Как хочу я больше не стареть.
Нью-Йорк, 19 декабря, воскресенье, полное одиночества, страстных мечтаний, сожалений и тоски.
* * *
Долорес Гарсиа Гийому Фонтену
Я в одиночестве проделала этот долгий путь по пустынной дороге из Боготы в Лиму. Я искала на себе твой взгляд. У меня было ощущение, что я играю некоего персонажа: страдающего, несчастного, измученного, персонажа, который не должен был бы найти свое воплощение на сцене, и я пыталась сыграть его хорошо, без излишней аффектации. Не сомневаюсь, что ты понимаешь меня. Сейчас я уже вернулась в Лиму. Позвонил грустный молодой человек, потом Эрнандо Таварес пожелал узнать, как прошло твое путешествие, затем звонила милая Марита Мигес. Сколько вещей и сколько людей будет мне отныне напоминать о тебе! Пиши мне, Гийом, пиши свои письма, tiernas y enamoradas[55], и помни, что здесь, в этом странном и таинственном городе, живет женщина, чья жизнь переменилась благодаря чуду любви.
Долорес
Лима, пятница, 5 часов.
* * *
Гийом Фонтен Долорес Гарсиа
Лолита, завтра я возвращаюсь во Францию. Вчера в Филадельфии состоялась моя последняя лекция. Я говорил о Корнеле. В действительности же я говорил о нас. Ах, если бы ты была со мной! Правда, ты не присутствовала бы на этой лекции. Ты отыскала бы здесь, в Филадельфии, какого-нибудь драматурга, чье влияние было бы столь же сильным, что и мотор его «кадиллака»... Это я злюсь, потому что сердце мое полно тобой. Я так полюбил твои письма, «tiernas y enamoradas». Твой французский прекрасный, потому что очень простой. Я «ласкаю свое лицо, ведь оно принадлежит тебе», как хорошо сказано...
Сегодня, как и в тот наш последний, печальный вечер в Боготе, мне нужно собирать чемоданы. Увы! В спальне я больше не вижу твоей белокурой головки. Из своего окна на двадцать первом этаже я смотрю, как сменяются на перекрестке зеленые и красные огни светофора, изумрудные и рубиновые. Носишь ли ты мой золотой крестик, querida? В этот момент, когда настала пора вновь возвращаться в мир, столь отличный от заколдованного кокона, в котором мы с тобой прожили две недели, мне случается произнести подобно тебе: «Подумать только, все это было!» Но эта яркая точка становится моей вселенной.
