Галерея Забытых снов. Глава 9
Глава IX. Последний выбор
И вновь — галерея.
Та же, но иная.
Тьма здесь плотнее. Она почти живая. Воздух густой, как чернила. Каждый вдох — как глоток забвения.
Эванджелина стоит босая. Ни плаща, ни платья, в одной ночной сорочке. Лишь она — и бесконечные стены, увешанные полотнами. Но теперь холсты молчат. Они не требуют. Они ждут.
Ждут финального мазка.
И в сердце её, где когда-то жили любовь и страх, осталась лишь пустота. Тихая. Вечная.
Эванджелина брела босыми ногами по галерее, в которой время умерло задолго до неё. Каменный пол под ногами был холоден, словно касание вечности. Стены — бесконечные, как сама скорбь, — были увешаны полотнами, и каждое дышало смертью. На одном — Марта, женщина в белом, чьи руки в крови, а лицо искажено улыбкой. На другом — Мэри, девушка, тонущая в чернильной воде, чей крик застыл на глади холста. Ещё дальше — Сара, дом, пылающий пламенем, в окне которого тонкая фигура, узнанная ею слишком поздно.
И каждый шаг становился тяжелее. Видение прошлого — Александр, девушка, поцелуй, огонь, пляшущий на стенах Блэквуд-холла — всё это жгло её, как клеймо. Она звала:
— Александр...
Шёпотом. Потом громче. Потом в крик.
— Александр, где ты?! Отзовись!
Но её голос терялся, как песчинка в бездне. Его не было. Не здесь.
Галерея становилась всё мрачнее. Свет исчезал. Тьма сочилась из-под дверей, из-под рам, из самой сути пространства. И вдруг... по левую руку — резкий отблеск. Нечто знакомое.
Этюдник. Старый, истёртый, с пятнами масляной краски, будто застывшей крови. Кисти. Растёкшаяся охра. Потемневшая ультрамариновая синева. Пахло льняным маслом... и чем-то иным. Землёй. Могилой.
Эванджелина подошла. Рука её дрожала, но тянулась к палитре. И в этот миг, когда пальцы почти коснулись дерева, в голове зазвучал голос. Не её. Не Александра.
Голос, холодный, как дыхание могилы, обволакивающий, как саван.
— Здравствуй, Эванджелина.
Пауза.
— Ты мертва, дитя. Но жизнь твоя — в твоих руках. Заверши картину — и дверь отворится.
Молчание. Дыхание её сбивается.
И тогда — последнее:
— Не пугайся. Ты уже делала это раньше. Делала с легкостью и изяществом. Ты играла чужими жизнями, и тебе было плевать на последствия. Ну же. Ну же...
Тьма сгустилась. Краски мерцали. Холст, чистый, как первородный грех, ждал её мазка. Эванджелина, едва дыша, опустила взгляд.
Холст.
Он не был пуст.
Он... ждал. Из серого тумана, клубящегося на нём, проступал образ. Медленно, как бы вырисовываясь из её памяти, из самой сути её боли.
Отец. Джеймс.
Он стоял, как тогда — в дверях её комнаты, с глазами, полными страха. Но здесь его лицо было спокойным. Усталым. Примирившимся. Он смотрел на неё. Сквозь неё. И в этом взгляде не было укора. Только вопрос. Только выбор.
Кисть дрожала в её руке, как живая. Капля алого масла сорвалась на холст — и легла точно в область сердца.
Голос внутри вновь произнёс, ласковей, чем прежде, почти с нежностью:
— Ты уже знаешь цену. Твоя любовь... или твоя жизнь.
Эванджелина, душа коей была разодрана когтями выбора, стояла пред холстом, как преступница перед эшафотом. Рука её — та, что некогда созидала, — теперь дрожала, и каждая мышца в ней стонала от ужаса. Кисть, холодная, как губы мертвеца, легла в её пальцы. Время замерло.
Не завершить картину — остаться здесь, в безвременье, среди живых теней и стен, дышащих зловонием судьбы. Завершить — значит чью-то жизнь, не чью-то, отцовскую, возложить на алтарь проклятия. Отец... его глаза, полные тепла, когда-то освещали её мир, и теперь память о них пронзила её сердце, точно ледяная игла. Она вспомнила его голос, его страх за неё, его любовь, что держала её, когда тьма Марты, Мэри и Сары пожирала её душу.
— Нет... — прошептала она, едва различимо. — Я не стану игрушкой тьмы. Не отдам ни себя, ни его.
С криком, подобным выкрику души, обречённой на забвение, она метнула кисть и палитру прочь. Холсты ожили. Они зашипели, точно клубок змей, растревоженных светом, и их голоса — сухие, шипящие, преисполненные древнего гнева — пронеслись по галерее:
— Остановись! Тебе не дано! ТЫ НЕ ПОСМЕЕЕЕШЬ!
Но Эванджелина, воля коей вспыхнула, как искра на чёрном пепелище, бросилась в бегство. Галерея сомкнулась вокруг неё, как пасть чудовища. Стены, пульсируя, шевелились, как плоть, отзываясь на её дерзость. Холсты вопили — одни плакали, другие угрожали. Руки мёртвых, вытянутые из теней, тянулись к ней, но она была быстрее. Слепая от решимости, глуха к мольбам.
И вдруг... кисть вновь оказалась в её руке. Не она схватила её — она сама вернулась, точно меч, нашедший воина. Краска — густая, как кровь из раны мироздания — текла по её пальцам.
Она остановилась у стены, там, где коридор растворялся в ничто, и с яростью последней надежды начала писать. Её мазки были судорогой души. Она писала дверь — простую, но изломанную, как её сердце. Врата из отчаяния и воли, из слёз и воспоминаний. Сами стены закричали. Пространство дрогнуло, как рана. И голос — голос не человека, но самой Судьбы — пронёсся над ней:
— Ты осмелилась... отвергнуть дар? Ты не выйдешь, дитя. Пока плата не внесена. Вернись! Вернись! Или не увидишь его более... никогда...
Но Эванджелина, глаза коей горели огнём гибели и надежды, не отступила. С последним мазком дверь дрогнула, ожила. Свет, не терпящий теней, рванулся наружу, как ангел, вырвавшийся из кандалов. Она, не медля, шагнула. Сквозь дверь, сквозь свет, сквозь всё.
И голос, угасающий, шептал ей вслед, словно из-под завалов времени:
— Ты выбрала... Но выбор твой ли то был выбор?
Свет угас, и над склоном холма, где раскинулось забытое сельское кладбище, опустилась тишина — глухая, как вечность под гранитом. Процессия скорбящих бесшумно скользила меж древних крестов, ведомая четырьмя мужчинами, что несли гроб, тяжёлый, как тайна, вырезанный из чёрного дерева с замысловатым орнаментом, похожим на вязь сна или проклятия.
А в нем — Эванджелина. Волосы её, цвета пламени, разметались по подушке, словно отблески осени в час угасания дня. На устах — улыбка. Едва заметная, будто отзвук последнего сновидения, что ускользнул, не дождавшись рассвета. Платье — глубокого ультрамарина, цвета морской бездны, — обвивало её тело, как сама ночь, хранящая в себе недосказанное.
Анна, мать её, чьё лицо иссохло под тяжестью безмолвной скорби, уткнулась в грудь мужа, и слёзы её, не издавая звука, стекали в землю, что готовилась принять ее дитя. Джеймс стоял, как высохшее древо, и, глядя в лицо дочери, прошептал — голосом, полным трещин:
— Не плачь, Анна... наша дочь теперь свободна.
Но в улыбке, застывшей на губах Эванджелины, крылась не только нежность и покой. Там — на дне — таилась тень. Тень темной галереи, тень зловещих холстов, что всё ещё шепчутся во мраке, взыскивая плату, которую она не внесла.
Эпилог
Яркий свет — ослепительный, нестерпимый — растаял, точно всполох последнего факела, и Эванджелина открыла глаза. Над ней — потолок, стерильный, мертвенно-белый, как череп в лунном свете. Безмолвные стены хранили в себе тяжесть забвения, и воздух, отравленный запахом эфира, был густ, как могильный туман. Свет ламп постепенно рассеивал дымку, скользил по её коже, но не дарил тепла.
Рядом — фигура матери, иссохшей, сломленной; слёзы оставили чёрные тропы на её лице, и волосы её, некогда цвета золота, тускло висели, как паутина. В кресле поодаль дремал отец — его плечи, согбенные, были подобны башне, рухнувшей под тяжестью времени.
Шевельнувшись, Эванджелина издала тихий, едва различимый стон. Анна вздрогнула, вскрикнула:
— Эва! Слава небесам!.. — голос её, хриплый от плача, будто восстал из могилы. — Джеймс, скорее, за доктором!
Отец, очнувшись, бросился к двери, и лишь тогда Эванджелина, всё ещё не способная отделить явь от морока, прошептала:
— Ма... ма? Где я?..
— Ты была в коме, детка... два года. Мы оплакивали тебя... — голос Анны дрожал, как свеча на ветру.
Но прежде чем Эванджелина могла постичь смысл этих слов, мягкий голос — холодный, и вместе с тем обволакивающий, как ткань савана, — прервал её:
— Миссис Грей, оставьте нас.
Анна, точно услышав зов неизбежного, молча вышла. И тогда он вошёл.
Александр.
Не в тенях, не в снах — осязаемый, зримый, из плоти и крови. В белом медицинском халате. Его взгляд — тот же: глубокий, безбрежный, как бездна под замерзшим льдом. На груди — табличка: д-р Александр Блэквуд.
Эванджелина вздрогнула.
— Быть... не может...
Он склонился к ней. Улыбнулся. Со всей теплотой, на коею был способен.
— С возвращением, принцесса. Я звал тебя, и ты проснулась.
Её разум, сломленный, дрожащий, пытался найти опору в реальности, но каждый звук, каждый отблеск света — всё напоминало ей ту темную галерею. Она не исчезла, нет. Нет. Она могла быть здесь — за белыми стенами, за дверью, что ведёт не в коридор больницы, но обратно — в Тёмную Галерею. Видение прошлого — его поцелуй, огонь — все вспыхнуло в её памяти, и она поняла: он был с ней всегда, через века, через проклятие.
— Я сплю? — прошептала она. — Или всё это и есть смерть?..
Александр прикоснулся к её щеке — нежно, как палач к лицу осуждённой.
— Что есть сон? Что есть жизнь?.. Всё — тени. А мы их — отражение.
И в этот миг её пальцы дрогнули. В её памяти всплыла кисть... и холст... недописанный... всё ещё звавший. Его голос эхом разносился по углам её сознания, и в улыбке Александра отражалась не надежда, но предвестие. Зеркало в углу комнаты, треснувшее, как её разум, отразило её лицо — и его, стоящего за ней, с глазами, полными той же тьмы, что жила в ней.
Ибо, быть может, она пробудилась. А быть может — просто вошла в следующий зал.
