Первый лондонский дневник
Логан Маунтстюарт окончил Оксфордский университет с отличием третьей степени по истории. Он так и не смог объяснить, почему результат оказался столь низким, а его уверенность в себе — столь обманчивой. Он утешал себя тем, что в будущей жизни диплом историка ему все равно не понадобится, а стало быть, результат этот не так уж и важен. Он перебрался в Лондон, в дом матери на Самнер-плэйс, — получаемое от нее денежное содержание давало ему возможность продолжать работу над биографией Шелли. Однако теперь он чаще стал уезжать за границу, проводя все больше и больше времени в Париже, с Беном Липингом. В отличие от предыдущих двух дневников, даты в „Первом лондонском“ выставляются крайне небрежно. Все даты, забранные в квадратные скобки, представляют собой редакторские догадки. Возобновление дневника пришлось примерно на конец 1928 года.
1928
[Октябрь]Самнер-плэйс
Поклевывающий окна лондонский дождь пробуждает мечты о Париже. Лежу на софе, воображая, что новая квартира Бена принадлежит мне, и размышляя о том, что бы я в ней переделал.
Любимый цвет: серо-коричневый / зеленый.
Любимый предмет меблировки: секретер Людовика XIV.
Любимая картина: Вламинк Бена.
Любимое время суток: коктейли в сумерках.
Je chante l’Europe, ses chemins de fer et théâtres
Et ses constellations de cités…[38]
[Валери Ларбо]
Мама своими хлопотами о том, что и когда я ем, выводит меня из терпения. „Меня не было шесть недель, — говорю я, — ты и понятия не имеешь, что я ел в это время“. „Exactamente[39],— отвечает она. — Мне все равно: в моем доме ты должен питаться, как нормальный человек“. Сегодня утром она заставила Генри подать мне на завтрак здоровенную тарелку бекона с яйцами и грибами. Просто рвать тянет. Сказал ей, что кофе и сигарета это самое большее, что я способен осилить до второго завтрака.
Анна[40].Анна-мания укоренилась во мне окончательно, а ведь я всего день как вернулся. В последний раз мне было с ней так хорошо, так грустно.Liebesträume— грезы любви? Любовные грезы? Любовные грезы об Анне? Пока она подмывалась в биде, я отошел к выходящему на улицу окну и увидел стоящего в терпеливом ожидании Полковника: оранжевый кончик его сигаретки разгорался, когда он затягивался.
[ПОЗДНЕЙШАЯ ВСТАВКА. 1955. Анна работала в первоклассномmaison de tolérance[41]„Дом Шанталь“, расположенном на рю д’Асса неподалеку от бульвара Монпарнас. Дом был чистый, хорошо поставленный, как правило, там всегда были свободны с полдюжины девушек. Анна работала по пятницам, субботам и понедельникам. В конце 28-го, когда я начал захаживать туда, ей было, наверное, уже под сорок. Помню ее блестящие каштановые волосы, я всегда просил ее распускать их, что она и делала, неохотно. Кожа у нее была очень белая и уже начинала утрачивать упругость и крепость. Она ужасно стыдилась своего округлого, пухленького животика. Анна хорошо говорила по-французски и сносно по-английски. Муж Анны, Полковник, появлялся под конец ее рабочего дня и терпеливо ждал на улице, какая бы ни стояла погода. Русская революция и гражданская война лишили их всего. Когда Анна выходила, он предлагал ей руку, и они убредали в сторону станции метро на Монпарнасс — чета немолодых буржуа, вышедшая на прогулку. Я часто гадаю, не ранние ли мои сексуальные эксперименты с Тесс и Анной и испортили меня окончательно.]
[Ноябрь]
Когда я отдал Родерику рукопись „Воображенья человека“, тот пролистал ее, будто телефонный справочник, и прочитал наугад несколько предложений. „Чувствую, она сделает мне имя“, — сказал он. „Разве ты должен заботиться не омоемимени?“. Он рассмеялся, немного резковато, и извинился за то, что слишком явно выставил напоказ свое честолюбие. Мы поговорили немного об Андре Моруа[42]— не возникнут ли у нас в связи с ним осложнения. Родерик считает, что Моруа оказал нам услугу — проложил путь, он идеальный первопроходец.
Мы с Родериком позавтракали (в „Плюще“), и я пошел домой, ощущая и возбуждение, и как будто утрату, странно. Мне двадцать два года и я только что сдал издателю мою первую книгу. А теперь смутно гадаю, что делать дальше. Писать другую, конечно, дурень.
Однажды, войдя в комнату Анны, я обнаружил около тазика забытую кем-то расческу. Она перепугалась, чего с нею почти не бывает, покраснела, точно инженю, одновременнои расстроившись, и рассердившись. И выбросила расческу в мусорную корзину. Этот след, оставленный предыдущим клиентом, взволновал ее сильнее, чем меня. На другой день я спросил, сколько ей лет, и она, рассмеявшись, ответила: „Oh, très, très vieille“[43].Интересно, на что они с Полковником жили после 1917-го? „Настолько старая, что могла бы быть моей матерью?“ — спросил я. Несколько секунд она, наморщив лоб, серьезно обдумывала мой вопрос. Потом сказала: „Да, если бы была очень плохой девочкой“. Встречаться со мной вне „Дома Шанталь“ она отказывается, говорит, что это было бы нечестно по отношению к Полковнику. То, чем она занимается в „Доме“, скрыто от посторонних глаз, здесь все делается с осторожностью и не распространяется за пределы входной двери. „Дом Шанталь“ это просто источник средств для ее жизни с мужем, какой бы скромной та ни была (интересно, почему сам-то Полковник не работает? Хотя, может, и работает, откуда мне знать?). Я стал ее постоянным клиентом — другие девушки мне не нужны, — приходя, я ожидаю в салоне, пока освободится Анна. Я плачу мадам Шанталь 50 франков — по нынешнему курсу это меньше 2 фунтов. И еще приплачиваю 20 франков Анне. Она аккуратно складывает банкноту и опускает ее в кожаную сумочку на новомодной застежке-молнии. Мне нравится думать, что я хоть чем-то им помогаю. Я ощущаю заботу о них обоих — об Анне и ее печальном Полковнике.
Вторник, 25 декабря
В качестве рождественского подарка, Мама увеличила сумму, которую она мне выдает, до 500 фунтов в год. Наверное, мы очень богаты: мистер Прендергаст определенно творит в Соединенных Штатах чудеса. В Париже я могу жить на один фунт в день (визиты к Анне не в счет). Все еще жду новостей от Родерика.
Среда, 26 декабря
Написал Бену, спросив, не приютит ли он меня под Новый Год. Подумываю о том, чтобы начать писать роман, вдохновленный тем, что я знаю о жизни Анны. Однако осторожность твердит мне, что сначала следует узнать, какая участь ожидает ВЧ [„Воображенье человека“].
1929
[Вторник, 1 января]
ЛМС решает:
Покинуть дом и найти себе квартиру, предпочтительно, в Париже.
Почаще видеться с Лэнд.
Быть более жестким, менее уступчивым.
Работать, писать, жить.
Четверг, 24 января
Встреча с Лэнд — за коктейлем в „Кафе Ройял“. Я прихожу пораньше, но с удовольствием сижу за стаканчиком — читаю и украдкой наблюдаю за представлением. Чувствую, что время, проведенное мной в Париже, дает мне замечательную возможность увидеть в перспективе то, что происходит здесь, в интеллектуальных кругах Лондона. Мне представляется, что выбор у нас невелик — либо подвыпившие журналисты, сторонники „Малой Англии“ (Беннетт, Уэллс), либо очаровательный кружок снобистских эстетов (Блумзбери). Наблюдаю за снующими от столика к столикуscribouillards:они не обращают никакого внимания на худощавого молодого человека, сидящего в углу с томиком Пруста.
Появляется Лэнд, как обычно, каждый третий из тех, мимо кого она проходит, здоровается с ней. Выглядит она усталой и почти сразу сообщает мне, что порвала с Бобби Джарреттом. Я выражаю ей сочувствие — искреннее. Она прикасается к моей руке и говорит: ты милый, Логан. Я высказываю предположение, что, возможно, ее работа (неоплачиваемая секретарша члена парламента от лейбористов)[44]могла оказаться проблемой для Бобби — сына баронета, приметного тори. Она соглашается: быть может, я прав, однако она думала, что Бобби „выше этого“. Ничто так не разочаровывает, как недостатки любовника, напоминаю я ей, и думаю, что по-французски это замечание звучало бы лучше. Я также спросил, не является ли ее работа — наклеивание марок на циркуляры да печатание писем, — пустой тратой полученного ею образования (у нее, разумеется, первая степень). Напротив: она предсказывает, что после следующих выборов мы получим правительство лейбористов. Я проводил Лэнд до идущего в Хампстед поезда подземки и, когда мы на прощание поцеловались, легонько обнял ее.
Позже. Мама с мистером Прендергастом дают небольшой званный обед, снизу до меня доносится смех. Мама того и гляди поставит на граммофон пластинку с какой-нибудь румбой — ну вот, пожалуйста. Встреча с Лэнд вновь возвратила мои мысли к Оксфорду, ко все еще донимающей меня истории с получением низкой степени. Не могу понять, как я умудрился столь неверно оценить свои успехи. Мне действительно казалось, что я справился хорошо; я твердил об этом Ле-Мейну, когда меня вызвали к нему, — он так и не сумел согнать с лица разочарованное выражение. Х-Д прислал мне милое письмо, написал, что любая полученная в университете степень играет в жизни сколько-нибудь значительную роль лишь в течение первых двух недель: остальное, что верно и в отношении прочих сторон человеческого существования, зависит от самой личности. Дик Ходж получил вторую, Питер тоже. Касселл экзаменов вообще не выдержал. Престон получил первую и решил остаться в Оксфорде, писать докторскую. Мама так ни разу и не спросила, какую степень я получил: хотел бы я знать, чем, по ее мнению, я занимался в Оксфорде целых три года?
Анна-мания, что небезынтересно, после встречи с Лэнд поутихла. Я вдруг решил пожить в Лондоне немного дольше.
Пятница, 15 февраля
Встретился с Диком на Нориджском вокзале (какой наплыв воспоминаний!), и мы вместе поехали в Суоффем. Поля покрыты густым инеем, однако низкое солнце светит сильно, так сильно, что мы опустили в купе шторки. Ангус Касселл встретил нас на станции в довольно-таки щегольском „Дарраке“. Дик отказался одолжить мне свое второе ружье („А почему?“ — „Заведи свое“), пришлось обратиться к Ангусу, чтобы тот ссудил мне одно (сказал, что мое в ремонте). Ангус говорит, что дом битком набит оружием — проблем не будет.
Дом некрасив, при нем огромные конюшни. Дед Ангуса (первый граф Эджфилд) построил его в середине прошлого века, парк хорошо ухожен, купы деревьев (многовато хвойных,на мой вкус), верховые дорожки и виды в точности таковы, какими задумал их садовый архитектор. Великое преимущество нового дома состоит в том, что все в нем работает, как полагается: горячая вода, центральное отопление, электрическое освещение. Я принял ванну, переоделся и сошел вниз. Сам граф выглядит достаточно безобидным — пузатый, общительный, вечно сопящий и что-то сам себе погуживающий. Сказал, чтобы я называл его Элтредом — боюсь, мне такого не выговорить, хотя Дик, как я заметил, освоился здесь очень быстро. У графини, леди Энид, такой вид, точно она наглоталась яду: тощая, кислая, лицо в морщинах, волосы выкрашены в черный цвет. Всего нас здесь около дюжины человек: молодежь — Ангус, его сестра, я и Дик — и разного рода пожилые люди, местные. За обедом меня усадили между леди Энид и сестрой Ангуса, леди Летицией („Лотти, пожалуйста“). Лотти хорошенькая, одета по последней лондонской моде, но что-то в чертах ее лица — широта носа, тонкость губ (унаследованная от матери), великоватое расстояние между глазами, — словно вступило в заговор с целью удержать ее на простоватых подступах к настоящей красоте. Впрочем, она жива, непринужденна, и готова хоть часами слушать рассказы о Париже. „Вы были наbal nègre[45]?А с кем-нибудь из лесбиянок знакомы? А что там за женщины, все красавицы?“. Леди Энид, напротив, допрашивала меня, что твой чиновник иммиграционной службы. Где вы родились? В Монтевидео. Где это? В Уругвае. Все еще не поняла. В Южной Америке. О? Что там делали ваши родители? Мой отец был бизнесменом (почему-то мне не хотелось произносить в этом обществе слово „солонина“). Откуда ваша мать? Из Монтевидео. Я просто слышал, как работает ее мозг. Она уругвайка, сказал я. Как это экзотично, произнесла леди Энид и повернулась к тому, кто сидел от нее справа.
После обеда Ангус извинился передо мной, сказав, что мать по-прокурорски допрашивает всех и каждого. Я ответил, что, по-моему, она несколько расстроилась, обнаружив рядом с собой полукровку. Ангус нашел это очень смешным. „Ну, если это тебя как-то утешит, — сказал он, — Лотти ты показался на редкость обаятельным“.
На следующий день — холод продирал до костей — мы стреляли по птицам, которых поднимали в лесу загонщики. Потом завтракали в деревянной хижине, потом снова стреляли. Я ни в одну птицу попасть не смог, однако для поддержания видимости палил изо всех сил. Дик просто снайпер — птицы так и сыпались с неба. В воскресенье я от охоты отвертелся, сказав, что начинаю заболевать — простуда, — и провел все утро в библиотеке, перекидываясь мячом с Лотти (которая, должен сказать, оказалась при более близком знакомстве куда более красивой — ей не идет густая косметика). Но, О! — сколько отупляющей скуки в этой сельской жизни. Время от времени к нам заглядывала ледиЭнид — убедиться, что я не насилую ее дочь на диване. Перед самым ленчем дворецкий объявил, что мистера Маунтстюарта требуют к телефону. Это оказалась мама: звонил Родерик Пул: „Просил передать тебе, что твоя книга понравилась“.
После этого звонка я готов был вытерпеть все — даже самое худшее, что может обрушить на меня английское псевдо-дворянство. Я чувствовал себя вознесенным над этой оравой тупых, лишенных всякого обаяния людей (друзья не в счет, тут и говорить не о чем) с их разговорами о собаках, охоте, с их прескучнейшими семействами. За обедом я сидел между женой доктора и какой-то кузиной леди Энид — болтал с ними, как давний друг (ни единого слова не помню). Я думал только о моей книге. МОЕЙ КНИГЕ! Я скоро издам книгу, а эти дураки вокруг о том и не ведают: ну и ладно, по мне, так пусть хоть тысячу лет расхлебывают свою обывательскую кашу.
Утром — мы уже собрались уезжать, — леди Энид отвела меня в сторонку. Она даже улыбнулась мне, сказала, что ее кузина нашла меня очаровательным собеседником, и добавила, что весной они устраивают в Лондоне бал в честь Лотти, и если бы я согласился стать на этот вечер ее кавалером, она, леди Энид, сочла бы сие особенной, личной услугой. Что я мог ответить? Однако в душе я поклялся не принимать больше таких вот докучливых приглашений погостить: это люди не моего склада, не тот мир, в котором я хочу обитать. Дик в нем как рыба в воде: для него это просто второй дом — английский вариант его каледонского вихря приемов и вечеринок, — а я нет. Ангус достаточно приятен, но не могу же я числить его среди моих настоящих друзей лишь потому, что мы вместе учились в Абби. Существуют прискорбные английские компромиссы: Париж обострил мое зрение. Скоро я оставлю все это позади.
[Февраль]
„Спраймонт и Дру“ выплатят мне аванс в пятьдесят гиней — в счет тех 15 процентов, которые я получу от продажи каждого экземпляра. Я спросил у Родерика, является ли такой гонорар стандартным для автора первой книги (если честно, мне, на самом-то деле, все равно, в такие времена хочется лишь одного — подержать в руках готовую книгу). Он посоветовал мне обзавестись литературным агентом и порекомендовал некоего Уолласа Дугласа, который только что основал собственную фирму, проработав перед этим несколько лет у Кертиса Брауна. Мы с Родериком отправились в его клуб („Савил“), выпить шампанского. Книга выйдет осенью. „Савил“ — заведение весьма цивилизованное; не попросить ли Родерика, чтобы он порекомендовал меня в члены?
Уоллас Дуглас человек упитанный, молодой (тридцать два? тридцать три?), говорит неторопливо с сильной шотландской картавостью. „Логан Маунтстюарт? — с любопытством произнес он. — Какая-нибудь шотландская примесь в крови?“. Несколько поколений назад, со стороны отца, ответил я. Шотландцы, как я заметил, всегда норовят выяснить это с самого начала. Он похож на располневшего Т. С. Элиота. Согласился принять меня в клиенты и избавил от пяти гиней аванса.
— Итак? — сказал он. — Что дальше?
— Собираюсь на время уехать в Париж.
— Хорошо, а как насчет нескольких статей? „Мейл“? „Кроникл“? Американские журналы берут о Париже все. Попробовать переговорить насчет вас?
Я вдруг ощутил прилив симпатии к этому уверенному в себе, полноватому прагматику. Сдается мне, мы с ним крепко подружимся.
— Да, пожалуйста, — сказал я. — Я все сделаю.
Чувствую, что моя жизнь, как писателя, — писательская жизнь, моя настоящая жизнь, — действительно началась.
Понедельник, 11 марта
Звоню Лэнд, приглашаю ее на завтрак. Мы встречаемся в Сохо, перед „Неаполитано“, едим тефтели со спагетти, выпиваем бутылку „Кьянти“. Я сообщаю ей мою новость, и на лице Лэнд отражается удовольствие, самая неподдельная радость. Она так счастлива за меня. Интересно, смог бы я повести себя с таким же великодушием, если бы мы с нею поменялись местами?.. Мы требуем вторую бутылку „Кьянти“ — вино уже ударяет мне в голову, — и я заговариваю о Париже, о том, что она могла бы приехать туда, как только я обзаведусь квартирой, что мой литературный агент — как мне нравится произносить это: мой литературный агент — собирается найти для меня работу в газетах и американских журналах, а потом, когда выйдет моя книга… я умолкаю, чтобы набрать побольше воздуху в грудь, и она улыбается мне. Я хочу только одного — поцеловать ее.
[Март]
Уоллас, — я уже называю его Уолласом, — договорился, что я напишу три статьи для „Тайм энд тайд“, а также, что совсем уж замечательно, для „Геральд трибюн“ (о „Литературной обстановке в Париже“); 30 фунтов за первые и 15 за вторую. Говорит, что, если статьи будут приняты хорошо, платить станут гораздо больше. Жду не дождусь и, однако же, обнаруживаю, что подыскиваю себе извинения, которые позволят отсрочить отъезд. История с Лэнд так ничем и не разрешилась: я не могу уехать в Париж, пока что-то не станет ясным, пока между нами не установятся хоть какие-то отношения.
Вторник, 2 апреля
Уже поздно, 11 вечера, я одиноко сижу в пустом купе, потягиваю из фляжки виски, а поезд, выскочив из Ватерлоо, погромыхивает по скудно освещенным пригородам Лондона, направляясь в Тилбери. К рассвету буду в Париже.
Мы с Лэнд пообедали в „Превиталис“, а после она отправилась на вокзал, проводить меня. Я все пытался добиться, чтобы Лэнд назвала дату своего приезда, однако она говорила только о выборах, о Рамсее Макдональде, Оливере Ли, избирательном округе и так далее. Поезд должен был вот-вот уже отойти, когда я затащил ее за нагруженную мешками с почтой багажную тележку и сказал: „Лэнд, ради всего святого, я люблю тебя“, — и поцеловал. Что ж, она ответила на мой поцелуй, мы прервались, лишь когда двое носильщиков начали посвистывать, глядя на нас. „Приезжай в Париж, — сказал я. — Я напишу тебе, как только устроюсь“. „Логан, у меня работа“. „Приезжай на уик-энд“. „Там видно будет, — сказала она. — Пиши“. Она сжала мое лицо в ладонях и поцеловала меня в кончик носа. „Логан, — сказала она, — у нас еще столько времени впереди“.Nunc scio quid sit Amor [Теперь я знаю, что такое любовь].
[Апрель]
Вчера вечером отправился к Анне в „Дом Шанталь“, но что-то пошло не так, и она это почувствовала. „Все хорошо? — спросила она. —Tout va bien?“. Я заверил ее в этом, притянул, как бы собираясь доказать это, к себе, однако было ясно, что продолжения не последует. Я вылез из постели, прошелся по комнате. Потом налил себе стакан вина. Анна сидела, с голой грудью, в кровати, не спуская с меня глаз.
— Есть кто-то еще, кто вам нравится? — спросила она. — Здесь, в Париже.
— Нет, есть одна девушка в Лондоне… — я решил рассказать ей все. — Мы с ней знакомы сто лет. Вместе учились в университете. Она не красавица. Умная — это да. Семья у нее очаровательная. Она никак не идет у меня из головы.
— Подойдите, расскажите мне про нее.
Я присел на кровать, мы пили вино, курили, и я с полчаса рассказывал ей о Лэнд. Потом время мое истекло и, целуя ее на прощанье, я прижался к ней, и обнаружил, что сила моя вернулась, и пожалел, что потратил впустую большую часть двух отведенных мне часов. Я сказал, что через пару дней зайду снова (она теперь работает пять дней в неделю). И все же, заклятие Лэнд разрушено.
[Апрель]
Поселился в отеле „Рембрандт“ на рю де Бью-Артс. За 50 франков в день мне отвели под самой крышей спаленку и гостиную, кроме того, за дополнительные 5 франков я могу в любое время получать наполненную горячей водой жестяную ванну. Это почти не хуже собственного жилья. Бен оставил свою квартиру на рю де Гренель, теперь он живет в одной комнате, над своей новой галереей — для меня там просто нет места. Галерея находится на рю Жакоб и называется „Братья Липинг“, — он говорит, что „Братья“ внушает мысль о давности существования, о семейном бизнесе. Брат-то у него имеется — Морис, — намного старший его, юрист не то бухгалтер, по-моему, проживающий в Лондоне. Уоллас ухитрился добиться для меня ежемесячной статьи в „Меркьюри“, десять гиней за каждую. Большого энтузиазма „Меркьюри“ у меня не вызывает — над этой газетой витает дух трубочного табака, пива и волглого твида, — однако нищим выбирать не приходится.
Среда, 8 мая
Вернисаж в „Братьях Липинг”. Я прихожу в семь вечера — никого. Бен очень нервничает, его тревожит качество выставленных картин. У него есть Дерен, два небольших Леже, масса отвратительных русских полотен и маленький рисунок Модильяни. В следующую пару часов заходят и уходят человек, примерно, десять, однако продать ничего не удается. Я покупаю за пять фунтов Модильяни и отказываюсь принять скидку. Бен впадает в уныние, я бормочу обычные общие места, Рим не в один день построился и так далее.
В конце концов, веду его в „Флори“ выпить шампанского.
— Думай о том, чего ты уже достиг.
— Думай о том, чего достиг ты: ты написал книгу.
— Господи-боже, а ты открыл в Париже собственную галерею. И ведь мы с тобой пока еще младенцы.
— Мне нужны наличные, — мрачно сообщает он. — Нужно покупать сейчас. Сейчас.
— Терпение, терпение, — я сам себе напоминаю незамужнюю тетушку.
Двое — знакомые Бена — останавливаются у столика, он представляет их: Тим и Алиса Фарино. Оба американцы. Тим — загорелый, симпатичный, быстро лысеющий. Алиса — маленькая, хорошенькая, лицо напряженно нахмурено, как будто каждое движение требует от нее слишком больших усилий.
— Вы не пришли ко мне на открытие, — корит их Бен: видимо, он хорошо их знает.
— Господи, я думал, оно на следующей неделе, — отвечает Фарино — врет он с легкостью.
— Мы забыли, — говорит Алиса. — И подрались. Сильно — пришлось потом подкрашиваться. Не являться же в таком виде в твою симпатичную новую галерею.
Фарино тут же краснеет, он явно не такой томный, каким хочет казаться. Мы все смеемся, напряженность разряжена.
У них здесь встреча с другими американцами, нас приглашают присоединиться к их компании, сидящей в глубине кафе. В суматохе рассаживания, да еще и потому, что я уже порядочно выпил, я не улавливаю ту дюжину имен, которые мне второпях сообщают. Я сижу рядом с крепким, квадратнолицым парнем с усами. Он очень пьян и то и дело покрикивает через стол на маленького мужчину с острым личиком: „Ты полон дерьма! Сколько же в тебе дерьма!“. Похоже, это у них такая инфантильная шуточка: оба гогочут и не могут остановиться. Бен отходит — он заметил сидящую в одиночестве знакомую. Я молча пью, мне хорошо, никто не обращает на меня никакого внимания, а на столе, точно по волшебству возникают все новые бутылки. Потом ко мне подсаживается Алиса Фарино, спрашивает, откуда я знаю Бена и что делаю в Париже. Когда я говорю, что ожидаю выхода в свет моей книги, она тянется через меня к квадратнолицему, дергает его за рукав и представляет нас друг другу. Логан Маунтстюарт — Эрнест Хемингуэй. Я знаю, кто он, но вида не подаю. В теперешнем его состоянии он едва способен связать два слова и потому речь его обращается в обидную пародию на английский язык, все сплошь „старик“ да „дружище“. Алиса говорит: „Не будь таким долбанным занудой, Хем. Из-за тебя о нас дурная слава идет“. Я решаю, что Алиса Фарино мне нравится. Отхожу, чтобы присоединиться к Бену, сидящему с молодой француженкой по имени Сандрин — фамилии я не уловил, — у нее бледное, длинное лицо, на котором застыло сдержанное, серьезноевыражение. Подозреваю — с прозорливостью, которой меня иногда наделяет сильное опьянение, — что Бен к ней сильно неравнодушен. Когда я волоку его назад на рю Жакоб, он это подтверждает. Он без ума от нее, говорит Бен, и это мучает его, потому что у отца ее ни гроша, а сама она разведена, у нее маленький ребенок, мальчик. „Я не могужениться по любви, — говорит он, — это расходится с моими планами“.
Он уходит в уборную, проблеваться, а я расхаживаю по комнате, разглядывая составленные у стен холсты. Эта комната даже меньше той, что была на рю Гренелль — кровать,письменный стол и картотечный шкафчик. Слоняясь по ней, я замечаю на столе конверт, надписанный знакомой рукой.
— Ты получил письмо от Питера? — спрашиваю я, когда Бен возвращается.
На бледном лице его появляется выражение немного неискреннее.
— Да, все собирался тебе сказать, но то одно, то другое… Он женился на Тесс.
Бен протягивает мне письмо. Все верно: они поженились и живут в Ридинге, Питер работает помощником редактора в „Ридинг ивнинг ньюс“. Тесс так и не помирилось с родителями, а отец Питера лишил его наследства. Пишет, что никогда не был так счастлив.
Меня пронизывает ревнивая зависть, за нею — укол тревоги. Почему Питер написал Бену и не написал мне? Может быть, Тесс во всем призналась?
— Скорее всего, тебя ожидает в Лондоне письмо, — говорит Бен, благослови его бог.
— Скорее всего, — соглашаюсь я.
Четверг, 9 мая
Выхожу из банка (с деньгами за Модильяни) и сталкиваюсь с Хемингуэем. „Париж — большая деревня“, — произносит он, и следом извиняется за свое поведение, говоря что в присутствии одного своего друга[46]неизменно „надирается в стельку и до паскудства“. Мы идем, наслаждаясь весенним солнцем, по бульвару Сен-Жермен, и Хемингуэй спрашивает, откуда я знаю Фарино. Я объясняю. „Тим главный бездельник Европы, — говорит он. — А она настоящая красотка“. Мы обмениваемся адресами (он, оказывается, женат) и уславливаемся встретиться снова. У нас обоих выходят осенью книги[47]— в конечном итоге, он, похоже, очень приятный человек.
Пятница, 7 июня
В Париж явилось лето. Пошел к Анне, но в ее комнате было так удушающе жарко, что мы постарались покончить с делом как можно скорее. Я потребовал бутылку „шабли“ и ведерко со льдом, мы валялись в постели, попивая вино и беседуя. Сообщил ей, что через несколько дней уезжаю в Лондон, и она сказала, почти автоматически, что будет по мне скучать и надеяться на скорое мое возвращение.
— Мы ведь друзья, Анна, верно? — сказал я.
— Конечно. Близкие друзья. Ты приходишь сюдаon fait l’amour[48].Мы как настоящие любовники, только ты платишь.
— Нет, я хочу сказать, тут что-то большее, другое. Ты знаешь все о моей жизни. А я знаю о тебе и Полковнике.
— Конечно, Логан. И еще ты очень щедрый.
Интересно, может быть, это какое-то правило, установленное мадам Шанталь в ее доме: любое проявление привязанности, искреннее или неискреннее, должно уравновешиваться мягким напоминанием об истинной — финансовой — природе отношений. Я ощутил легкую обиду.
И неизвестно почему, после того, как ушел, — решил дождаться ее. До прихода Полковника прятался в подъезде. Около 8 Анна вышла из „Дома Шанталь“, и они под ручку, не разговаривая, пошли по улице. Я проследовал за ними до метро, и в последнюю секунду заскочил в вагон, следующий за их вагоном. Они сошли на станции „Рынок“, я, выдерживая расстояние, чтобы остаться не замеченным, последовал за ними до их многоквартирного дома. Запомнил его номер и название улицы. И теперь гадаю, чего ради я все это проделал. Чего надеялся достичь?
Опиши состояние твоего духа. Неуверенное. Неопределенное. Лихорадочное.
Опиши эмоции. Сексуальная озабоченность. Чувство вины. Напряженное физическое наслаждение тем, что я в Париже, один. Ненависть к времени: желание остаться в этом возрасте, в этом дне этой недели, месяца, года, навсегда. Могу только воображать ожидающее меня долгое медленное скольжение по наклонной плоскости. Жажда Анны соперничает с жаждой Лэнд. Впрочем, жажду Анны я могу удовлетворять по пяти раз в неделю. Что, видимо, и порождает жажду Лэнд.
Почему ты так увлечен Парижем? Париж дает мне чувство свободы.
Четверг, 13 июня
Завтра возвращаюсь в Лондон. Сегодня утром, перед ленчем, отправился на „Рынок“ и около часа проторчал у дома Анны, надеясь, что она выйдет. Мне хотелось один только раз встретиться с нею вне „Дома Шанталь“ и всего, что из него следует; хотелось случайно столкнуться на улице — я приподнял бы шляпу, мы поздоровались бы, обменялись несколькими банальностями насчет погоды и пошли каждый своей дорогой. Мне нужно добавить к нашим отношениям новое измерение, нечто обыденное, никак не связанное с борделем и платной любовью. Но, разумеется, она так и не показалась, ноги мои заныли, и я почувствовал себя дураком.
Проходя в поисках автобусной остановки мимо маленькогоbistro du coin[49],я заглянул внутрь и увидел сидящего с газетой и стаканом „пастис“ Полковника. Повинуясь порыву, вошел в бистро, потребовал пива и, как бы случайно, уселся за соседний с ним столик. Вблизи он выглядит намного старше Анны — думаю, ему за пятьдесят. Одежда сильно поношенная, но чистая, на нем желтый галстук-бабочка, из нагрудного кармана высовывается такого же цвета носовой платок. Щеголь, стало быть. У него усики с подкрученными кверху концами, скорее седые, чем черные, — как и волосы, набриолиненные и зачесанные назад, без пробора. Он встал, чтобы вернуть газету на полку, а я подошел, чтобы взять ее. Шапки всех газет сообщали о болезни Пуанкаре[50].
— Как грустно болеть в такой прекрасный день, — сказал я по-французски.
Он взглянул на меня, улыбнулся, — естественно, не узнал. Я почувствовал себя неловко, сообразив вдруг, что несколько десятков раз занимался любовью с его женой, вставлял ей: мне хотелось выпалить это, — что оба мы, каждый по-своему, заботимся об Анне, что делим ее, — сказать обо всех моих чаевых, которые помогали жить и ему, — как будто это делало нас чем-то вроде добрых знакомых.
Он произнес нечто о том, что Пуанкаре так или иначе дряхлый старик, я не понял, — французский Полковника был скорострельным, разговорным, в сущности, безупречным.
Мы вернулись к нашим столикам и завели довольно бессвязный разговор. Он догадался, что я англичанин, сказал Полковник, по моему выговору, и добавил, с вежливостью, присущей всем французам, что я замечательно говорю на их языке. Я попробовал слегка прощупать его, сказал, что по-моему и в его речи присутствует легкий акцент. Это его удивило: он парижанин, родился и вырос здесь, заявил он. Я перевел разговор на статью о мятежах коммунистов в Германии, сказал, что им следовало бы пустить в ход армию, и заодно уж спросил о его военном опыте. Он сказал, что в 1914-м пытался записаться в добровольцы, но его не взяли — плохие легкие. Я купил ему выпивку и узнал о нем еще кое-что: он был коммивояжером, однако фирма его обанкротилась и с тех пор… он посмотрел на часы, сказал, что должен идти, пожал мне руку и удалился. Выходит, никакой он не полковник Белой армии.
Понедельник, 24 июняСамнер-плэйс
Пока меня не было, мама заново перекрасила стены моих комнат, куда-то засунув при этом половину книг. „О нет, дорогой, я к твоим книгам и не прикасалась, — говорит она. — Может быть, их маляр украл?“. Я нашел их в кладовке, — к тому же она повесила мою Мари Лорансен в уборной внизу. Вернул ее на место. А еще у нас теперь новый автомобиль, „Форд“.
Утром сходил в „Спраймонт и Дру“ и за завтраком в мясном ресторанчике Родерик обрушил на меня новость: им придется отложить публикацию „Воображенья человека“ до весны 1930-го. Издательский план слишком насыщен, в работе чересчур много авторов — неуклюжие извинения в этом роде. Это так досаждает: я чувствую себя в подвешенномсостоянии — писатель, но не настоящий писатель, настоящим становишься только после физического появления книги, которую можно подержать в руках, купить в книжном магазине. Родерик говорит, что мои парижские статьи ему очень понравились — возможно, если бы я написал еще несколько, их можно было б собрать под твердой обложкой.
— А как насчет романа? — спросил я.
— Ну, мы, э-э, романы, конечно, любим… — его осторожность говорила сама за себя. — Хотя, должен сказать, я никогда не считал тебя романистом.
— А кем ты меня считал, Родерик?
— Чрезвычайно одаренным писателем, который может в любой момент усесться за роман. — Обходительность уже вернулась к нему целиком и полностью.
Мне кажется, скепсис Родерика служит для меня настоящим источником вдохновения. Я напишу роман, пока буду дожидаться публикации „ВЧ“. Расскажу в нем о молодом писателе, живущем в Париже, о его отношениях с красивой, но старшей его годами русской проституткой и о таинственном „Полковнике“, которого она называет своим мужем. Аназвание?
Выхожу в Южном Кенсингтоне из подземки, и кто же там стоит на посту? — Джозеф Даркер. Оба мы радуемся, увидев друг друга, — обмениваемся теплыми рукопожатиями, вспоминаем великие дни Всеобщей стачки. Даркер говорит, что у него уже двое детей и приглашает меня на чай — живет он все там же, в Баттерси.
[Июнь]
Даркер чувствует себя в моем обществе совершенно привольно, а вот его жена, Тильда, очень конфузится, так мне, во всяком случае, кажется. Это началось с первой же минуты знакомства да так и продолжалось. Она все время извиняется: за качество чая, за шумливость детей, за состояние садика позади дома. Мальчика назвали Эдуардом — „В честь принца Уэльского“, девочку — Этель. Мы сидим в шезлонгах посреди садика, без пиджаков, наблюдаем за ковыляющими, совсем недавно начавшими ходить детьми. Солнце пригревает, желудок мой наполнен кексом с цукатами и орехами, и я чувствую, как на меня снисходит покой пригорода. Может быть, так и следует жить? Скромный дом, надежная работа, жена, дети. А вся эта бессмысленная борьба, честолюбивые притязания…
— Извините за кекс, мистер Маунтстюарт, он немного подсох.
— Он на редкость вкусен. И, пожалуйста, зовите меня Логаном.
— Не хотите еще бутербродов? Боюсь, у нас остался только рыбный паштет.
Когда она уводит детей в дом, Даркер, в свой черед, извиняется за нее, отчего все становится только хуже. „Она хорошая мать, — говорит он. — Много работает, содержит дом в чистоте“. Потом наклоняется ко мне. „Я очень люблю ее, Логан. Встреча с Тильдой сделала меня другим человеком“. Понятия не имею, как следует реагировать на такое заявление. „Ты везучий человек, Джозеф, — в конце концов, произношу я. — Надеюсь, мне выпадет хотя бы половина твоего везения“. Он кладет мне руку на плечо, стискивает его. „И я надеюсь“, — говорит он, явно довольный.
Он чистосердечный человек, Джозеф Даркер, однако я задумываюсь о моих отношениях с ним, — не потому, что испытываю какие-либо сомнения, а просто затем, чтобы в них разобраться. Я не отношусь к нему свысока, не пытаюсь показать, какой я замечательный эгалитарист — сижу вот, пью чай с простым полицейским. Я не стал бы распространяться об этом визите, как наверняка сделал бы человек вроде Хью Фодергилла, который выставлял бы эту дружбу напоказ, точно знак отличия. Так почему же я здесь? Он пригласил меня, я принял приглашение. Полагаю, я сделал это потому, что мы оба получаем что-то от общения друг с другом.
[Сентябрь]
Летние разъезды. Июль — с Беном в Берлин, рыскали там по галереям. Купил по его совету маленькую, похожую на самоцвет акварель нового для меня художника по фамилии Клее. По ночам на улицах яростные драки между сторонниками разных политических партий. Затем поездом в Вену, наконец-то, — поездки в Тироль — Куфштайн, Галль, Кицбюэль. После Зальцбург — Бад-Ишль — Гмунден — Грац. В августе — Шотландия, как обычно, Килдоннан под Галашилсом. Охотников к Дику съехалось больше, чем когда-либо. Я махнул рукой на притворство, объявил себя к боевым действиям непригодным и проводил время, гуляя, рыбача или отправляясь автобусом в долину Туида, в маленькие солидные фабричные городки, ютящиеся среди отлогих холмов. По вечерам — много вина и веселья. Там гостили и Ангус [Касселл] с Лотти. Лотти явно неравнодушна ко мне. Как-то вечером мы остались одни в гостиной, и я — был навеселе — поцеловал ее. Утром я благоразумно извинился, но она и слышать ничего не захотела.
Воспоминание: день сильной, но бодрящей жары. Я иду по берегу мелкой, стремительной, коричневой, точно чай, речки, притока Туида, в руке у меня удочка, ищу заводь. Когда смотришь с солнцепека, тени, лежащие между приречными деревьями, кажутся чернильно-черными, точно вход в пещеру. Отыскиваю заводь, втыкаю бутылку пива в прибрежный водоворотик и около часа ужу, — три мелких форели, которых я бросаю обратно в воду. Съедаю хлеб с сыром, выпиваю ледяное пиво и ухожу полями обратно в Килдоннан, солнце светит мне в спину. День полного одиночества, покоя, совершенной красоты реки. Род счастья, которое мне следовало бы вкушать почаще.
Вторник, 22 октября
Неплохо продвинулся с романом: он будет не длинным, но полным напряжения и движения. Все еще не знаю, чем он закончится, — и ни малейшего представления о названии. Появились гранки „ВЧ“. Скоро я буду там — скоро.
Отправляюсь в Хампстед, обедать у Фодергиллов. Лэнд выглядит усталой, говорит, что приходится много работать, — у Ли масса дел в новом правительстве[51].Она знакомит меня с человеком по имени Геддес Браун — ему за тридцать — художник. Тревожный звоночек: он гибок, мускулист, как профессиональный боксер, со светлымивьющимися волосами. Что-то в его повадке выдает колоссальную самоуверенность.
У Фодергиллов я чувствую себя совершенно раскованно — это моя вторая семья, идеальная. Насколько иным был бы я, если бы вырос в такой среде? Рассказываю Вернону о поездке в Берлин, упоминаю о покупке Пауля Клее (Пауля кого? Спрашивает он — блаженная обособленность английской культуры). Геддес Браун, будьте уверены, знает, кто такой Пауль Клее — мы получаем импровизированную десятиминутную лекцию. Он хвалит мой вкус: внезапно я становлюсь в его глазах вполне приемлемым человеком. Затем Хью беседует со мной о политике, я киваю, соглашаясь с тем, что Муссолини чудовище, тянусь через стол, чтобы поднести спичку к энной по счету сигарете Урсулы. Но где же Лэнд и Геддес Браун? На террасе, смотрят на звезды. А-га.
Среда, 30 октября
Маму, похоже, немного встревожила телеграмма от мистера Прендергаста, который сейчас в Нью-Йорке. Зачитывает ее: „Финансовый хаос на рынке ценных бумаг. Срочно нужны наличные“. „Наличные? — говорит она. — У меня нет наличных“. Займи у банка, отвечаю я, и поднимаюсь наверх, чтобы поработать над романом. И тут меня вдруг осеняет название. „Конвейер женщин“.
1930
Среда, 1 января
Встречаю новое десятилетие и новый год средней руки похмельем. (Прошлая ночь: коктейли у Фодергиллов, обед с Родериком в „Савое“, полночь в клубе „500“. Спать улегся в 3 часа ночи).
Обзор 1929-го. Любовная интрига в Париже. Благословение собственных комнат в отеле „Рембрандт“. Анна-мания и загадка Анны-Полковника. Сосредоточенность на чувстве к Лэнд. „Сосредоточенность на чувстве к Лэнд“. Тьфу! Все нарастающаялюбовьк Лэнд. Издательство приняло „ВЧ“. Начал „КЖ“. Разочарование, вызванное задержкой книги. Серьезная, довольно прибыльная журналистика.
Новые друзья: Алиса Фарино, Джозеф Даркер, Лотти Эджфилд (?).
Друзья в отставке: Питер, Тесс, Хью Фодергилл.
Потерянные друзья: ни одного.
Вывод: год больших обещаний — достижения, увы, мне все еще не даются. Настоящее начало писательской карьеры. Заработал деньги. 1929-й доказал, что я могу жить моим пером.
Воскресенье, 5 января
За обедом мама с театральным надрывом объявила, что мы лишились квартиры в Нью-Йорке.
Я: Я тебя умоляю, какой еще квартиры?
МАМА: Моей квартиры на 62-й стрит. Мистер Прендергаст говорит, что ее больше нет.
Я: Она была заложена?
МАМА: Мы не смогли оплатить ссуду. И банк ее отнял.
Я: Какой позор. А мне так хотелось когда-нибудь увидеть ее. Почему ты не скажешь мистеру П., чтобы он продал часть твоих ценных бумаг?
МАМА: Я в этом ничего не понимаю. У нас было столько акций, но он говорит, что теперь они ничего не стоят. Совсем ничего.
Я: Смешать тебе коктейль?
[Март]
Глиб-плэйс, 85А, Челси. Мой новый адрес. Я снял меблированную квартиру с садиком, совсем рядом с Кингз-роуд. Спальня, ванная, кухня, столовая и еще одна спальня, в которой будет мой кабинет. Перевез туда книги и картины, теперь мне нужно лишь несколько ковров и покрывал, чтобы окончательно сделать квартиру своей. Миссис Фуллер приходит три раза в неделю, чтобы „обихаживать“ меня, она говорит, что муж ее будет приглядывать за садиком — и все это за 6 фунтов в месяц. Задергиваю шторы, разжигаю огонь в камине и откупориваю бутылку вина. Такое впечатление, что ближайшие мои соседи это Сирил Коннолли[52]с супругой. „Конвейер женщин“ подвигается хорошо.
Четверг, 27 марта
Сегодня вышло в свет „Воображенье человека“. Совершил символический жест: отправился в город и купил экземпляр в „Хатчарде“. Симпатичная небольшая книжка со светло-лиловой обложкой и маленьким идеализированным портретом Шелли на фронтисписе — работа Вернона Фодергилла. Завтрак в „Л’Этуаль“ с Родериком и Тони Пауэллом,который теперь работает в „Дакуэрте“. Возвращаясь подземкой домой, я все вытаскивал книгу и разглядывал ее, прикидывая на ладони вес, открывая наугад и прочитывая одно-два предложения. Несколько раз возвращался к издательскому уведомлению: „Мистер Маунтстюарт окончил Оксфордский университет и в настоящее время пишет роман“. Вот только зачем издателям непременно нужно рекламировать на задней обложке другие книги? Мне кажется, это лишает мою собственную чистоты. Я вовсе не хочу знать, что Катберт Вулф написал „захватывающую и значительную“ биографию Дизраэли. Что ты сделал с моей прелестной новой книгой, Катберт Вулф?
Это типично для моего нынешнего настроения: и ровного — пока еще ни одной рецензии, — и приподнятого — у меня в руках моя книга, я купил ее в книжном магазине. Но внезапно меня охватывает желание оказаться рядом с Лэнд, или Анной, — или даже с Люси. Взамен того, заглядываю к маме, которая, хоть и твердила, что будет безутешна, если я перееду, уже подумывает переделать мои комнаты в свою студию.
— Студию? И чем ты в ней станешь заниматься?
— Не знаю, дорогой. Писать картины, лепить, танцевать.
Воскресенье, 13 апреля
На прошлой неделе хорошая рецензия в литературном приложении к „Таймс“ — „Обаятельно и живо“. „Шелли, каким, мы полагаем, он действительно был“ — „Геральд“. „Моруа разбит на голову. Наконец-то у нас есть английский Шелли“ — „Мейл“. Позвонил Родерику и узнал, что продажи оставляют желать лучшего — до сих пор разошлось всего 323 экземпляра. „А как же рецензии? — спросил я. — Может, вам стоит дать какую-нибудь рекламу?“. Он забормотал нечто невразумительное насчет сезонного бюджета и весеннего дефицита. Письма с поздравлениями от Х-Д и, удивительное дело, от Ле-Мейна. Единственная проблема в том, что я, похоже, утратил интерес к моему роману. Написано около 200 страниц. Думаю, мне следует просто прикончить „Анну“ посредством чахотки или еще какой-нибудь зловредной болезни.
[Апрель]
Первый званный обед в Глиб-плэйс. Чета Коннолли, Лэнд, Х-Д с Цинтией, Родерик и молодой поэт, от которого он без ума, Дональд Кунан. В общем, все прошло, как мне кажется, неплохо: суп, баранья нога, трюфели, сыр. Много пили. Коннолли говорит, что попробует дать рецензию в „Нью стейтсмен“. Поначалу он был каким-то ощетиненным, но довольно скоро помягчел. Нас позабавило открытие, что оба мы вышли из Оксфорда с третьей степенью по истории. „Единственный способ забраться наверх, — сказал я, — это как можно раньше упасть“.
Лэнд уходила последней, перед дверью мы поцеловались. Нежный поцелуй — поцелуй будущей любовницы? Я проводил ее до Кингз-роуд, остановил такси. Она сказала, что август проведет в Париже — ей нужно поправить свой французский. Какое совпадение, сказал я, и мне тоже.
Четверг, 22 мая
Взял „Конвейер женщин“ у машинисток и отнес Родерику в „СиД“. Он, похоже, удивился, увидев роман завершенным. „Название мне нравится, — сказал Родерик, но затем к нему вернулась всегдашняя его малодушная осторожность: — Он ведь не слишком скабрезен, правда? Мы не можем рисковать запретом книги“. Я заверил его, что книга чрезвычайно скабрезна, но скабрезность ее хорошо продумана и не выходит за рамки приличий. Он предложил мне написать следом биографию Китса: „Шелли идет очень хорошо“, — сообщил он.
Среда, 28 мая
Уоллас по-настоящему, я бы сказал, рассердился, узнав, что я самолично доставил рукопись издателям. „Это все равно, что отнять у меня меч и выдать взамен ножик“. Я ответил, что не понял его. „Кровь пустить я еще в состоянии, но возиться придется гораздо больше“. Как бы там ни было, „Спраймонт и Дру“ предложили 100 фунтов, однако Уоллас заставил их увеличить сумму до 150, сказав, что и „Дакуэрт“, и „Чапман энд Холл“ сгорают от желания прочесть мой роман. Вследствие чего мы отправились завтракать в „Куаглиноз“. Уоллас нашел мне еще одну работу в „Уикэнд ревью“ и „Грэфик“. Мы набросали список тем, на которые я способен со знанием дела писать: английские поэты-романтики, гольф, Южная Америка, Париж, Испания, Оксфорд, секс, британская история от Нормандского завоевания до протектората Кромвеля, современное искусство и солонина. „Какой вы разносторонний“, — заметил с большей, нежели обычная его, холодностью Уоллас. Чем больше его узнаю, тем сильнее он мне нравится. По моим представлениям, к работе своей он относится, как к забавному испытанию сил, источнику развлечений. Тон его неизменно бесстрастен — Бастер Китон, да и только. „Воображенье человека“ расходится все лучше — продажи уже перевалили за тысячу. У меня такое впечатление, что обо мне пошли разговоры. Сирил [Коннолли] вчера вечером, представляя меня кое-кому, сказал: „Вам наверняка читали книгу Логана о Шелли“.
Понедельник, 21 июля
Очень большой прием у леди Кунард[53].Я чувствовал себя немного ошарашенным: это мой первый настоящий выход в свет. Там были Во, Гарольд Николсон, Далси Вон-Тарджетт, Освальд Мосли, Имоджин Гренфелл… Вопоздравил меня с Шелли. Я поздравил его с „Мерзкой плотью“. Он показал мне Уильяма Гергарди, сказав, что это самый блестящий из ныне живущих писателей. Некоторое время Во рассказывал о том, как он готовится к переходу в католическую веру, а следом начал распространяться о непогрешимости и Чистилище. Я прервал его, сказав, что все это мне известно. Новость о том, что я католик, похоже, поразила его. Я заверил Во, что я законченный вероотступник, он сконфузился и поспешил меня покинуть. С какойстати человек, подобный ему, проникся желанием сменить веру да еще в таком возрасте?[54]
Пятница, 8 августа
Париж. Снова в добром старом, давно привычном отеле „Рембрандт“. Разошедшийся не по сезону дождь темнит тротуары, назойливый ветер стучит ставнями. Лэнд приедет на следующей неделе.Tu ne me chercherais pas si tu ne m’avais trouvé. [Ты не искал бы меня, если бы уже не обрел. Паскаль.] Я вышел в 6, выпил в „Липпе“ и затем прошелся по Монпарнассу, чтобы встретиться с Беном в „Клозери де Лил“. Пришелслишком рано и, хоть я не собирался заглядывать в „Дом Шанталь“ — все мои мысли заняты Лэнд, — однако, поскольку до него было рукой подать, все-таки, заглянул. Мадам Шанталь сердечно приветствовала меня и предложила на выбор одну из трех девушек в атласном белье, без дела сидевших в гостиной. „Вы же знаете, мне нравится только Анна“, — сказал я. „Да, но Анна ушла“, — ответила она и пояснила, что Анна сказала, будто в „работе“ она больше не нуждается, и потому покидает „Дом“. Где она, мадам Шанталь никакого представления не имеет.
Я испытал потрясение, а следом грусть. Жизнь иногда так с тобой и поступает — ведет по какому-нибудь пути и вдруг окунает в дерьмо. Я думал о днях Анна-мании, о том, как ее история вдохновила „Конвейер женщин“. И понял, что полагал — эгоистично, — будто Анна всегда будет здесь, что она не может просто исчезнуть, точно по мановению фокусника. За обедом я чувствовал себя немного подавленно, зато Бен был в ударе — его галерея начала подавать признаки жизни, кроме того, он много рассказывал о Сандрин. По-видимому, сынишка у нее совершенно очаровательный. Слышу дальний звон свадебных колоколов.
Суббота, 9 августа
![НУТРО ЛЮБОГО ЧЕЛОВЕКА [Уильям Бойд]](https://wattpad.me/media/stories-1/babe/babe47a05bcb42a11298b5db0e362bca.jpg)