Сказание первое. Юная госпожа и хитрый демон. I.
История вдохновлена Японией, но происходит в альтернативном мире, поэтому не претендует на достоверное отражение ее мифологии, культуры или истории, и многие ее элементы, включая терминологию, могут быть намеренно искажены или выдуманы. Для получения точных сведений о Японии следует обращаться к научной литературе.
______________
Сами боги позаботились о том, чтобы Хакуро Кёко никогда не стала экзорцистом. Ее жизнь началась с того, что она умерла.
— Почему не кричит?.. Почему не кричит?!
Дедушка был первым, кто принял Кёко на руки даже вперед повитух, суетящихся вокруг роженицы с горячими полотенцами, вымоченными в рисовой водке. Он же и унес Кёко, этот скрюченный клейкий сверток, которым она тогда была, из комнаты, чтобы мать не слышала звенящей тишины, что воцарилась в комнате вместо торжественных звуков рождения. Кёко не заплакала, как плачут все дети, делая первый вздох, потому что не было этого самого первого вздоха: пуповина обвилась вокруг шеи так туго, что попросту не оставила для него места. Холодной была кожа Кёко, синюшной и чешуйчатой от запекшихся багряных сгустков. Дедушка не дал ее ни разглядеть, ни вытереть. Бегом он помчался до оружейной и бросил там Кёко на стол, чтобы перерезать затянувшиеся кольца пупочного жгута Кусанаги-но цуруги. Словно надеялся обернуть против смерти силу и ярость десяти тысяч мононоке, заключенных в него. Но с чего бы им, злым духам, насильно отправленным на покой, но так и не обретшим его, помогать младенцу?
И Кёко осталась мертвой.
Такой она пробыла даже больше времени, чем ушло у ее дедушки Ёримасы на то, чтобы вырезать из дерева сакаки фигурку священной лани, стерегущую теперь домашний алтарь. А вырезáл он ее, надо сказать, очень старательно, ибо надеялся тем самым умилостивить богов, когда у его невестки начались схватки. То случилось в девятый день девятого месяца года. Словом, все с самого начало предвещало новорожденному одни лишь страдания (иероглиф числа «девять» и читался прямо как тот, что означает «чистое страдание»). То худшее время, чтобы привести в мир ребенка, даже женщина-они* и та бы стиснула зубы, но протерпела до следующего утра.
Невестка старого Ёримасы, однако, стерпеть не смогла. Разродилась, как назло, быстро, еще и в час быка около двух часов ночи, когда правят сплошь злые силы. Повитухи даже кадки с водой натаскать не успели, только на корточки ее усадили и помогли схватиться за крепления под потолком, чтобы не завалилась.
Ладонь у Ёримасы совсем огрубела после долгих лет обращения с мечом, и кожа Кёко сразу пошла мозолями там, где он остервенело растирал ее узкую грудку. Будто высечь искры из нее пытался. Ребра, еще мягкие, податливые, как тесто, гнулись под заскорузлыми пальцами, едва не ломаясь. Сломался бы и сам стол, приложи Ёримаса хоть чуточку больше усилий. Он ворочал щуплого младенца с боку на бок, тряс, как зонтик после дождя, хлопал по спине, насильно вталкивая человеческий жар в то, что самими богами не было для него предназначено. Все потому, что Ёримаса верил свято: даже богов можно убедить передумать. Особенно если ты всю жизнь положил к ногам мертвых, дабы даровать покой живым.
Вот он и не сдавался. Подпрыгнул несколько раз перед столом, отбил пяткой по полу и хлопнул в ладоши, привлекая внимание небес, как делали в храмах, а затем трижды воскликнул:
— Идзанами, Идзанами, Идзанами!
Только она, решил Ёримаса, способна здесь помочь. Только она может вмешаться, снова зажечь в Кёко то, что остальные боги, ее дети, затушили. Ибо Идзанами и сама мать, породившая восемь миллионов ками и всех людей, а как мать может не откликнуться на слезы и скорбь другой матери? Те были слышны Ёримасе и фигуркам на алтаре даже сквозь дюжину сёдзи, разделяющие его оружейную со спальней и родильным ложем.
Повитухи, закаленные детскими смертями и тишиной, которой заканчивались каждые девятые роды, — определенно несчастливое число в жизни Кёко, — давно разучились скорбеть и бороться с судьбой, поэтому утешали ее мать черство: «Ну-ну, тише, родишь еще!». Все они ждали, когда же старый суеверный оммёдзи успокоится тоже. Ведь богов, знали повитухи, невозможно переспорить.
Но вот старого Ёримасу они, очевидно, знали и того хуже.
— Вы слышите плач, госпожа? Это ребенок плачет, ребенок! Ох, госпожа...
Покрывая прошлые фигурки для домашнего алтаря глазурью, — Ёримаса выстругал новую каждый раз, как живот его невестки прибавлял в обхвате несколько дюймов, — он молился о внуке, который сможет выпить пепел былой славы их дома с вином и воскресить ее в своем дыхании. Но боги всегда слушали молитвы в пол-уха, если слушали вообще. Потому и подарили ему не внука, а внучку, заодно отобрав у нее все, что могло бы исполнить дедушкины чаяния, включая то самое дыхание. Должно быть, не следовало ему водить дружбу с ёкаями, раз он так прогневил богов... Но разве виноват Ёримаса, что порой с мононоке без них не справиться? Или что они мешают такое вкусное тосо — горячее саке со специями, способное согреть даже в самую студеную зиму? Хотя, может, дело было не в нем и не в ёкаях, а в его сыне, привезшим с собой чужеземку из странствий, совсем непохожую на наследницу третьего дома оммедзи, с которой его сватали изначально... Впрочем, какая уж разница? Нет ее, этой разницы. Только не тогда, когда внучка Ёримасы так визжит у него на раскрытых ладонях, словно надеялась остаться мертвой.
Синюшность ушла, растворилась во вновь забурлившей крови, и пускай осталась нездоровая бледность с выбеленной радужкой левого глаза, Ёримасе новорожденная Кёко показалась совершенно очаровательной. Стоило дедушке взяться за хлопковые пеленки, чтобы поскорее завернуть ее в них и вернуть к материнской груди, как те промокли насквозь, так сильно он вспотел. Да одним его кимоно, если выжать, можно было бы вымыть весь дом! Пока Ёримаса пытался кое-как обтереться, чтобы никого этим не напугать, голоса и все прочие звуки за сёдзи исчезли.
Мать на родильном ложе больше не плакала. Не радовалась она, однако, тоже.
Матери больше не было.
Зато была Кёко, и визжала она еще с неделю, да так истошно, что дедушка снова начал молиться Идзанами и стругать оленьих кукол, умоляя ту простить его роду все грехи, за которые Кёко была им ниспослана.
— Хватит, дедушка! Это уже несмешно.
— Несмешно? Но ты смеялась с этой истории каждый раз с тех пор, как вообще научилась смеяться...
— Хочу что-нибудь другое, не про себя! Про тебя хочу. Расскажи о мононоке, дедушка!
Как и историю своего рождения, все об их мире и о том, что страшного и завораживающего в нем есть, Кёко узнала от Ёримасы. Ей было три, когда она узнала, чем занимается их род, и почему у них на пороге иногда стоят понурые незнакомцы в траурных одеждах со связками монет, увешанные защитными амулетами, хотя земля Хакуро сама по себе являлась защитой, заросшая дремучими ивами, что прекрасно отгоняли от дома любое зло. А уж на чайной террасе, под ветвями вечно цветущей ивы хакуро с бархатными розовыми лепестками, вопреки законам природы вымахавшей под семь метров на их заднем дворе, бояться было нечего и подавно. Именно там ее дедушка, Ёримаса Хакуро, и принимал тех, кого на людях называл «заказчиками», а в узком семейном кругу — «жертвами». Иногда Кёко составляла ему компанию, садилась на маленькую подушечку-дзабутон после того, как приносила гостям пиалы с сенча, и тоже слушала, что же у них стряслось. Кто умер и отказывался упокоиться вопреки святым заветам на этот раз.
— Поверить не могу, что мой муж хочет забрать нас всех с собой в могилу! — рыдала вдова, и пиала в ее пальцах дрожала сильнее, чем сами пальцы, отчего ненароком можно было заподозрить и притворство. Не столько, однако, было оскорбительным лицемерие, сколько то, что она тем самым проливала на свое хомонги*один из самых дорогих сортов чая, который только можно подать гостям. — Он ведь при жизни и мухи не обидел! Был таким покладистым, совсем не упрямец, даже не гордец, при его-то достатке... Как же извращает людские души смерть!
— Это делает, госпожа, не смерть, — ответил ей Ёримаса, оставляя пометки кистью на деревянной дощечке. Кёко, подпрыгивая на своем дзабутоне, смогла рассмотреть и прочесть из-за его плеча лишь иероглифы «жадность» и «жена». — Это с ними делает несчастная жизнь, которую они прожили, не найдя в себе смелости сделать ее счастливой.
Иногда гости покидали чайную террасу, даже не зайдя в сам дом, демонстративно опрокинув чашки или сам чайничек, чтобы красноречиво намекнуть: в услугах Хакуро после таких оскорбительных разговоров они больше не нуждаются. Людям, объяснял дедушка Кёко после такого, просто претит правда, а именно в том, чтобы выяснить правду, и заключается истинная работа оммёдзи. Ведь не способен обрести покой тот, кто так и не был услышан и понят.
«Несчастная жизнь?! Да моя дочь жила, как принцесса! У нее было всё!», — ответил как-то Ёримасе купец, заслышав подобное. И подобным образом отвечало большинство. А потом неизбежно оказывалось, что это «всё» подразумевало лишь ожерелья из яшмы, шелковые кимоно и внимание слуг, но не защиту от родительских унижений или мужа, выбранного поневоле, злоупотребляющего саке и изнасиловавшего свою жену, ту самую дочь, уже через два часа после того, как она явила на свет его первенца. А иногда под личиной мононоке и вовсе оказывалась никакая не дочь, а человек, чье имя пытались утопить на дне семейной истории, привязав к нему камень, дабы скрыть навлеченный позор или собственное злодеяние... Словом, лжи в работе оммёдзи хватало с лихвой. Она всегда предшествовала появлению нового мононоке, и не было ничего предосудительного в том, что Ёримаса окружал себя правдой во всем, в чем только мог. Возможно, поэтому он и любил рассказывать Кёко истории, ведь не существовало ничего честнее легенд.
— Вы сможете упокоить его душу? — всхлипывая, спросила тогда вдова, все-таки вернувшись в дом Хакуро двумя неделями позже, когда мононоке сжил со света и всех ее слуг, и еще двух частных экзорцистов, нанятых откуда-то издалека.
— Упокоить, боюсь, что нет, — ответил Ёримаса и тут же пояснил, когда вдова переменилась в лице: — Если душа уже переступила черту, поддалась злому умыслу и обратилась мононоке, то ничего, кроме самого злодеяния, ее не упокоит. Но сделать так, чтобы супруг не потревожил вас больше, я могу. Это зовется изгнанием. В конце концов, мы, оммёдзи, не просто так носим вместе с офуда еще и мечи...
— Знаешь, почему эта ива такая высокая и не опадает даже в кан-но ири — «приход ужасных холодов»? — спросил Кёко дедушка, когда они в очередной раз пили настоянный на травах чай под ее ветвями.
В ту пору как раз сезон кан-но ири и зачинался, того и гляди пойдет первый снег. Но в чайном домике на террасе, несмотря на сквозняк, всегда было тепло, и отнюдь не благодаря жаровне с углями в ее центре, вплотную к которому стоял их церемониальный чабудай*. Все дело, догадывалась уже тогда пятилетняя Кёко, было в иве. Даже зимой, в самый свирепый на холода день, когда многие жители Идзанами шли в горные храмы молиться о здоровье и исцелении, нежно-розовые листочки, по форме напоминающие колокольчики, не съеживались и не бледнели. В отличие от ивы обычной, ветви ее торчали во все стороны, такие низкие и пушистые, что даже ребенок, как Кёко, мог запросто дотянуться и понюхать их. Это она частенько и делала. Было достаточно приложить к извилистому, одетому в мох стволу обе ладони, чтобы мигом согрелось все тело до ног. Жар древо излучало такой, будто внутри него спал живой человек, даже теплее и живее, чем Кёко, бледная и вечно озябшая, а потому носящая даже поздней весной кимоно с шерстяной подкладкой.
— Мы кровь от крови Мичидзане Сугавары — великого политика и, к не счастью, одного из великих же мононоке. «Великое бедствие», как его называли, покуда он наслал мор на столицу и сгубил весь императорский род, из-за чего сёгуну пришлось взять все бразды правления в свои руки. Когда Сугавара был изгнан другими нашими предками, его род раскололся на пять семей оммёдзи. Первая из них, Абэ, по сей день служит лично сёгуну при дворе, в то время как другие четверо разошлись на четыре стороны страны. Того, кто отправился на запад, возглавил пятую семью и посадил здесь эту иву, звали Хирима. Если ты посмотришь на хакуро в дикой природе, то увидишь, что эти деревца никогда не перерастают человека. Но вот наше... — И Кёко тут же уставилась вслед за дедушкой на иву, разглядывая ее в оба глаза, пускай один из них почти ничего не видел. Дерево ведь было не просто выше даже самого рослого и крепкого самурая, а поднималось над крышей дома из узорчатой глиняной черепицы. — Саженец нашего дерева привез в Идзанами чужеземный торговец и подарил Хириме в благодарность за мононоке, изгнанного с его корабля. Так полюбил Хирима это дерево, что не вынес, когда то вдруг начало чахнуть от неизвестной болезни годы спустя. Тогда он совершил мигивари ни татсу — «замещение другого собой». Хириме было уже под восемьдесят, так что ему нечего было больше ждать от жизни, кроме красоты любимого древа... Преклонил он перед ним колени и попросил обменять все годы, что еще ему отмерены, на то, чтобы увидеть в последний раз, как оно цветет. И знаешь, что случилось после этого, Кёко? — Она покачала головой. Дедушка всегда спрашивал это «Знаешь?», прежде чем рассказать что-то, чтобы Кёко точно хорошо это запомнила. — Ива распустилась у него на глазах, а на следующий день Хирима не проснулся. Зато проснулась ива хакуро и не спит по сей день. С тех пор мы сами имя Хакуро и носим.
В этот момент к их чабадаю как раз подоспела Аояги* с подносом. Шлейф ее каракоморо, — шелковой накидки, наброшенной поверх двадцатислойного кимоно, — струился меж босых ног, расстилаясь по стылой земле, как павлиний хвост. Тоже розовый, тоже с узорами мелкими, как шелестящие листья над чайным домиком. Ее распущенные темные волосы, лежащие на спине, навивали мысли о древесной коре, а гибкий высокий стан — о поросли. Если бы Аояги взобралась на иву, то слилась бы с ней или, быть может, и вовсе превратилась обратно в одну из ее ветвей. Сколько бы Кёко не вглядывалась в это румяное круглое личико, — а делала она это с рождения, — никогда не видела на нем ничего, кроме улыбки. Даже морщин.
— Принеси-ка мне кувшинчик саке, Аояги, — обратился к ней Ёримаса, пока та, опустившись подле чабадая на колени, разливала им свежезаваренный чай.
— И печенье, которые Кагуя-химе испекла! То, что в форме рыбок, — добавила Кёко и чуть не задохнулась от восторга, когда Аояги, уйдя и быстро вернувшись, действительно принесла свежеиспеченный бисквит с хвостиками, как у кои, и начинкой из сладкой бобовой пасты.
— Ива, — сказала она вместо кивка, подавая их. — Ива.
Это означало одновременно и «Ваши рыбки, юная госпожа», и, возможно, «Скажите, если захотите что-нибудь еще». Кёко пока не умела разбирать ее речь целиком, но дедушка обещал, что однажды у нее это получится. Правда, не раньше, чем Аояги отойдет Кёко в наследство, как когда-то она передалась Ёримасе от его отца, а тому — от деда и того самого Хириме, не подозревающего, что, отдавая дереву хакуро свою жизнь, он тем самым породил жизнь совершенно новую и необычную. И невероятно преданную.
— Ива, — повторила та снова, когда вечером, перед сном, принесла Кёко тайком из кухни еще одну рыбку. — Ива.
То, что Аояги с каждым годом становится все послушнее Кёко, хотя должна была слушаться лишь одного хозяина-Ёримасу, уже тогда должно было ее насторожить. Но для пятилетней малышки это был лишь еще один повод для гордости, еще одна история, как те, которые предопределили характер Кёко самым непредсказуемым и нежелательным для всей ее семьи образом. Впитав их все до единой, как корни деревьев впитывают воду в пору сливовых дождей, она решила, что раз появилась на свет лишь благодаря тому, что дедушка решил не смиряться с судьбой, то и она сделает то же самое.
Кёко тоже переборет судьбу и станет экзорцистом.
— Ты девочка! — вскричал, услыхав об этом в первый раз, Хосокава Мичи, единственный ученик ее дедушки, которого тот взял под свое крыло просто потому, что они с Кёко были ровесниками, и ей требовался хоть какой-нибудь друг заместо тех, что обзывали ее «юки-онна*» за бледность, за еще более бледный глаз и за странную историю ее рождения, которую повитухи быстро разнесли по всей Камиуре. Поскольку в ином случае Хосокаве было суждено скитаться по улицам и попрошайничать, — оба его родителя из самурайского рода совершили сэппуку, обвиненные в предательстве родины, — у него не осталось иного выбора, кроме как с Кёко дружить. Точнее, пытаться. — Ты девочка! — повторял он, как заведенный, мешая ей отрабатывать ручные печати — особые колдовские жесты, которые могли заменять бумажные талисманы. — Пускай и из дома оммёдзи, но девочка, девочка! Еще и слепая, как крот. Ты можешь быть геомантом или медиумом, но не оммёдзи. И ты должна быть кроткой и послушной мужчине, то есть мне! А не то... Ой!
После этого Кёко не выдержала и швырнула ему в глаз камень, из-за чего тот сам едва не ослеп. С тех пор Хосокава больше никогда не говорил такой ерунды.
И все же именно тогда, не из-за его слов, но из-за самого его присутствия, Кёко начала понимать, что осуществить ее мечту будет сложнее, чем она думала. Знатное происхождение, опыт, накопленный поколениями предков, семейная библиотека и дедушка, повстречавший за свою жизнь больше мононоке, чем водилось цикад в их траве (а водилось их там очень много, потому что каждое лето задний двор имения шумел, как море в сезон тайфунов) — все это перечеркивал один факт ее рождения.
Кёко была девочкой, и она умерла, рождаясь. На ее ладошках, посмотри на те опытные хироманты, невозможно было найти линию короче, чем линия жизни. Все потому, что ей с самого начала было суждено строить песчаные замки на дне Сайно-Но-Кавара, — высохшей Реки Душ, — с другими нерожденными детьми, а не разучивать печати и таскать с кухни печенье. И хотя когда Кёко впервые повели в храм, чтобы назвать богам ее имя, вместе с ней понесли и семьдесят бумажных жертвенных фонарей, — по одному фонарю на каждый год, на который требовалось отсрочить ее несчастья, — это вовсе не означало, что однажды судьба не дотянется до Кёко через их заслон. К тому же, чтобы стать экзорцистом, — неважно, по зову рода или же богов, — нужно отвечать трем критериям: быть здоровым физически, быть здоровым душевно и родиться в счастливый день. Кёко соответствовала лишь второму из этих требований, и то Хосокава после того инцидента с камнем явно бы с этим поспорил.
Вероятно, именно поэтому самые простые печати, которые Кёко отрабатывала в ту пору, — печать призыва и печать защиты, — так и остались единственными заклинаниями из колдовства оммёдо, которым дедушка ее обучил. И хотя он утверждал, что это лишь потому, что каждая использованная печать пьет жизненную силу, которой у Кёко от рождения и без того немного, она с каждым годом лишь больше убеждалась, что человек, ненавидящий ложь, лжет искуснее всех.
Обоим Ёримаса вкладывал в руки деревянные мечи, но лишь Хосокаву он поправлял, шлепал плоской стороной бамбуковой трости, если тот хотя бы сутулился, даже если Кёко в это время намеренно корчилась и крючилась. Обоим Ёримаса объяснял, как сложить указательный палец со средним и призвать своего сикигами, если он есть, но только Хосокаве он тайком объяснял, как парализовать врага, заставить гореть или чахнуть. Обоих Ёримаса поднимал на рассвете, но вот Кёко могла и проспать, при этом не познав ни одного наказания, в то время как Хосокаву за пятиминутную задержку ждал пустой вечер без ужина. Обоих Ёримаса накануне мацури* водил в храм посмотреть на кагура, — ритуальный танец жриц-мико, — и только Кёко он заставлял разучивать его наизусть вместе с ее мачехой Кагуя-химе. Хосокаву же он в это время забирал в имение отрабатывать удары меча.
Обоих Ёримаса посвящал в искусство оммёдо...
Но по-настоящему готовил к нему лишь Хосокаву.
Поэтому Кёко, как могла, готовилась сама. Хосокава ей, правда, иногда тоже помогал, хоть и на своих условиях.
— Не передумала? — спросил он, когда Ёримаса отправился в соседнюю деревню, где особо зловредный мононоке наводил страх сразу на тысячу ее жителей, отказываясь покидать местную реку. И Кёко, пользуясь моментом, попросила Хосокаву показать, чему же учил его тайком дедушка, водя в тутовую рощу за кладбищем каждый четверг. Поскольку Кёко к кладбищу было запрещено приближаться и на ри*, — семья до сих пор боялись, что духи захотят вернуть то, что когда-то причиталось им по праву, но было насильно отнято, — она ходила в это время репетировать кагура и потому уже измаялась от любопытства.
Вот и ответила решительно, одернув полы кимоно и случайно образовавшиеся складки на штанах хакама, чтобы ни то, ни другое случайно не задралось в процессе:
— Показывай давай! Быстрее, пока дедушка не вернулся!
Хосокава боязливо оглянулся по сторонам. Драться, даже понарошку, с юной госпожой из дома оммёдо не то, чтобы сильно поощрялось. Будь ее положение чуть выше, — а выше стояли только даймё*, — ему бы причиталось минимум десять ударов плетью после. Это, конечно, не останавливало его перед тем, чтобы пытаться утопить Кёко в онсене, когда они вместе плескались нагишом в горячих источниках, но все же сейчас в его руке был деревянный меч, а не мочалка. Задний двор, впрочем, пустовал, а Аояги хоть выглядывала в промежутках между уборкой из дома наружу, чтобы вытряхнуть от пыли татами, все равно была нема, как дерево (буквально). И все же Хосокаве не очень-то хотелось прослыть негодяем, обижающим маленьких девочек...
Однако обещанные из ее ларца куколка самурая и камицубамэ, — бумажные ласточки на веревке, которые порхали от ветра, как живые, и как живые же ворковали от привязанных к ним колокольчиков, — быстро разрешили его внутренний спор.
— Ладно, — буркнул Хосокава, и Кёко просияла. — Но только один раз. Смотри, не зевай!
Он спрятал в карман разукрашенную куколку самурая (камицубамэ Кёко обещала донести ему позже) и закатал рукава юкаты, прежде чем поднять меч на уровень груди, где виднелся ее запа́х. Затем Хосокава согнул колени и прижался к земле, как лягушка. Кёко сделала точно так же, стараясь повторять точь-в-точь, а потому неуклюже пошатываясь с непривычки. Голову ей приходилась держать под наклоном, чтобы следить за Хосокавой здоровым глазом и ничего-ничего не упускать. «Стать песком, по которому он ходит», — повторяла себе Кёко голосом дедушки. — «Отпечать на себе следы. Запомнить все с первого раза». Ведь пускай они и купались с Хосокавой вместе, и ели вместе, и даже спали под одной крышей, — Хосокаве, правда, достался футон в помещении для слуг, — помогал он ей всегда не охотнее, чем богомол стал бы помогать муравью. Так что второй попытки у нее и впрямь могло и не быть.
— Готова?
В качестве ответа Кёко выставила перед собой меч, и в половину не такой исцарапанный и надколотый, как у него, потому что Хосокава со своим тренировался намного чаще, дольше и свирепее. Пожалуй, ей стоило это учитывать, прежде чем просить показать поставленный дедушкой удар не на соломенном пугале или подпорках дома, а на ней. Несмотря на то, что Ёримаса покрыл их мечи несколькими слоями лака, чтобы дети не нацепляли заноз, несколько таких вонзилось Кёко под ногти, как иглы, когда Хосокава обрушился на нее с разбегу и отправил ее меч в полет, а следующим ударом — саму Кёко.
О своей просьбе она жалела еще долго, особенно когда каталась в слезах по траве и выплевывала выбитые зубы. Благо, что молочные, и благо, что было их тогда штук десять или одиннадцать (по похожей причине). После этого она предпочла с парными тренировками завязать и если просила Хосокаву показать ей что-нибудь этакое, что отказывался показать ей Ёримаса под самыми разнообразными неубедительными предлогами, то только с безопасного расстояния. Все увиденное Кёко затем повторяла в одиночестве снова и снова, чтобы компенсировать скромные навыки тем, до какого совершенства они доведены. Ведь оммёдо, сам дедушка говорил — это вовсе не о том, чтобы мастерски владеть оружием, а о том, чтобы мастерски использовать его против мононоке. Так что пускай Хосокава и дальше становится прекрасным мечником, решила Кёко...
А она в свою очередь станет прекрасным оммёдзи!
На холме, с вершины покатой щипцовой крыши имения, на которую Кёко вскарабкивалась с удивительной легкостью и проворством, чтобы потренировать парочку новых печатей, город Камиура распростирался на ладони, как морские гребешки с Большого моря. Именно на перламутровые панцири моллюсков походила та плеяда храмов, что паломники и оммёдзи заложили на пиках каменистых гор, через которые шел один из пяти главных торговых путей Накасэндо. Над карминовыми колпаками храмов вился муслиновый белый дым, и вместе с ним по жилым кварталам тянулся запах жженного уда и плавленой смолы. К этому неизбежно примешивался аромат вина и сливового ликера, громыхающие бочки с которыми перевозили между прилавками вдалеке каждый раз, когда близился очередной мацури. Кагуя-химе в таком случае тоже всегда была где-то там. Кёко было достаточно наклонился с крыши и прислушаться, чтобы узнать, где именно: колокольчики-сузу на ее запястьях так звенели, когда она натягивала тетиву церемониального лука в танце, что, должно быть, будили все восемь миллионов ками.
Впрочем, вряд ли они злились. Кагуя-химе танцевала слишком хорошо, чтобы на нее вообще можно было злиться. Мико в прошлом, она, вопреки традициям, мико и осталась даже после замужества. Может, уже не проводила обряды и ритуалы над новорожденными и новобрачными, как раньше, и не носила каждый день белое косоде с красной юбкой, но неизменно их надевала, коль приглашали в честь мацури на сцену. Боги, очевидно, действительно ее любили, раз никто в Камиуре так и не смог ее кагуру превзойти. Кагуя-химе охотно пользовалась этим, несмотря на упреки старых консервативных жрецов, и продолжала танцевать.
Лишь спустя много лет Кёко поняла, что кагура просто был единственной радостью в жизни Кагуя-химе с тех пор, как она связала эту жизнь с ее отцом.
— Слушайся Кагую и заботься о сестрах, — говорил он каждый раз Кёко перед своим уходом так, будто она правда могла не слушаться и не заботиться. — И заканчивай лазать по крышам. Свалишься ведь однажды! Ты маленькая госпожа или маленькая мартышка?
Сплошь грязные носочки-таби, которые должны были оставаться белыми, всегда выдавали ее с потрохами. Вот и сейчас отец усмехнулся, и его ладонь, жилистая и зачерствевшая, прямо как у дедушки, взъерошила ее короткие черные пряди, сплетая из них дроздовое гнездо. Кёко поморщилась, но руку не скинула, только продолжила помогать упаковывать сумки, словно ее отец был каким-то посыльным, а не оммёдзи. Правда, по мнению дедушки, он первым и был уж точно больше, чем вторым. Они двое ссорились чаще, чем здоровались, ведь, в отличие от Ёримасы, отец Кёко не ждал заказчиков, восседая в своем имении, а сам странствовал от дома к дому, спрашивая, нужна ли помощь. Но не само странствие было так унизительно по мнению Ёримасы, как то, что это приносило золота намного меньше, чем наторговывали за год рыбаки, причем не самые удачливые. Только запах саке, синяки и ссадины приносил с собой отец Кёко, когда возвращался, и только одну лишь мысль, что совсем скоро он уйдет опять.
Уйдет и даже не озаботится тем, что не видит, как растет его старшая дочь и двое других, уже от второй жены, взятой в дом всего спустя год после кончины первой.
Третья дочь только-только научилась ползать и как раз выглядывала из-за спины Кёко, болтаясь в обвязанной вокруг ее плеч косынке. Вместо комори* Кёко нянчила обеих сестер, пока Кагуя-химе снова выполняла обязанности жрицы в Высоком храме. Впрочем, если бы Кагуя-химе знала, что отец уйдет именно сегодня, она бы наверняка сорвалась сюда прямо посреди кагура. Поэтому, понимала Кёко, это и к лучшему, что ее здесь нет. Дедушка провожать отца тоже не вышел, заперся в комнате вместе с уже спящей Цумики. В этот раз Кёко приходилось давиться прощанием и печалью одной.
«Оммёдзи ведь», — пыталась внушить она себе дочернюю гордость, нежным касанием к кожаным ножнам прося меч внутри них защищать ее отца в дороге. — «Папочка просто выполняет свой долг».
— Обещаю вернуться к Танабате с гостинцами! — улыбнулся тот напоследок, по очереди целуя их с Сиори в лоб.
Та пищала у Кёко за спиной, как котенок, а сама Кёко вымученно улыбалась в ответ. Она знала, что теперь не увидит отца до самого лета, пока в праздник середины июля, Танабату, прекрасная звездная принцесса-ткачиха снова не сочетается узами брака с земным пастухом.
А тем временем за сёдзи, через которые на улицу вышел отец, бушевала метель.
— Не повезло, — вздохнул дедушка однажды, когда ему пришло извещение об отмене заказа, за выполнение которого он взялся всего несколько дней назад. Кёко тогда уже исполнилось десять.
Пускай семья, запросившая услуги экзорцизма, проживала в другом городе в недели езды, да и было еще доподлинно не известно, что терзает их именно мононоке, а не какая-нибудь дурная болезнь (перед визитом оммёдзи пострадавших всегда сначала осматривал врач), Ёримаса теперь брался уже и ни за такое. Фамилия Хакуро была воплощением гибкой и вечно цветущей ивы, а не прекрасной, но мимолетной сакуры, однако именно как лепестки сакуры и распадался их дом. Первый лепесток облетел еще задолго до рождения Кёко и даже ее отца, в ту пору, когда Ёримаса сам прослыл пылким и наивным юнцом под стать своей внучке. Страна Идзанами знавала множество войн, но никогда такую кровопролитную, как та, в которой два великих сёгуна резали ее на части, точно жертвенного ягненка. Достоинством Ёримасы же всегда была верность. Верность же была и его недостатком. Когда пришлось делать выбор, — тот сёгун, что был им с самого начала, или же его молодой потомок, который вознамерился им стать, — Ёримаса свой выбор сделал.
И прогадал.
Голова его сёгуна еще долго украшала пику дворцовых врат.
И пускай свою голову Ёримасе сохранить удалось, ибо после войны страна кишила обозленными мононоке и потому не могла позволить себе лишиться одного из пяти столпов оммёдо, клеймо тодзама, — «неблагонадежный», — на его лбу горело ярко. Буквально. Лишь спустя десять лет Ёримасе разрешили распускать волосы, чтобы можно было прикрыть обезображенный иероглифом лоб, а еще спустя столько же — перенаправлять в казу не восемь десятых дохода, а всего пять.
Впрочем, первое, в отличие от второго, никогда не было для Ёримасы проблемой, ибо не так страшен вид клейма, как вид медленно пустеющего дома. А пустел он стремительно, сразу по множеству причин: после присвоения дому Хакуро статуса тодзама те его члены, что не были связаны с ним кровью слишком уж плотно, отреклись и от фамилии, и от наследия, и даже от искусства оммёдо. Еще треть выкосила сама война, прежде чем закончиться, а остальных — мононоке, которых она оставила после себя. Так и осталась лишь одна главная ветвь, — ветвь Ёримасы, — и три его сына, двое из которых погибли еще в младенчестве, едва научившись держать головку. Достаточно для того, чтобы дом оммёдо держался на плаву, но не для того, чтобы он процветал. Да и уж точно не тогда, когда в Идзанами воцарился мир при новом сёгуне, и потому, в отсутствие зла, почти перестали появляться злые духи.
«Никогда не думал, что мир во всем мире возможен», — сказал дедушка как-то раз, когда пролистывал семейные записи и обнаружил, что за весь год ему довелось изгнать не более трех мононоке. — «И никогда не думал, что буду тому так не рад...».
Кёко не знала, ощущают ли другие дома оммёдо нехватку работы так же, как остро это чувствовали Хакуро, но для их рода это был еще один гвоздь в крышку гроба.
Еще же одним таким гвоздем был некий Странник.
— Первый клиент за четыре месяца, и того у меня из-под носа увел! — цокнул языком дедушка, складывая извещение в четыре раза и придавая его огню в бронзовой чаше, в которой по старой военной привычке сжигал все бумаги с его именем в письменах. — Вот же негодник!
Как и в случае с Аояги, уже тогда Кёко следовало обратить внимание на то, что дедушка всегда называл Странника «негодником» и никогда «мерзавцем», как то делали другие экзорцисты, когда оказывались на его месте. В голосе дедушки не слышалось ни злобы с завистью, ни даже элементарного разочарования. Возможно, думала Кёко, это потому, что он знает, сколь развращают подобные чувства душу. Ни одному экзорцисту не захотелось бы самому обратиться в мононоке после смерти, все они регулярно проходили хараи, — обряд очищения, — и медитировали, дабы избежать такой участи.
Позже Кёко узнала, что дело было совсем не в этом.
— Странник — это тот человек, который изгоняет мононоке без разрешения Департамента божеств? — спросила она, поднапрягшись, чтобы наглядно дедушке продемонстрировать, насколько внимательно она всегда слушает его истории. — Любой оммёдзи ведь должен сначала получить разрешение у Оммё-рё, если не принадлежит к одному из пяти домов или не прошел обучение у них, верно?
— Верно, — кивнул дедушка, пряча улыбку. — Но, полагаю, Странника это не особо волнует.
— Почему же его не поймают?
— Потому что не помнят, — ответил Ёримаса.
— В каком смысле? Ты сам о нем рассказывал...
— О том, как он выглядит, или все же о том, чем он занимается? — Кёко запнулась, судорожно вспоминая, и дедушка покачал головой. — Молва о Страннике по всему Идзанами ходит, но тем, кто его встречал, интересно, кто он такой, не меньше, чем тем, кто слышит о нем впервые. Чары то, должно быть, да еще какие! Крепкие, что и Кусанаги-но цуруги не разрубишь. Любит Странник знакомым незнакомцем оставаться, и мне понятно, почему: проблем так меньше.
— А он бывал когда-нибудь в Камиуре? — принялась любопытствовать Кёко. Ее фантазия уже рисовала на опережение его портрет, то, каким мог бы быть человек, породивший при своей жизни три сотни легенд, в то время как даже великие генеры порождают после смерти максимум три десятка.
— Бывал, — кивнул опять дедушка, и Кёко затаила дыхание, подавшись к нему на своем дзабутоне. — И отнял у моего деда один из заказов. Тот слишком долго думал, браться за него или нет, вот мононоке и распоясался, внимание Странника привлек. Наш род тогда еще процветал, насчитывал дюжину совершеннолетних мужчин, так что им, как ты догадываешься, такое не по нраву пришлось. Оммёдзи не любят Странника вовсе не потому, что он выскочка нахальный, стирающий себя из памяти людей... — Дедушка выдержал паузу, чтобы смочить холодным саке горло, когда появившаяся Аояги наполнила из кувшина его чашку. — Его не любят, потому что он изгоняет мононоке совершенно бесплатно, в отличие от нас. И вдобавок делает это до неприличия быстро, словно у него совершенно нет никаких других дел, желаний и потребностей! Действительно негодник, правда же?
И дедушка рассмеялся весело. А ведь этот Странник буквально добычу голыми руками вырвал из цепких зубов волка, который всю зиму ее выслеживал. Ёримаса даже уже собрал походную сумку и подковал коня в дорогу — завтра он по плану должен был выдвигаться на подмогу той семье. Ярко-желтый цвет его кимоно, добытый из шафрана, — цвет оммёдо, на который, как гласили поверья, мононоке даже больно смотреть, — выцвел с годами до бледно-соломенного, но в темноте, при зажженных кругом свечах, все равно сиял.
Этому кимоно было суждено вернуться в ящичек для одежды, а его мечу Кусанаги-но цуруги, впервые за несколько месяцев снятому со стены — так и остаться в красных лакированных ножнах.
— Ох, если Странник был в Камиуре так давно, то он, должно быть, сейчас уже совсем дряхлый, — вырвалось у Кёко, и дедушка рассмеялся опять. О том, что Ёримаса тоже примерно такого возраста, она не подумала. — Им что же, может оказаться кто угодно, раз никто не запоминает его лица? Как же тогда люди понимают, кого и как им просить о помощи?
— Они и не просят, — ответил Ёримаса, снимая с пояса ножны и отодвигая их на полу, как Кёко и думала. В реальности этот жест показался ей еще грустнее, чем в мыслях. — Позвать его нельзя, нанять — тоже... Странник сам появляется там, где он нужен, и тогда, когда он нужен. Но всегда своевременно, должен сказать, ну, или почти. Притворяется торговцем и носит большо-ой такой короб за спиной, — то ли людей за нос водить любит, то ли зарабатывает таким образом на жизнь... А еще знает тысячу разных печатей, не использует рук для их наложения и владеет сразу двенадцатью сикигами.
— Двенадцатью?! Ух ты! Это ж сколько ки иметь нужно, чтоб распоряжаться таким количеством сикигами... Вот бы и нам так уметь...
— «Нам»? Считаешь, мне до него далеко, да?
Дедушка, прежде держащий руки на чабудае и подливающий себе саке из керамической токкури*, повернулся. Он не выглядел оскорбленным, скорее подтрунивал, но Кёко все равно смущенно втянула голову в воротник кимоно.
— Ну, — Счесанные во время стирки пальцы затеребили шнурки на рукавах. Еще полчаса назад Кёко помогала мачехе готовить ужин и забыла их развязать, подобранные, чтобы не мешались. Прислуги к тому времени у них уже не осталось, — не на что было содержать, — и теперь Кёко приходилось вести хозяйство с Аояги и Кагуя-химе на равных. — Ты сказал, что он изгоняет мононоке «до неприличия быстро», в то время как и у тебя, и у отца на одного уходит в среднем пара недель...
— У Акио-то? — фыркнул Ёримаса, и губы его сжались в тонкую линию, а брови приподнялись и образовали почти треугольник на лбу, отчего Кёко прикусила себе язык. — С Акио никого не сравнивай, ни меня, ни тем более Странника! Он больше дурака валяет, чем действительно занимается изгнанием. Там небось и мононоке-то один в год, максимум два. И, как назло, единственный сын ведь! Не положиться на него нельзя, ни наследие доверить. Вот что мне делать с ним, спрашивается, а? Бамбуком его избить? Так нет же...
«Боги, зачем я вообще о нем заговорила», — сокрушалась Кёко, пока еще пять минут после этого выслушивала гневную тираду. Обсуждать с дедушкой отца было сродни тому, чтобы с медведем обсуждать капкан, который раздробил ему заднюю лапу. В промежутках между проклятиями и сетованием на то, что Акио опять покинул имение всего неделю назад, Кёко в конце концов успела вставить быстро:
— Вот помнишь ту вдову, которая наплакала нам в чайном домике целую пиалу, пока не оказалось, что она сама во сне мужа и задушила? Ты с тем случаем и вовсе шестнадцать дней возился. А Странник, наверное...
— У Странника бы заняло дня два, — согласился Ёримаса с необычайной легкостью и отхлебнул еще саке. — Действительно.
Больше он ничего о нем не сказал, но Кёко хватило и этого. Странник был силен, возможно, даже сильнее, чем любой оммёдзи из пяти великих домов, Оммё-рё, управляющего ими, и Департамент божеств, стоящий во главе всех храмов и поверий. Даже Ёримаса, когда-то лучший в своем деле в западной части страны, это признал. А значит, не было мононоке, который оказался бы этому Страннику не по зубам, и не было экзорциста, который выполнял бы свою работу лучше, чем он.
И именно поэтому и тогда у Кёко зародилась эта идея. Правда, прошло еще семь лет, прежде чем ей наконец-то выпала возможность воплотить ее в жизнь. Это произошло, когда для нее настало время выходить замуж, дедушка уже перестал быть оммёдзи, а в Камиуре спустя долгие и мирные двадцать лет вдруг наконец-то объявился мононоке.
КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ФРАГМЕНТА
ВЫХОД В БУМАГЕ АВГУСТ-СЕНТЯБРЬ
ПОДРОБНОСТИ В ТГ КАНАЛЕ "ВЕРХОВНАЯ ГОР"
____________
хомонги — кимоно для официальных визитов, обычно неброского цвета и без вычурных деталей
чабудай — низкий столик на четырех ножках
Аояги — имя, записываемое как 青柳, что означает «зеленая ива»
юки-онна — разновидность ёкаев, то есть демонов, красивая мертвенно-бледная женщина с черными волосами, олицетворяющую снежную бурю
мацури — религиозные сезонные праздники, которые обычно проводятся в храмах и сопряжены с определенными ритуалами
ри — мера измерения, один ри равен четырем километрам
даймё — князья разных уровней, военные феодалы и вассалы сёгуна
хикяку — посыльный, гонец, означает «быстрые ноги»
комори — несовершеннолетние девочки из бедных семей, которых берут в семьи богатые вместо нянечек
сёгун — военный верховный правитель, пришедший на смену императорской династии в стране Идзанами
токкури — маленький сосуд для подачи саке, похожий на вазу
