Школьный дневник
1923
10декабря 1923
Мы — пятеро католиков — возвращались с мессы: шли от остановки автобуса к школе, и тут Барроусмит и четверо, не то пятеро его неандертальцев принялись скандировать: „Папские псы“ и „Фенианские предатели“. Два шкета из младших классов расплакались, пришлось мне подойти к Барроусмиту и спросить: „А скажи-ка, Барроусмит, к какой церкви принадлежишь ты?“. „К англиканской, конечно, тупица“, — ответил он. „Ну так, считай, тебе здорово повезло, — сказал я, — хоть какая-то церковь согласилась принять человека, физически столь отталкивающего“. Все рассмеялись, даже обезьянья команда Барроусмита, а я сбил моих овечек в стадо, и мы достигли школьных пастбищ без дальнейших приключений.
Скабиус и Липинг[6]объявили, что я совершил поступок недопотрясающего качества, и что вся эта стычка и обмен репликами достаточно забавны для занесения в нашу „Livre d'Or“[7].Я оспорил их заявление, сказав, что, поскольку я рисковал получить от Барроусмита и его лакеев телесные повреждения, содеянное мной надлежит отнести к разряду недопотрясающего со звездочкой, однако Скабиус с Липингом проголосовали против. Свиньи! Один из плакс, малыш Монтегю, был призван в свидетели, и Скабиус с Липингом, приятнейшим образом поаплодировав, вручили мне гонорарий (по две сигареты с каждого за недопотрясающее достижение).
Когда мы пили после уроков чай, я поделился с ними планом, который разработал на триместр Св. Мартина. Нет смысла, сказал я, просто сидеть и ждать, когда с нами случится то или иное потрясающее событие — мы должны сами инициировать их. Я предложил подвергнуть каждого испытанию: двое из нас придумают задание для третьего, а его старания выполнить таковое будут документироваться (по возможности, с привлечением сторонних свидетелей) в „Livre d'Or“. Только так, заявил я, мы сумеем пережить страшные невзгоды, коими грозит нам следующий триместр, а уж после него мы выйдем на финишную прямую: летний триместр всегда приятнее прочих, он способен и сам о себе позаботиться. Затем аттестат зрелости, экзамены на получение университетской стипендии и мы свободны — мы, разумеется,надеемся, что нас ждет Оксфорд (по крайней мере, меня и Скабиуса — Липинг говорит, что не имеет ни малейшего желания тратить на университет три года своей и без тогонаверняка недолгой жизни). Скабиус предложил учредить фонд, который позволит частным образом отпечатать роскошное нумерованное издание „Livre d'Or“, — хотя бы для того, чтобы увековечить все беззакония Абби. „Или предупредить наших потомков о том, какой ужас их ожидает“, — прибавил Липинг. Предложение было единогласно одобрено — каждый из нас внес в новый „издательский фонд“ по одному пенни, а Липинг тут же начал прикидывать плотность и выделку необходимой бумаги, тиснение на кожаном переплете и тому подобное.[8]
Нынешней ночью услаждался в спальне упоительными видениями Люси. № 127 за этот триместр.
12декабря [1923]
К большому и радостному моему смущению, мистер Хоулден-Доз расхвалил перед выпускным классом мое эссе о Драйдене, назвав его образцовым. „Если кто-либо из вас пожелает получить дальнейшие сведения, Маунтстюарт, нисколько в этом не сомневаюсь, предоставит вам, за умеренную плату, возможность прочесть его“, — сказал он. (Я с обидой подумал: Все-таки присутствует в натуре Х-Д некая злобноватость. Хотя, возможно, он просто почувствовал, как во мне пышным цветом распускается самоуверенная гордыня?).
Впрочем в натуре его присутствовала и некая кротость, что стало очевидным под конец дня, когда он нагнал меня под аркадами, и мы вместе прошлись в сторону часовни. „Весь этот англиканизм еще не подорвал вашей веры?“, — спросил он меня у двери часовни. Вопрос показался мне странноватым, и я пробормотал нечто невнятное, о том, что не обращаю на него особого внимания. „Сие на вас не похоже, Маунтстюарт“, — промолвил он и удалился. За ужином я спросил Липинга, к чему, по его мнению, клонил Х-Д. „Он хочет, чтобы ты стал фанатичным атеистом вроде него“, — ответил Липинг. У нас состоялся интересный и, надеюсь, не очень претенциозный разговор о вере. Я спросил у Липинга, отчего он, будучи евреем, не ходит в синагогу так же, как мы, католики, ходим к мессе. Я, может быть, и еврей, ответил он, но еврей англиканский, и уже в третьемпоколении. Мне это показалось не очень вразумительным, зато теперь мне стало понятно, отчего я так редко размышляю о религии. Некритическая вера безумно скучна. Все великие художники были скептиками. Возможно, стоит развить эту мысль в следующем эссе, которое я напишу для Х-Д. Ему она придется по вкусу. Когда мы покидали столовую, Липинг признался, что проникся подобием страсти к малышу Монтегю. Я сказал, что малыш Монтегю есть растленная скотина в процессе становления — скотинчик. Липинграсхохотался. Вот за что я его люблю.
18декабря [1923]
Пишу это в поезде на Бирмингем, настроение кислое, неотвязная подавленность раз за разом накатывает на меня. Так обидно было видеть Скабиуса, Липинга и, казалось мне, 90 процентов учеников нашей школы, садящимися в поезда, что идут к Лондону и к югу. После того, как расточились те, кто живет невдалеке от школы, нас осталось человекдвадцать, стоявших по всему вокзалу в ожидании поездов, которые доставят нас в наши далекие и пресные провинциальные города (Нориджский вокзал, вдруг подумалось мне, есть олицетворение унылости, составляющей самую суть провинциальной жизни). В конце концов, подошел мой поезд и я отыскал для себя в последнем вагоне пустое купе. Впрочем, дорогой у меня появлялись временные спутники, но я сидел, сгорбившись над записной книжкой и украдкой наблюдая за ними, и пока число миль, отделяющих меня от „дома“, сокращалось, на сердце моем становилось все тяжелее. Дюжий матрос со своей размалеванной девкой, коммивояжер с картонным чемоданом, толстая женщина, поедающая конфеты — по две на каждую из те, что она скармливала своему крошечному, ясноглазому, молчаливому ребенку. Недурственное предложение.
Позже. В мое отсутствие мама продолжала отделывать комнаты. Мою она оклеила — не спросясь у меня — темными, оттенка жженного сахара обоями с какими-то расплывчатыми серебристо-серыми щитами не то шлемами. Совершенно отвратительными. Столовая обратилась в ее „швейную мастерскую“, так что есть нам теперь приходится в зимнем саду, где стоит — как-никак, середина зимы, — адский холод. Отец, похоже, принимает эти и иные преобразования без жалоб. Волосы у мамы черны, как вороново крыло, боюсь, вид ее становится все более нелепым. Кроме того, у нас теперь новый автомобиль, „Армстронг-Сиддли“ — сверкающая никчемность, которая стоит в гараже под брезентом. Отец предпочитает ездить на работу трамваем.
Ходил прогуляться по Эджбастону, скука уже гложет меня, — тщетно пытался отыскать в больших домах и виллах какие-либо признаки духа индивидуальности. Рождественская елка безусловно есть одна из самых печальных и пошлых выдумок человечества. Надо ли говорить, что у нас она великанского роста — стоит в замнем саду, подпирая согнутой верхушкой стеклянный потолок. Заглянул в синематограф и в течение получаса смотрел „Брачную лихорадку“. Вышел оттуда обуянным похотливой страстью к Розмари Чанс. Слава Богу, послезавтра приезжает Люси. Или я поцелую ее в эти каникулы, или подамся в монахи.
24декабря 1923
Канун Рождества. Люси говорит, что собирается поступить в Эдинбургский университет, изучать археологию. Я спросил, разве существуют женщины-археологи? А она ответила, ну, одна, покрайней мере будет. Люси прекрасна — на мой, во всяком случае, взгляд — высокая, сильная, и выговор ее мне нравится[9].Жалко, что волосы у нее теперь не длинные. Мама же, напротив, сказала, что короткая стрижка Люси кажется ей „très mignonne[10]“.
Написал Скабиусу и Липингу, предложив варианты испытаний. Заявил также, что в следующем триместре нам надлежит называть друг друга по именам, в особенности на людях. Подписался „Логан“, испытав при этом легкую дрожь революционного упоения: кто знает, к чему способны привести подобные проявления независимого духа? Уверен, обасогласятся. Мама только что просунула голову в дверь (не постучав), дабы напомнить мне, что к нам вот-вот сойдутся на ритуальный рождественский коктейль коллеги отца: скованные, неловкие управляющие и помощники управляющих, у которых имеется только одна тема для разговора, а именно, консервирование и сохранение мяса. Итак, долгий рождественский ад начинается. И опять-таки, спасибо Богу за Люси. Восхитительную, обожаемую, строптивую Люси.
1924
1января 1924
Сейчас 2:30 утра, я пьян. Как рыбка, как зонтик и как сапожник. Должен записать все, пока не расплылись и не выцвели возвышенные воспоминания.
Под самый Новый год мы отправились потанцевать в гольф-клуб. Мама, отец, Люси и я. За невысокого качества угощением (баранина) последовали танцы под музыку на удивление хорошего оркестра. Я основательно подналег на вино и фруктовый салат. Мы с Люси станцевали что-то вроде куик-степа (утомительные и дорогостоящие уроки Липинга окупились: я показал себя хорошо). Я и забыл, какой высокой становится Люси, вставая на каблуки, — наши глаза оказались на одном уровне. Когда оркестр заиграл танго, и мама под общие аплодисменты повела отца на танцевальный помост, мы покинули зал.
Снаружи, на террасе, нависающей над первой меткой и восемнадцатой площадкой, мы выкурили по сигарете, обменялись краткими замечаниями относительно серости этого сборища, приятной искусности музыкантов и теплой не по времени года ночи. Затем Люси бросила сигарету в темноту и повернулась ко мне. Дальнейший наш разговор протекал, насколько я помню, примерно так:
ЛЮСИ: Полагаю, теперь ты хотел бы поцеловать меня.
Я: Э-э… Да. Если можно.
ЛЮСИ: Я тебя поцелую, но замуж за тебя не пойду.
Я: Люси, мне же еще нет восемнадцати.
ЛЮСИ: Это не важно. Я знаю, ты все равно об этом думаешь. Я просто хочу, чтобы ты понял, я никогда и ни за кого не выйду замуж. Никогда. Ни за тебя, ни за кого другого.
Я промолчал, гадая, откуда она может знать о моих самых сокровенных фантазиях, о самых потаенных мечтах. И я поцеловал ее, Люси Сансом, первую девушку, с какой я когда-либо целовался. Губы ее были мягки, мои губы были мягки, ощущение… подобие плотской мягкости, в общем-то похоже на то, что я испытывал, целуя себя для практики в плечо или в сгиб локтя. Было приятно — меня охватило очень симпатичное чувство „несхожести“, того что в этом участвуют двое, что каждый из нас дает что-то другому (плохое предложение и, боюсь, не очень внятное).
И тут она всунула мне в рот язык, и я подумал, что сейчас взорвусь. Языки наши соприкасались, мой скользил по ее зубам. Я, наконец, понял, почему вокруг женских поцелуев поднято столько шума.
После пяти, примерно, минут более-менее непрерывных лобзаний Люси сказала, что пора остановиться и мы вернулись в зал, по отдельности, — Люси первой, я за ней, выдержав интервал, достаточный, чтобы в него вместилось несколько затяжек нервной, ликующей, дрожащей сигаретой. Собравшаяся в гольф-клубе публика уже столпилась вокругоркестровой эстрады, до полуночи оставалось три-четыре минуты. Я пребывал в некотором ошеломлении и никак не мог отыскать глазами Люси. Мама поманила меня к себе (на самом-то деле, я теперь думаю, что выглядит она — лучше некуда, красное платье очень идет к ее новым, блестящим волосам). Когда я протиснулся к ней, она взяла меня за руку, притянула к себе и прошептала на ухо: „Querido[11],ты занимался любовью с кузиной?“ Откуда она узнала? Каким образом женщины сразу распознают подобные вещи?
А теперь в постель, к первым радостям 1924-го — и к снам о прелестной Люси.
3января [1924]
Удивительно, досадно, Люси не позволила мне снова поцеловать ее. Я спросил — почему, и она ответила: „Слишком много и слишком быстро“. Липинг и Скабиус написали, что испытание, ожидающее меня в весеннем триместре, уже приобрело отчетливые очертания. Скабиус пишет, что они с Липингом придумали для меня испытание „особенно трудоемкое“ и что мне следует „приготовиться к весьма интересному и напряженному триместру“.
После полудня играл с отцом в гольф, мне не хотелось, но он с непривычной настойчивостью просил, чтобы мы вышли из дому, подышали свежим воздухом. День стоял холодный, очень ветреный, на втором кругу мы оказались практически в одиночестве. Лунки заросли мхом, игра шла туго — „Зимой тут требуется особая точность“, — сказал отец, когда я промахнулся по одной из них с пятнадцати дюймов, — каждая ровная лужайка требовала особых усилий. Я беспорядочно мотался туда и сюда, отец вел игру с обычной его осмотрительностью и точностью, „на счет“, — и с легкостью выиграл: восемь лунок, шесть в остатке. Мы прошли последние шесть, разговаривая о разном — о погоде, о возможности возвращения в Уругвай, о том, в какой из колледжей Оксфорда я думаю поступить, и так далее. Когда мы уже шли вдоль восемнадцатой площадки к зданию клуба (я глядел на небольшую террасу, на которой целовался с Люси), отец вдруг остановился и тронул меня за руку.
— Логан, — сказал он, — есть нечто, о чем тебе следует знать.
Я не ответил ничего, но почему-то сразу подумал о разорении. Я просто видел, как Оксфорд тает и испаряется, точно оставленная под ослепительным солнцем ледяная скульптура. Отец же словно и не собирался продолжать разговор, просто поглаживал с многозначительным видом усы, — я понял, что он ожидает символического риторического вопроса.
И я послушно спросил:
— В чем дело, отец?
— Я не очень хорошо себя чувствую, — ответил он. — Похоже… похоже, что жить мне осталось недолго.
Я проявил себя как человек ни на что не годный. Да и что полагается говорить в подобных случаях? Промямлил нечто невнятно отрицающее: ну что ты; как это возможно; наверняка должен быть какой-то другой… но чувствовал себя потрясенным скорее тем, что никакого потрясения не испытывал: как будто отец сказал мне, что нужно нанять кого-нибудь для работы в саду. Думая об этом сейчас, я все-таки не могу по-настоящему поверить ему: столь недвусмысленное извещение о том, что предстоит нам в будущем, с настоящим моментом почему-то никак не вяжется — потенциальная реальность этого будущего представляется, в сущности, непостижимой. Ну, как если бы кто-то сказал мне стакой же трезвой рассудительностью: твои волосы выпадут еще до тридцати лет или — ты никогда не сможешь зарабатывать больше тысячи фунтов в год. Как ни пугающе звучат подобные предсказания, на тебя, выслушивающего их, они, по-настоящему, никакого воздействия не оказывают, оставаясь немыслимо гипотетическими. Вот так я себя и почувствовал, услышав слова отца о его неминуемой смерти, так чувствую и сейчас: в этом нет никакого смысла. Смысл не возник, несмотря даже на то, что отец довольно долго говорил о своем завещании, о небольшом, но тем не менее состоянии, о том, что мы с мамой будем хорошо обеспечены, все необходимые меры уже приняты. И сверх того, о том, что мне придется стать опорой матери, что я должен буду утешать ее. Я понуро кивал, но скорее из чувства долга, чем искренне. Закончив говорить, отец протянул мне руку, и я пожал ее. Ладонь его была сухой и гладкой, пожатие на удивление сильным. Мы молча вернулись в здание клуба.
Вечером, перед обедом, я поцеловал Люси на лестничной площадке, рядом с открытым для проветривания стенным шкафом. Она не противилась. Мы оба использовали языки, я обнял ее и крепко прижал к себе. Люси девушка крупная, плотная. Когда я попытался коснуться ее груди, она с легкостью оттолкнула меня, однако я видел — она раскраснелась, возбуждена, грудь ее поднимается и опускается в такт дыханию. Я сказал, что люблю ее, и она рассмеялась. Мы двоюродные, ответила она, это незаконно, мы бы совершили кровосмешение. Завтра утром она возвращается на север — как я буду жить без нее?
За обедом я смотрел через стол на отца, срезавшего с кости на своей тарелке ломти баранины, отправлявшего их в рот и с силой жевавшего — по крайней мере, с аппетитомего ничего дурного не случилось. Возможно, прогноз врачей чересчур мрачен? Отец человек серьезный, обстоятельный, сделать слишком далеко идущие выводы из их околичностей — вполне в его характере. Мама в сторону отца, казалось, и не смотрела, болтала с Люси, показывая перламутровый лак, которым выкрасила ногти. Хотя, может, она и не знает? Но если ее следует держать в неведении, отец, наверное, сказал бы, что все должно остаться между нами?
После обеда мы с Люси играли в „пятнашки“, а отец с мамой слушали граммофонные пластинки, отец курил свою ежедневную сигару. Когда мама вышла из комнаты, я последовал за ней, и спросил, все ли в порядке с отцом.
— Конечно, в порядке. Крепок, как десяток дубов. Почему ты спрашиваешь, Логан,querido?
— Мне показалось, что он немного устал, когда мы играли в гольф.
— Послушай, он ведь уже не молод. Ты у него выиграл?
— Вообще-то нет, он меня легко победил.
— Вот когда он проиграет тебе в гольф, дорогой, тогда я и начну тревожиться.
Такие вот дела, сейчас я сижу в моей кошмарной, коричневой с серебром спальне, успокоенный прославленным „гольф-тестом“, позволяющим точно определить, насколько здоров человек. На другом конце коридора лежит в своей постели Люси — интересно, думает ли она обо мне, как я о ней думаю? По-моему, я действительно люблю ее — не столько за красоту, сколько за силу характера, куда более твердого, чем мой. Возможно, потому меня к ней и тянет: я так остро чувствую свои изъяны и недостатки, и знаю, что сила Люси способна их возместить — помочь мне развиться и преуспеть, достигнуть всего того, чего, уверен, я способен достичь.
[конец января 1924]
Гнусная школа — и погода не лучше. Я переговорил по отдельности со Скабиусом и Липингом — виноват, с Питером и Беном, — за чаем после уроков мы объявим друг другу опридуманных для каждого испытаниях.
Сегодня днем Хоулден-Доз призвал меня после истории к себе и спросил, в какой из колледжей Оксфорда я собираюсь подать документы. Я ответил, что никак не сделаю выбор между Бейллиолом и Крайст-Черч, а он наградил меня одной из своих сардонических улыбок и посоветовал не связываться ни с тем, ни с другим. Но ведь Скабиус, напомнил я ему, собирается попробовать получить стипендию Бейллиол-Колледжа. А вы, разумеется, закадычнейший из его закадычных друзей, сказал Х-Д, добавив, что это не самая основательная, в тактическом плане, причина для поступления в Оксфорд. Некоторое время он молча взирал на меня, потом несколько раз ткнул в мою сторону пером, словнопридя к какому-то эпохальному решению.
— Я вижу вас на Терл, — сказал он, — не на Брод, и не на Хай.
— А что это такое, сэр? — поинтересовался я.
— Это улицы в Оксфорде, Маунтстюарт. Да, я вижу вас уютно устроившимся в одном из чарующих маленьких колледжей, стоящих на Терл — в Эксетере или Линкольне. Нет, даже в Джизусе. У меня есть в Джизусе давний знакомец, который может оказаться полезным, — точно, один из этих колледжей будет идеальным местом для вас. Ни Бейллиол, ни Хаус вам не годятся, Маунтстюарт, нет, нет и нет. Поверьте мне.
Некоторое время он продолжал разглагольствовать в том же малоприятном, несколько покровительственном духе, сказав, в частности, что переговорит на этот счет с Ящером[12],и прибавив, что в Линкольне, Эксетере и Джизусе имеется несколько „легко достижимых“ стипендий, в том числе и именных, получить которые мне, как он полагает, не составит никакого труда. Я не имел ни малейшего представления, о чем он толкует, поскольку совсем не знаю колледжей Оксфорда, — города, в котором я и побывал-то всего один раз, в возрасте двенадцати лет, — кроме самых прославленных. Теперь я уже не понимаю, радоваться мне или раздражаться из-за проявленного ко мне Х-Д интереса — егозабота о чьем бы то ни было будущем вещь до крайности необычная. Быть может, я попал к нему в любимчики?
Позже. Испытания. Оба они скоты и мерзавцы, что Скабиус, что Липинг — после того, что они со мной учинили, оба не заслуживают того, чтобы называть их по именам. И это при том, что придуманное нами друг для друга взяло врасплох каждого. Триместр определенно обещает быть интересным и не лишенным комизма. К тому же, стало еще более ясным одно — мы очень хорошо знаем друг друга. Итак, испытания — о моем скажу под конец. Начнем с Бена Липинга. Идея принадлежит Скабиусу, но я мгновенно и с энтузиазмом одобрил ее. Липингу — еврею — надлежит обратиться в католичество, больше того, его должны счесть пригодным для получения священнического сана. Липинг был, мягко говоря, потрясен, когда мы сказали ему об этом. „Ублюдки, — несколько раз повторил он, — законченные ублюдки“.
Что до испытания Скабиуса, тут идея принадлежала мне, не Липингу, хоть тот и сразу оценил ее по достоинству. Неподалеку от школы стоит „Школьная ферма“, мы часто проходим мимо нее, прогуливаясь, а время от времени и заглядываем внутрь (это часть учебной программы, в особенности уроков биологии). Управляет фермой человек по фамилии Клаф, у него имеется дочь (а также парочка рослых сыновей). Несколько раз она, возившаяся по хозяйству, — тащившая куда-то ведра, гнавшая скотину, — попадалась нам на глаза, потому мы и сочили ее дочерью Клафа. Не вид ей лет девятнадцать-двадцать, крепкая, небольшого росточка девушка с копной кудрявых волос, которые она тщетно норовит укрыть то под одной, то под другой косынкой. Так вот, испытание, которое мы выдумали для Скабиуса — долговязого, застенчивого, погруженного в себя Питера Скабиуса — состоит в том, чтобы обольстить ее: конечной проверкой должен стать полученный при свидетелях поцелуй. Когда мы сказали ему об этом, Питер попросту рассмеялся — хотя, по правде сказать, смех его походил на полное ужаса ржание, какое мог бы издавать осел под пытками, — он отказался принять это испытание на том основании, что оно представляет собой попросту анекдот, от которого мороз продирает по коже, что оно неисполнимо, опасно, а, возможно, и незаконно. Но мы остались непреклонными и Питер нехотя, но согласился.
А следом они объяснили, к чему сводится мое испытание, и я почувствовал, как во мне нарастает такой же крик: „Нет!“, „Невозможно!“, „Нечестно!“. Моя задача — получить до конца триместра поощрительную награду за игру в первом составе школьной команды регбистов. То есть не просто пробиться в первый состав, но стать его украшением.
Суть дела в том, — собственно, потому-то я и считаю, что со мной обошлись несправедливо, — что вся наша компания питает отвращение к организованному школьному спорту — это один из ключевых моментов, объединивших нас и связавших. Для Скабиуса спорт проблемы не составляет, поскольку к занятиям таковым Питер целиком и полностью не пригоден — координации никакой, слабый, ничего не умеющий, — он не попал бы мячом и в амбар, не говоря уж о двери амбара. Мы с Липингом избежали худшего, что могла предложить нам эта спятившая на спорте школа, усердно пестуя поддельные болезни: Липинг мигрени, а я — боли в спине. По части регби, самое большее и самое худшее, что выпадает на мою долю, это еженедельный выход на поле в составе школьной команды. Играю я на правом краю: если удача мне улыбается, вся игра проходит без того, чтобы я хоть раз прикоснулся к мячу или испачкал колени.
Однако, сейчас, пока я пишу все это — и воображаю, как Питер с Беном размышляют над своими задачами, — легкий, остренький холодок возбуждения пробегает у меня по спине. В сущности говоря, для того эти испытания и придуманы: нам надлежит превратить предпоследний, скучнейший наш школьный триместр в нечто волнующее и поучительное. И кто знает, какие перлы украсят в итоге нашу „Livre d'Or“?
Среда [23 января 1924]
Сегодня вечером меня вызвал к себе в кабинет Ящер. Он попивал из стакана херес и потратил едва ли не десять минут на то, чтобы раскурить одну из самых больших своих трубок — набив в ее чашечку не менее двух пригоршней табака. Когда трубка, наконец, раскурилась (воздух посинел от дыма, из чашечки, пока Ящер уминал в ней каким-то складным инструментом грубый табак, летели искры), он сказал, что Х-Д говорил с ним об Оксфорде, и ему, Ящеру, представляется превосходной мысль, чтобы я попробовал получить в Джизус-Колледже именную стипендию Гриффуда Риса Боуэна для занятий историей, по каковой причине он хочет спросить, нет ли в моей крови валлийской примеси? Я сказал, что, насколько мне известно, нет, однако у отца имеется шотландская родня. „А, хорошо, — сказал он, — ведь вы, кельты, всегда держитесь друг за друга. Возможно,у вас все и получится“. Омерзительный старый ханжа.
25января [1924]
Пробные шаги. Во время дневной перемены мы, все трое, отправились на „Школьную ферму“. Ученикам рекомендуется навещать ее и „оказывать помощь“, если и когда Клаф (важный, угрюмый человек, чей рот лишь наполовину заполнен коричневыми зубами), сочтет таковую необходимой. Мы застали его во дворе фермы, он резко сказал, что в январе ему особой помощи не требуется, однако, раз уж нам так приспичило, мы можем вычистить стойла пахотных лошадей, тем более, что его Тесс уехала в Норидж к зубному врачу.
Тесс! Мы с трудом сохранили серьезные физиономии, Клаф вооружил нас лопатами и вилами и отвел на конюшню, где топотали копытами, жевали и размахивали хвостами с полдюжины битюгов. Едва Клаф удалился, удалились и мы с Беном, оставив пораженного безнадежной любовью Питера дожидаться возвращения прелестной и таинственной Тесс.
28января [1924]
Сегодня утром, после греческого, я подошел к Янгеру, играющему в первом составе, и со всей небрежностью, на какую способен, поинтересовался, как поживает школьная команда и в чем ее слабые стороны. Подобные вопросы, исходящие от печально известного большевика, несколько удивили его, однако ответил он достаточно откровенно. „У нас проблемы с нападающими, — мрачно сообщил Янгер. — В схватках мы уже не те, особенно первая линия. Сам понимаешь, прошлогодние-то ребята разъехались“. Я сочувственно покивал. А как насчет защиты? — спросил я. „О, тут есть из кого выбирать, — ответил он. — Талантов хватает“.
Задача, стоящая передо мной, кажется почти невыполнимой. Чтобы получить поощрительную награду, я должен пробиться в первый состав, а это, естественным образом, означает, что необходимо сначала найти себе место во втором, из которого меня, при наличии удачи, переведут в первый. Между тем, в настоящее время я всего-навсего ленивый левый фланг команды „Сутер“, занимающей в школьной лиге третье от конца место. То есть, совершенно ясно, — чтобы преуспеть, мне придется прибегнуть к каким-то нечестивым уловкам.
Похоже, Липинг пришел к тем же выводам, — когда мы с ним выкуривали, в предвкушении мучений, ожидающих нас на строевой подготовке, по успокоительной сигаретке, он принялся стенать по поводу своего испытания и заявил, что я обязан помочь ему. Я согласился, сказав, впрочем, что и мне понадобятся от него кое-какие услуги, и мы ударили по рукам. Мы оба считаем, что Скабиусу досталась самое простое задание. Он уже успел утвердиться на „Школьной ферме“ („Благодаря нам“, — мудро отметил Липинг) вроли ревностного разгребателя навоза и, хотя с восхитительной Тесс все еще не повидался (ему пришлось покинуть ферму до ее возвращения от дантиста), встреча с нею так или иначе неизбежна, — а уж дальше его дело.
29января 1924
До чая оставалось еще два урока, от которых я был освобожден, так что я попросил у Ящера разрешения съездить автобусом в Глимптон[13],чтобы поговорить с отцом Дойгом „на темы религии“. Ящер, старая жаба, согласие дал мгновенно. Пока я ждал автобуса на остановке у школьных ворот, — омерзительно холодный день, косой дождь со снегом, налетающий с моря, — подкатил в своей машине Х-Д, спросил, куда я направляюсь, и предложил подвезти. Оказывается, Х-Д живет в Глимптоне, так что он ссадил меня прямо у дверей церкви. Он показал мне свой стоящий на главной улице дом и пригласил заглянуть к нему — после того, как я покончу с „церковными делами“, — на чашку чая.
Когда я сказал отцу Дойгу, что у меня есть друг „еврейского происхождения“, который хотел бы перейти в католицизм, тот возликовал почти непристойно. Я объяснил, что проделать все следует с крайней осторожностью, поскольку, если родители моего друга хоть что-то узнают… и т. д., и т. п. Дойг, с трудом удерживавшийся от того, чтобы пуститься в пляс, сказал, чтобы я попросил моего друга позвонить ему, он, Дойг, смог бы частным образом наставить юношу, тут никаких сложностей не предвидится, для него это не столько удовольствие, сколько долг и так далее. Дойг человек, по правде сказать, довольно неряшливый — выглядит он вечно так, словно ему не помешало бы побриться, а ногти на его курящей руке желты от никотина.
Х-Д, напротив, истинное воплощение опрятности. У него маленький, узенький, аккуратный коттеджик с длинным, полупустым, аккуратным садиком на задах. Стены гостиной все в книжных полках, корешки книг выстроены, точно солдаты на параде, ровно и точно. Каждая вещь на его письменном столе занимает свое место: промокательная бумага, нож для разрезания страниц, подставка для ручек. В камине живо пылал огонь, а сам Х-Д переоделся в кардиган, но галстука не повязал. Я никогда еще не видел его без галстука.
Он поставил передо мной чашку чая, фруктовые оладьи, горячие намасленные тосты и три разновидности джема — на выбор. Я полюбовался картинами — преимущественно акварели и гравюры сухой иглой, — пролистал несколько его удостоенных наград книг и поговорил о моем последнем эссе (о „Короле Лире“), которым я был, пожалуй, доволен, но которое он педантично оценил на четверку, от силы четверку с плюсом. Потом я заметил на полке камина медную, покрытую сложным чеканным узором гильзу от артиллерийского снаряда. Я поинтересовался, где он ее купил, и Х-Д ответил, что это подарок раненного французского солдата, с которым он подружился в базовом госпитале под Онфлером. Из того, что он говорил, стало ясно, что и сам Х-Д в тупору оправлялся от какого-то ранения или увечья.
— О, так вы воевали, сэр, — сказал я — тоном, должен признать, отчасти небрежным.
— Да. Воевал.
— А где? В каком полку?
— Я предпочел бы не говорить об этом, Маунтстюарт, если вы не возражаете.
Вот так — сказано это было очень резко — и, пожалуй, лишило наше чаепитие уютности. Вся обстановка его изменилась, став официальной и немного натянутой, поэтому я сказал, что хотел бы успеть на автобус, в 4:30 отходящий на Аббихерст, и Х-Д проводил меня до дверей. Из его крошечного палисадника виден шпиль собора Св. Джеймса.
— Странный день для посещения церкви, — сказал он.
— Мне нужно было увидеться с отцом Дойгом по личному делу.
Он бросил на меня свирепый какой-то взгляд, заставивший меня задаться вопросом, что же я сказал не так на сей раз.
— Вы очень умный юноша, Маунтстюарт.
— Спасибо, сэр.
— Вы верите в бога?
— Полагаю, что да, сэр.
— Никогда не понимал, как может человек действительно умный верить в бога. Или в богов. Знаете, вздор все это — полный вздор. Вы должны как-нибудь просветить меня. А, вот и ваш автобус.
Странный он человек, думал я на обратном пути. Не бесполый, он достаточно худощав и красив, Х-Д, и к тому же уверен в себе. Чрезвычайно уверен. Слишком бескомпромиссен, если правду сказать, возможно, в этом все дело. На мой взгляд, человек должен быть способным на компромисс. А в мистере Хоулден-Дозе по временам проступает нечто нечеловеческое.
По возвращении — хорошие новости. Письмо от Люси, да еще и Липинг сообщил, что переговорил с Бошаном — руководителем школьной команды, — мне предстоит играть в следующем матче. Хукером. Стало быть, началось.
2февраля [1924]
Скабиус, наконец-то, познакомился с неуловимой, неописуемой Тесс. Они вместе готовили некоего гигантского тяжеловоза к выставке — чистили его, наводили лоск на копыта, вплетали ленты в гриву и в хвост, ну, и так далее, — проведя вдвоем целых полдня. И на что она похожа, полюбопытствовали мы? Вообще-то, она довольно стеснительная, сказал Питер. Мы напомнили ему, что особенности личности Тесс нас не волнуют, нам интересны лишь ее телесные прелести. „Ну, девушка она не крупная, — ответил Питер, — я словно нависаю над ней. И еще у нее страшно курчавые волосы, штопором, она их стыдится и все время старается спрятать под шляпками и косынками. Грудью ее, насколько я могу судить, природа не обделила. Да, и она грызет ногти, чуть ли не до мяса сгрызает“. Впрочем, они друг другу, похоже, понравились, Тесс даже пригласила Питерав дом, выпить чаю.
Бен, в свой черед, позвонил отцу Дойгу, и тот сказал, что для соблюдения полной секретности Бену лучше не приходить в глимптонскую церковь, а встретиться с Дойгом в доме одной из его прихожанок — живущей непосредственно в Аббихерсте миссис Кейтсби — в удобное для Бена время. Таким образом, первая встреча Бена с отцом Дойгом и католической церковью состоится в следующую субботу — то есть ровно через неделю, — после полудня, в малой гостиной миссис Кейтсби.
Тем временем, я сыграл мой первый, в качестве хукера, матч в регби.
Во второй половине мокрого, моросливого, промозглого дня команда „Сутер“ встретилась на одном из юго-восточных полей с командой „Гиффорд“. Пока игроки раздевались и вяло разминались перед тем, как начать игру с центра поля, до меня постепенно доходило, что обе команды представляют собой обычную смесь ленивых неумех, нескладных здоровяков и безнадежных неудачников. Где-то на другом, дальнем поле шла другая игра, и к нам по пропитанной влагой траве прилетали отголоски обычных выкриков ободрения и отчаяния. Зритель у нас был один — мистер Уитт, заместитель директора школы и, теоретически, тренер нашей команды, который после того, как игра началась, принялся вопить и визжать с боковой линии так, словно это был финальный кубковый матч. В смысле неполноценности команды более чем отвечали одна другой: мячи выпадали из рук, полузащитники мазали, штрафные удары не попадали в цель. К концу первого тайма счет был — 3:0 в пользу „Гиффорд“.
Я понемногу осваивался с игрой, сводившейся, похоже, главным образом к беготне в погоне за мячом (которого я в первом тайме ни разу не коснулся). Это стадное мотание по полю прерывалось свистками, когда нам надлежало выстроиться для вбрасывания или начала схватки. Команды вставали лицом друг к дружке, потом сходились. И мы обращались в 32-ногого человеко-жука, пытающегося извергнуть из себя овальный кожаный мяч. Я был знаком только с двумя „столбами“ справа и слева от меня: имена у них совершенно неправдоподобные, Браун и Смит (на самом деле, Смит-младший, Смит-старший состоит в капитанах). Браун представлял собой заляпанного грязью энтузиаста; Смит-младший — весь в огорчительных угрях — такого же, как я, проходимца-позера. Странное чувство посещало меня в удивительной, темной пещере схватки: так много голов и лиц в такой близи друг от друга, чужие запахи и восклицания, чужие щеки, трущиеся о твои, руки, хватающие тебя за бедра, тычки в твои ягодицы и попытки подбросить их вверх,бессмысленные призывы, звенящие у тебя в ушах, полузащитник схватки, удерживающий мяч, выкрикивает инструкции (и, похоже, что мне): „Готовься, „Сутер“! Поворот направо! Поворот направо! Держи! Начали, раз, два, три!“. И грязный, набухший от влаги мяч оказывается у моих ног, и я подрезаю его ногой, стараясь, иногда успешно, иногда безуспешно, пяткой выбить из схватки, и все вокруг сопят и ругаются. Это не спорт, думаю я: верните мне мое одиночество, мою холодную изолированность на левом фланге, там я хотя бы мог вглядеться в небо и окрестный пейзаж.
И тут мяч выкатывается из схватки. Крики и указания отдаляются, мы разрываем наши рачьи объятия, озираемся по сторонам, пытаясь понять, куда укатила игра, и валим вдогонку за ней. Должен признаться, когда матч подходил к концу, я пребывал в некотором отчаянии: потный, весь в грязи, измотанный и решительно не понимающий, каким образом образовался счет 9:9.
Затем что-то произошло на нашей половине — трехчетвертной ударом ноги пустил мяч вперед, а защитник противника не смог его остановить. Замешательство, мяч перелетает линию, кто-то из игроков защищающейся команды валится на него. Переливы свистка, судья назначает удар от ворот с линии 25 ярдов. Ну-с, мне известно (перед игрой перечитал правила), что одна из обязанностей хукера — противостоять игроку, производящему удар с 25-ярдовой линии, запугивать его и вообще по возможности сбивать с толку. Поэтому я затрусил к 25-ярдовой линии противника, бутсы мои были тяжелы, точно у глубоководного ныряльщика, дыхание вырывалось из груди хриплыми рывками, и пар, казалось, валил от каждой части моего тела, от плеч и от голых колен. Я и теперь не понимаю, что заставило меня проделать тот фокус, однако, увидев, как их полузащитник выходит вперед, чтобы ударить по мячу, я одновременно с ним рванулся, раскинув руки, вперед и вверх в тщетной попытке хотя бы сбить его с шага. И это сработало: удар получился так себе, низкий и резкий, а не высокий и навесной, мяч врезался мне в щеку с такой силой, что отскочил на добрых двадцать ярдов — достаточно близко к линии противника, чтобы позволить одному из наших расторопных трехчетвертных метнуться к нему, сцапать и проскочить с ним в ворота. Попытка реализована — пять очков — победаза „Сутером“, 14:9.
Одна сторона моего лица горела. Помню, мама однажды шлепнула меня по щеке за какой-то скверный поступок, результатом был такой же пульсирующий, пощипывающий жар, откоторого на глаза наворачивались слезы. Рубцеватая мокрая кожа мяча оставила на левой щеке и на лбу над левым глазом жгучий красный рубец: лицо словно расплавилось, кожа горела, ее кололо иголками.
Ребята — товарищи по команде — хлопали меня по плечам и спине. Смит-младший орал мне в ухо: „Ты сумасшедший ублюдок! Ублюдок ты сумасшедший!“. Мы победили и победу эту принес поставленный мной по неосторожности блок: и почему-то боль вдруг, словно по волшебству, ослабла. Даже Уитт, взлохмаченный, с прядями волос бьющимися по ветру, с торчащей в зубах трубкой, прокричал: „Чертовски хорошая работа, Маунтстюарт!“.
Позже, когда я уже принял душ, переоделся, когда краснота на щеке спала, сменившись застенчивой теплой розовизной, я, направляясь на встречу со своими, столкнулся с маленьким Монтегю. „Отлично проделано, Маунтстюарт“ — сказал он. Что отлично проделано, грязная ты потаскушка? — спросил я (осуждающим, должен признаться, тоном). „Ну как же, — сказал он, — твой пас вперед. Все об этом говорят“.
Мой „пас вперед“… значит, вот как рождаются легенды и мифы. Теперь я понимаю — и испытываю такое чувство, будто получил откровение свыше, — как выглядит путь наверх. Единственная возможная стезя, ведущая в первый состав и к поощрительной награде, открылась мне: я должен играть с безрассудным, безоглядным идиотизмом. Чем более бессмысленной будет моя игра, чем чаще стану я рисковать руками, ногами и жизнью, тем большего признания — и славы — добьюсь. Все, что от меня требуется, это играть в регби так, точно я маньяк-самоубийца.
5февраля 1924
Письмо от мамы, извещающее, что супруги Маунтстюарт уезжают на Пасху в Австрию, а точнее, в Бад-Ригербах, где отец будет принимать водные ванны. „У него что-то вроде анемии“, — пишет мама, он исхудал и стал очень быстро уставать. Выходит, теперь его болезнь признана официально, перестала быть тайной, известной только мне и ему, — но что такое, господи-боже, „что-то вроде анемии“?
У Бена состоялось вчера с отцом Дойгом первое свидание, которое он охарактеризовал как „кошмарное“. То, что рассказывает Бен, очень, как мне представляется, похоже на Дойга, человека, исполненного плохо скрываемого довольства самим собой, отыскавшим возможность добыть еще один скальп, и даже не потрудившимся вникнуть в религиозные сомнения юного Липинга. Им предстоит встречаться у миссис Кейтсби по меньшей мере раз в неделю. По словам Бена, Дойг, узнав, что Бен происходит из выкрестов, не смог утаить великого своего разочарования. Англиканец для него — добыча не Бог весть какая. По крайней мере, сказал он Бену, выпохожина еврея. По-моему, он ожидал увидеть бородатого талмудиста с длинными, свисающими вдоль физиономии локонами. Бен считает, что теперь пройти испытание ему не составит никакого труда, уж больно Дойгу не терпится. Мы оба согласились, что моя задача — самая сложная из всех.
Сочинил спенсерианскую оду на утрату веры. Так себе. Хотя мне нравится строка: „Коль вера умерла, так значитмыдолжны теперь расцветить небеса“.
11февраля 1924
Скабиус, я, Лейси, Райдаут, Сандал и Тотхилл отправились поездом в Оксфорд, держать экзамены на стипендию. Одиннадцать других поехали в Кембридж — выпускники Абби всегда были в фаворе у кембриджских коллег, что же до „Города дремлющих шпилей“ мы в нем величина скорее неизвестная. Мы с Питером нарочно задержались в поезде до последнего момента, чтобы отделиться от прочих, а после наняли пони с двуколкой (больше похожих на клячу с телегой), которые и повезли нас и наш багаж к соответственным колледжам. Нас ссадили на Брод-стрит — „Брод“, как я должен научиться ее называть, — и Питер отправился в Бейллиол, а я со своим чемоданчиком побрел по Терл-стрит,разыскивая Джизус. Нашел я в итоге совсем не то (почему эти колледжи не указывают свои названия на парадных дверях?) и швейцар Линкольна, здоровенный грубиян, указал мне правильное направление.
Джизус не вдохновляет, но и не разочаровывает: два довольно элегантных четырехугольных дворика и абсолютно приемлемая часовня. Впрочем, любой колледж, даже самый величественный, в сырой, дождливый февральский день выглядел бы не самым лучшим образом — дождь делал выходящие в дворик закопченные фасады почти черными, а лужайки клочковатыми и словно некошеными. Мне показали мою комнату, и я пообедал в столовой колледжа. Здесь, похоже, немало бородатых, усатых и не таких уж и молодых студентов — мне сказали, что это ветераны, вернувшиеся в университет после отбывания воинской повинности. Я выскользнул из здания колледжа и направился в Бейллиол, чтобы встретиться с Питером, но колледж оказался накрепко запертым. По-моему, начинать знакомство с Оксфордом с этого здания не стоит: оно выглядит мрачным, грязным и замкнутым. Больно говорить, но в Абби я мог бы найти куда больше родных душ, чем здесь. Да и Джизус со всеми этими зрелыми мужчинами — они, с их трубками, твидом и растительностью на лицах, смахивают на дядюшек, — тоже не вдохновляет. Возможно, Липинг прав: зачем нам тратить три драгоценных года жизни на эти заведения?
12февраля [1924]
Утро и половина дня ушли на экзамены по истории, которые я, похоже, выдержал неплохо. Я ответил на вопросы о втором правительстве Пальмерстона, о Французской революции и финансовых реформах Уолпола (штука скучная, но полная загадочных фактов) и, думаю, произвел хорошее впечатление. После полуденного экзамена меня призвали на встречу с членом совета колледжа, историком Ле-Мейном — „Ф. Л. Ле-Мейн“, сообщала табличка на двери. Это и есть тот „знакомец“, о котором говорил Х-Д. Задиристый, коренастый, бородатый человек, окинувший меня взглядом, выражение коего можно описать лишь как смесь отвращения с умеренным любопытством.
— Хоулден-Доз говорит, нам следует принять вас, а там будь что будет, — сказал он. — Почему?
— Что „почему“?
— Почему мы должны принять вас, юноша из Абби?
Я забормотал какие-то общие места — Оксфорд, выдающийся колледж, огромные преимущества, честь, — но он меня оборвал.
— Вы их теряете, — сказал он.
— Теряю что?
— Те остатки хорошего мнения о вас, какие у меня еще сохранились, — мнения, внушенного Джеймсом. Почему вы хотите изучать историю в Оксфорде? Убедите меня.
Не знаю, что на меня нашло, — возможно, дело было в ощущении, что все уже потеряно, возможно, в обидном безразличии Ле-Мейна, не говоря уж о его явной ко мне неприязни, — но я, махнув на все рукой, сказал:
— За историю я не дал бы и ломаного гроша. Единственная причина, по которой я хочу попасть в это гнетущее место состоит в том, что оно даст мне время — время, чтобы писать.
Ле-Мейн застонал, откинул голову назад и погладил себя по бороде.
— Да охранят меня небеса, — сказал он, — еще один клятый писатель.
Я подумал, не хлопнуть ли мне дверью, однако решил дотерпеть этот спектакль до конца.
— Боюсь, что так, — с обновленной отвагой резко ответил я. — И извиняться за это я не собираюсь.
Он остался невозмутимым, помолчал, утомленно разглядывая в меня, потом перебрал мои экзаменационные документы.
— Ну ладно, — устало вымолвил он. — Можете идти.
Позже. Скабиус сказал, что познакомился с тремя преподавателями и даже декан Бейллиола, Эркарт, лично пожал ему руку. Я провел с Ле-Мейном пять минут, самое большее. Сдается, моя оксфордская карьера не успеет даже начаться. Перед моим приездом сюда отец написал мне, что в „Фоули“ для меня всегда найдется место младшего управляющего. Думаю, я скорее вскрыл бы себе вены.
13февраля [1924]
Мы с Питером нашли таверну у канала, пили в ней пиво, закусывали хлебом и сыром перед тем, как сесть на поезд, который повезет нас обратно в Норидж. Под конец беседы сПитером его тьютор пожал ему руку и сказал, что с нетерпением предвкушает их сентябрьскую встречу. Я этим утром видел переходящего дворик Ле-Мейна, так тот смотрел сквозь меня, делая вид, будто мы не знакомы.
Пишу это в поезде, борясь со все нарастающим чувством подавленности. Райдаут и Тотхилл играют в кункен. Питер спит сном уверенного в будущем человека. Если мне не удастся поступить в Оксфорд, что я буду делать? Уеду с Беном в Париж? Поступлю в фирму отца? Все это чертовски разочаровывает. Слава Богу, нам хватило ума придумать себе на этот триместр „испытания“: почти стыдно сказать, но сейчас единственное в жизни, что я с некоторым волнением предвкушаю, это завтрашний матч с командой „О’Коннор“. Янгер сказал, что, может быть, придет посмотреть. Не первый ли это шаг?
14февраля [1924]
Скабиус и сладострастная Тесс несколько минут держались за ручки, прогуливаясь после ленча по некой тропинке. Питер говорит, что она сама взяла его за руку, а он ничего предпринять не осмелился, и когда они дошли до дверей, Тесс выпустила его ладонь, тем все и кончилось. Я сказал, что это очень хороший знак и что в будущем ему надлежит проявлять в подобных случаях побольше предприимчивости.
Тем временем у Липинга, пока мы были в Оксфорде, состоялась вторая встреча с Дойгом (Бен говорит, что миссис Кейтсби совершенно очаровательна), прошедшая не совсем гладко: по словам Бена, ему кажется, будто отец Дойг проникся на его счет подозрениями. „С какой стати? — спросил я. — Да он ждет не дождется возможности обратить тебя в свою веру“. „Я думаю, проблема в том, что у меня отсутствуют сомнения“, — ответил Бен. Тогда я сказал ему, что он должен сочинить какие-нибудь сомнения, и все будет отлично. Да, но он не может придумать никаких убедительных сомнений, возразил Бен; он и понятия не имеет, в чем следует сомневаться человеку, которому предстоит обратиться в католическую веру, — и Бен попросил, чтобы я подкинул ему какое-нибудь сомнение. Я думаю, пресуществление штука слишком очевидная, возможно, надежнее будет держаться Чистилища и Ада. Ад всегда оставался своего рода головоломкой. Надо будет подыскать что-нибудь — что-нибудь доктринально смачное, способное успокоить Дойга, порадовать его.
Мои же собственные успехи продолжаются, приобретая характер триумфальный. Сегодня после полудня на матче школьной лиги между командами „Сутер“ и „О’Коннор“ присутствовали и Янгер и Бродрик (также играющий в первом составе). К середине второго тайма ничем не интересной игры (мы вели в счете: 11:3), в которой я не совершил ничего, сколько-нибудь примечательного, мне вдруг передали мяч, я принял его и во время рака полетел вверх тормашками и приземлился на голову. Должно быть, я ненадолго отключился, потому что в глазах у меня почернело, а когда я пришел в себя, игра уже сместилась на другой конец поля, к линии „О’Коннор“.
Я встал на ноги, меня поташнивало и качало, а от линии „О’Коннор“ на меня уже с топотом неслись контратакующие игроки. Целая группа форвардов накатывала на меня, на бегу пиная ногами мяч. Наш защитник (тощий малый по имени Гилберт) попытался перехватить мяч и, естественно, промазал, оставив меня последней линией обороны.
Думаю, я все еще был слегка оглушен, потому что происходящее воспринималось мной как исполненное точности и логичной замедленности. Я видел с громом приближающуюся плотную массу нападающих „О’Коннор“ и сознавал, что наша команда мчится следом за ними, стараясь отыграть потерянное поле. Атаку „О’Коннор“ возглавлял здоровенный черноволосый зверюга, слишком далеко отпускавший перед собой мяч, и я мгновенно, с абсолютной ясностью понял, что должен сделать. Каким-то образом я заставил мои ноги прийти в движение, побежал вперед, и как раз когда он собирался ударить снова, упал на мяч и схватил его в руки.
Я услышал треск, но боли не почувствовал. Я прижимал мяч к груди, а сверху на меня тяжело валилось тело за телом. Свисток. Здоровенный форвард „О’Коннор“ (Хопкинс? Пью? Левковиц? — не могу припомнить фамилию) стонал и плакал, — он сломал ногу, и серьезно: обычно прямая линия правой голени теперь изгибалась под носком. А по моему лицу, как я вскоре обнаружил, струилась кровь. Я ухитрился встать, судья, пока кто-то бегал за носилками, чтобы унести на них пострадавшего, пытался носовым платком остановить кровотечение. Игра закончилась.
Этим вечером, во время обеда, когда я с перевязанной головой (четыре шва) вошел в столовую, ко мне отовсюду понеслись иронические приветствия. Восторг однокашников был вызван не столько моими ранами, сколько увечьем, которые я сам того не желая нанес противнику. „Он сломал этому парню ногу, начисто“ — таким был истинный символмоей временной славы — вместо: „Ему здорово рассадили лоб над глазом“. Снова слышались ликующие шуточки по поводу моего предположительного сумасшествия, тяги к смерти, самоубийственной жажды преставиться прямо на регбийном поле.
После обеда ко мне подошел Янгер: как только рана заживет, я начну тренироваться во втором составе. Не могу поверить, что мне хватило двух матчей, чтобы продвинуться в иерархии регбистов так высоко, однако вот вам — возможно школьной команде необходим спятивший хукер. Впрочем, бок о бок с довольством собой начинает шевелиться смутная тревога: репутацией маниакального храбреца-самоубийцы я обзавелся с поразительной быстротой, однако единственная поощрительная награда, полученная мной доныне, это довольно противная рваная рана, и меня несколько беспокоит мысль о будущих увечьях, которые я, может быть, получу при исполнении новых моих обязанностей — не могу же я теперь вновь обратится в разумного скромника. Липинг радостно предсказывает дальнейшую мою страшную участь — сломанный позвоночник, кома, оторванное ухо. Но, как бы ни был я озабочен, я сознаю, что должен идти дальше. Мне нужно одержать победу: нужно выдержать испытание.
21февраля 1924
Письма, которые шлет мне Люси, либо странно абстрактны, либо сводят меня с ума своей прозаичностью. Я пишу ей о том, что случилось с нами на Рождество и ночью в гольф-клубе, а Люси отвечает длинным описанием вечера в соборе Св. Джайлза, куда она ходила слушать григорианское пение. Я пишу — с горечью, прочувствованно — о том, как скучаю по ней, как ненавижу школьную жизнь, а она в ответ излагает подробные планы на будущее, в котором станет археологом, либо философом, либо — что-то новенькое — хирургом-ветеринаром.
Бен Л. говорит, что его новообретенные сомнения по части Чистилища сотворили с Дойгом чудо. Они провели целый вечер, препираясь насчет того, как долго ему — Бену — придется проторчать тампосле целой жизни, исполненной заурядной, мещанской греховности. Он говорит, что находит мою религию „положительно эксцентричной“, что его изумляет, насколько уравновешенным я выгляжу, пройдя через всю эту бессмысленную белиберду. Да, сказал я, бред, не правда ли? Х-Д был бы мной горд.
Через неделю день моего рождения — восемнадцать лет. Думать я могу только о том, чтобы покинуть школу и начать жизнь заново — в Оксфорде. Оставаясь здесь, я чувствую себя неспособным строить какие бы то ни было планы; как будто годы, проведенные в школе, свелись к утомительной, совершенно бессмысленной подготовке к чему-то настоящему, что все еще ждет меня впереди. Действительно ведь, эти наши испытания обнаружили всю глубину моей — нашей — скуки. Эта система определенно представляет собой самый чудовищный и увечащий способ обучения интеллигентного юноши (вполне возможно, что для юноши тупоумного или отставшего в развитии она попросту превосходна) — четыре пятых того, что я обязан здесь делать, поражают меня, как пустейшая трата времени. Если бы не общество нескольких друзей, не английская литература, не история да не возможность изредка потолковать с человеком высокого ума (Х-Д), я относился бы к школе — и к расходам, которых она потребовала от моих родителей, — как к скандалу национальных масштабов.
Посылка от мамы — книги, которые я просил: Бодлер, Де Куинси, Майкл Арлен — шоколад и колбаса „чоризо“ в два фута длиной. Не забывай, Логан Гонзаго Маунтстюарт, об уникальности твоего происхождения. Колбаса упоительна: жгучая, во весь голос орущая о перце и чесноке — устоять перед ней невозможно. Я жевал кусочки в часовне, мучимый страшным чувством, что чесночные миазмы растекаются по всей моей скамье. Рана заживает быстро: очень скоро мне предстоит вернуться на регбийное поле. От нее останется довольно интересный шрам.
После утренней службы у нас с Питером осталась пара свободных часов, и потому, когда я вернулся в Аббихерст, мы зашли к „Ма Хингли“ — выпить чаю и полакомиться сдобными лепешками. Горячие лепешки с маслом и джемом — что может быть прекраснее? В тот день, когда они перестанут доставлять мне наслаждение, я пойму, что душа моя умерла. В заведении было пусто, лишь парочка местных старикашек обменивалась сведениями о своем геморрое и артрите. По словам Питера, ему кажется, что он влюбился в прелестную Тесс. Я не стал смеяться над ним. Это испытание, вызов, сказал я, нечто холодно объективное — мы не вправе приплетать к нему какие бы то ни было чувства. Однако Питер все распространялся о ее доброте, врожденной чувствительности, крепенькой, полной фигурке, о том, как он, когда они молча обхаживают лошадей, ощущает странное единение с нею. Я прощупал его на предмет дальнейших подробностей. Оказывается, работая в конюшне, Тесс предпочитает переодеваться в мужскую одежду: кавалерийские саржевые штаны, сапоги по колено с растяжками по бокам, а под курткой — еще и помочи. Пока он говорил, я все яснее понимал, что Питера волнует именно образ девушки, обращающейся в конюшенного мальчика, что само отсутствие сексуального шарма и возбуждает его. Я так ему и сказал, однако это его не смутило. „Вы просто-напросто пара работников, — сказал я, — она видит в тебе деревенского трудягу, такого же грума, как она сама, ровню. Как же вы сможете стать любовниками, если ты позволишь этому продолжаться?“.
И тогда он сделал признание, а вернее, стыдливо пролепетал, шумно прихлебывая чай: „Когда мы заканчиваем, — сказал он, — она позволяет мне целовать себя. Собственно, первый шаг сделала Тесс. Позволяет трогать ее за грудь, — но только после того, как мы покончим с лошадьми“.
„Пожалуйста, Питер, не ври мне, — сказал я, — стыд какой“. Однако он начал протестовать, и по некоторым частностям его поведения, я понял: не врет. Питер клялся, чтокаждое его слово — чистая правда, потому-то он в Тесс и влюбился. „Это храбрая, редкостная душа“, — сказал он, и я ощутил, как кислая, желчная зависть сжимает мне сердце. Ну что же, ответил я, поздравляю, ты свое испытание выдержал. Теперь тебе осталось только придумать способ, который позволит мне и Бену засвидетельствовать ваши любовные игры. Питер серьезно кивнул: похоже, рассказав мне все, он испытал большое облегчение. Фактически, он выглядел человеком сбившимся с толку, запутавшимся встранном романе с фермерской дочкой. Позже мы с Беном от души посмеялись над ним, как умудренные жизнью люди, однако я уверен: Бен поражен — и невнятно рассержен, —не меньше моего. Вещи подобного рода, такое фантастическое везение, все это должно было выпасть не Питеру, — а нам. Впрочем, мы согласились друг с другом в том, что нам его жаль: бедный старый Питер Скабиус, внезапно лицом к лицу столкнувшийся с сексом. Возможно, мы оказали ему услугу.
25февраля 1924
![НУТРО ЛЮБОГО ЧЕЛОВЕКА [Уильям Бойд]](https://wattpad.me/media/stories-1/babe/babe47a05bcb42a11298b5db0e362bca.jpg)