Первое утро
Я проснулась не от будильника, не от солнечного света — а от какого-то трепета. Словно что-то нежное и неуверенное касалось моей кожи, проверяя, жива ли я.
Маленькие ладошки — тёплые, слегка влажные от сна — легли мне на щеки. Они не просто лежали: прилипли, будто сердце Марка решило привязаться к моему лицу, не рискуя отпустить.
— Мама, просыпайся! Мы опоздаем! — голос звенел, как стеклянный колокольчик. И в этом звоне — паника, нетерпение, тревога, будто от меня зависел исход всего мира.
Я не открыла глаза сразу. Зажмурилась сильнее, цепляясь за зыбкую дрему, где всё ещё можно было сделать вид, что это был просто сон. Но он уже встряхнул меня за плечо — не сильно, но настойчиво. Его дыхание коснулось моего уха, пахнущее клубничной зубной пастой, как напоминание о чьей-то детской привычке жить всерьёз.
Запах ударил в ноздри остро — как укол воспоминания. Кто-то когда-то держал меня за плечи так же...
Я медленно открыла глаза.
Мир оказался ближе, чем я ожидала.
Его лицо — в опасной близости от моего, почти касаясь носом. Огромные глаза, как озёра перед бурей, всматривались в меня так сосредоточенно, что сердце сжалось. Эти глаза были непозволительно взрослыми для ребёнка.
Серые, прозрачные, с крошечными трещинками страха в радужке.
— Ты опять исчезла... — выдохнул он. Голос не дрожал, но в нём была тишина такой глубины, что стало не по себе. Его пальцы впились в рукав моей футболки — не как капризный ребенок, а как тот, кто потерял слишком многое и слишком рано понял, что значит «никого нет».
Мир стал слишком реальным.
Я медленно села. Простыня, шёлковая и холодная, соскользнула по плечам, как вода — вкрадчивая и чужая.
В груди тянуло, будто я проснулась не после сна, а после падения.
Огляделась. Это не общага — стены не облуплены, нет запаха чужой лапши и табачного дыма из-под двери. Не тётин дом, где всё в нафталине и тяжёлых занавесках. Здесь пахло чем-то мягким и дорогим — лаванда, свежая постель, и ещё что-то тонкое... мятное? Мужское.
Под пальцами — гладкий сатин. На прикроватной тумбочке — стакан воды, ещё прохладный.
Сквозь приоткрытую дверь струился ранний свет, мягкий, рассеянный, как в кино. В этой странной комнате всё казалось ненастоящим: ни одна вещь не имела моей истории, но Марк — он был здесь, живой, дышащий, и его ладошки всё ещё цеплялись за мой рукав, словно боялся, что я опять растворюсь в воздухе.
Я смотрела на него, не зная, что сказать.
— Куда опоздаем? — выдавила я, голос хрипел, как будто я всю ночь не спала, а кричала в подушку.
— На завтрак! — Марк отпрянул от меня, расправляя плечи, и взмахнул руками, как дирижёр, задающий ритм хаосу. — Папа сказал, если ты не придёшь через десять минут, он выльет твой кофе в раковину!
Он подражал Александру с точностью, как будто всю жизнь репетировал эту фразу. В его голосе появилась стальная нотка, но она звучала комично — наложенная на детскую паническую торопливость.
Я моргнула. Потом снова. Слово папа отозвалось где-то глубоко в животе, будто кто-то потянул за нитку, спрятанную под кожей.
— Он правда так сказал? — пробормотала я.
Марк кивнул с полной уверенностью, но глаза его блестели — он будто сам не до конца верил, но очень хотел, чтобы я поверила.
Я вскочила. Ноги запутались в простыне, но я вырвалась, как из пелены.
Первое утро. Первый тест.
И как бы я ни старалась выглядеть спокойной, сердце уже грохотало в груди — будто гонг отбивал начало спектакля, в котором я не знала ни реплик, ни своего места.
Марк стоял у двери, как маленький надсмотрщик: руки за спиной, брови сведены, взгляд — сосредоточенный.
Он наблюдал за мной, как генерал за солдатами на учениях. Я металась по комнате, как курица, пытаясь сообразить, что надеть, где мой второй носок, и почему чёртов кардиган вдруг оказался надет наизнанку.
— Ты забыла носок, — наконец подал он голос с ноткой важности и немного... жалости. Как будто даже он понимал: я не выспалась и выгляжу, как человек, сбежавший из соседнего мира.
Он поднял с пола тёмно-синий следок двумя пальцами и торжественно протянул мне — как флаг перед боем. Его пальцы были липкими, на большом куске варенья ещё сияли искры сахара.
— Спасибо, зайчонок, — пробормотала я, пытаясь не усмехнуться и не заплакать. Протянула руку — но он вдруг резко прижал носок к груди.
Застыл. Губы дрогнули. Взгляд — насквозь.
— Не уезжай.
Всего два слова. Ни детской капризности, ни слёз. Только эта тишина — такая густая, будто воздух между нами вдруг загустел, как кисель.
Я села на корточки перед ним.
— Я... просто за вещами, — прошептала, стараясь не сглотнуть слишком шумно. — Как твой динозавр, помнишь? Тот, который в путешествие по стиральной машине.
Он не улыбнулся. Только скривился, будто я сказала какую-то глупость.
— Динозавр не уезжает навсегда.
И вцепился в мою шею, резко, отчаянно. Его руки были такие маленькие, но сжались крепко, до боли. Я вдохнула — и вместе с воздухом ощутила запах его волос: детский шампунь, ваниль, клубника... и то, что невозможно подделать — запах ребёнка, который счёл тебя своим.
Я обняла его. Мгновенно. Без слов.
И вдруг, как из прошлого, из самого тёплого его угла, мне вспомнился запах — тот, что был у маминых печений: корица, карамель и чуть-чуть — горелый сахар.
— Я вернусь до того, как ты сосчитаешь до ста, — прошептала я, пряча лицо в его волосах. — Обещаю.
Он отпрянул и вытер кулачком нос, всё ещё не отпуская меня.
— ...Семьдесят восемь... семьдесят девять... — пробормотал он, глядя в сторону, будто начинал отчёт уже сейчас, про запас.
Я засмеялась — впервые за... за слишком долго. Смех вырвался легко, прозрачно. Как будто я снова дышу.
***
Александр сидел за столом, как монумент.
Спина прямая, рука с газетой — идеально застывшая, будто в кадре старой фотографии. Кофейная чашка — чёрная керамика на белоснежной скатерти — излучала аромат терпкого утра, и я почувствовала, как мой желудок сжался не то от голода, не то от тревоги.
Я вошла в столовую слишком быстро, как будто от этого зависело моё спасение. Волосы ещё влажные, кардиган всё ещё надет неправильно, а на лице — румянец, то ли от беготни, то ли от смущения.
Александр оторвал взгляд от газеты. Медленно. Его глаза скользнули по мне — от носков до волос. Я почувствовала, как он заметил всё: спутанную прядь у виска, мятую ткань, один рукав закатанный, другой — нет.
Он не сказал ни слова. Только уголок рта едва-едва дрогнул. Не улыбка — скорее что-то вроде тихого удивления, будто я не развалилась по пути сюда.
— Кофе ещё тёплый, — сказал он и, не глядя, отодвинул чашку в мою сторону.
Не «ты опоздала».
Не «в каком виде ты пришла».
Просто: кофе.
Это... сбило с толку. Как будто он соревновался с самим собой в умении не упрекнуть.
Я ещё не успела присесть, как в столовую влетел Марк — вихрь звука и энергии.
— Девяносто девять! СТО! — воскликнул он с победным визгом, взмахивая руками, как дирижёр, добившийся от оркестра идеального финала. — Она не опоздала!
Он взобрался на стул, торжественно поставил локти на стол, и, будто забыв обо всём, продолжил:
— Мама не опоздала!
...Мама.
Слово повисло в воздухе, как удар гонга.
Мой взгляд мгновенно метнулся к Александру. Он не шелохнулся, только на долю секунды его пальцы сжали чашку. Белели костяшки. Я заметила это — и он заметил, что я заметила.
Но ни один из нас ничего не сказал.
Марк с воодушевлением намазывал сироп на панкейк, делая это как можно медленнее — будто растягивал момент. У него было выражение лица человека, который только что выиграл бой.
— «Она»? — вдруг спросил Александр, не отрывая взгляда от газеты. Голос — сухой, почти ленивый.
— Мама, — поправил Марк, покраснев, но не отступив.
Я опустила взгляд. Где-то в глубине меня что-то сжалось — не от неловкости. От страха, что это может быть слишком. От нежности, которая вгрызалась под рёбра. От боли, что он называет меня так. И от ужаса, что вдруг перестанет.
В комнате повисла та самая тишина, которую не нарушают даже приборы.
Александр поставил чашку. Не громко — но звук фарфора о фарфор всё равно будто треснул по мне. Он смотрел прямо перед собой, но глаза у него были... не здесь.
— После обеда, — произнёс он, будто выдавал команду на фронте, — водитель отвезёт тебя в общежитие. Заберёшь только самое необходимое — документы, книги, то, что нельзя заменить.
Его голос был ровным, контролируемым. Я узнала в нём ту самую ноту, которой он, должно быть, командовал персоналом, вел переговоры, выносил приговоры. И в тот же момент — я почувствовала, как внутри он что-то утаптывает.
Я не ответила сразу. Только ложка в моей руке дрогнула и звякнула о край тарелки. Панкейк остался нетронутым.
— Вся одежда уже заказана, — добавил он после паузы. — Завтра всё будет здесь.
— Куда? — раздался детский голос.
Марк, до этого занятый битвой с сиропом, теперь смотрел на нас. И на лице у него была не просто тревога — а ужас.
— Я просто... — начала я, но он уже спрыгнул со стула и вцепился в мой кардиган. Так же, как утром.
— Нет! — в его голосе звенела настоящая паника. — Ты не поедешь!
Я обняла его, машинально, как будто каждый его рывок передавался моему телу. Он дрожал — не театрально, не по-детски, а как маленький зверёк, которого вот-вот оставят в лесу.
Я снова вдохнула его запах. Пахло сиропом, подогретым молоком и мишками Гамми. Пахло тем, что прилипает к коже, если тебя любят.
— Я вернусь к ужину, солнышко, — прошептала я, чувствуя, как горло стягивает верёвкой. — Мне нужно привезти моего мишку... помнишь? Того самого.
Он замер. Потом всхлипнул. Закрыл уши ладонями и затопал ногами — резко, отчаянно.
— Нет-нет-нет! Ты обманешь! Как та тётя!
Александр встал. Быстро. Резко. Но не сделал ни шага. Просто стоял, как глыба, и смотрел. В глазах — бешенство. Но направленное не на Марка. И не на меня. На воздух между нами.
Я прижала Марка к себе. Тихо. Ритмично. Качала, как качали бы меня — если бы...
— Шшш... Мишка ждёт. Один, в темноте. Он боится.
Марк уткнулся носом в мою шею. Всхлип.
— Правда?..
— Правда.
Он вскинул голову, размазывая слёзы кулаком. И вдруг...
Схватил свою тарелку и поставил её передо мной.
— Тогда кушай. Чтобы вернулась сильной.
Кленовый сироп скатился со стола. Александр не сделал замечания. Даже не взглянул.
Марк забрался ко мне на колени, поджав ножки, прижавшись спиной. Словно даже воздух между нами был опасен — нельзя терять ни капли.
Я поднесла ложку к его губам.
— Открой ротик.
Он открыл. Послушно. Но глаза — колючие. Взгляд — выжидающий.
— Ты... точно вернёшься?
Я вытерла ему уголки губ. Медленно. Как мама.
— Обещала же. До того, как ты сосчитаешь до...
— До двухсот! — перебил он и вцепился в мою ладонь, прижимая её к щеке. — Не до ста. До двухсот!
Я кивнула. Он поверил. Но не совсем.
Александр отложил газету. Медленно. Его глаза — на нас. На сцепленных пальцах.
Ничего не сказал.
— Пойдём! — Марк схватил меня за руку, как только я поднялась из-за стола. — Быстро-быстро, пока не уехала!
Он тянул с такой силой, будто думал: если отпустит, я исчезну. Как мыльный пузырь, как сон.
Мы взбежали по лестнице. Тяжело, шумно, в разбитую синкопу его топота и моего смеха. Я чувствовала, как кардиган слетает с плеча, как носки скручиваются на пятке. Всё неуклюжее, живое, настоящее.
Дверь распахнулась — и он втолкнул меня в комнату.
— Вот! Тут! — Он расправил руки, как экскурсовод в замке, где каждая мелочь — реликвия. — Ты будешь жить здесь.
Я огляделась.
Комната действительно была моей — в каком-то странном, детском смысле. Чистое постельное бельё с серым узором. Открытая коробка с моими книгами. Кружка на прикроватной тумбочке.
На подоконнике — как-то по-домашнему — стояла чашка с детскими карандашами, а рядом — плюшевый бегемот.
— Это — твой мишка, пока тот не приедет, — объявил Марк, поднимая его с подоконника. — Он будет сторожить.
Он усадил игрушку на подушку, отдёрнул одеяло. Я села рядом.
— А тут ты будешь спать, — продолжал он, старательно поправляя покрывало. — И утром пить какао. И...
Он замер. Лицо вдруг стало серьёзным, напряжённым.
— Только не уезжай. Хорошо?.. Я тебя только вчера нашёл.
Это прозвучало... как клятва. Как исповедь.
Я сглотнула. Воздух в комнате стал плотным, как будто стены придвинулись ближе.
— Я просто заберу вещи, — прошептала я, стараясь, чтобы голос был уверенным, но внутри всё шаталось. — Я обещала, помнишь?
Он кивнул.
— Но ты же не как она? — спросил он после паузы. — Та, что пришла один раз, а потом не пришла больше никогда.
Я посмотрела ему в глаза. И он смотрел — не по-детски прямо, слишком много понимания.
— Нет. Не как она.
Он склонился ко мне. Щекой к моему плечу.
— Я тогда ждал. Всё утро. И день. А потом спрятал рисунок.
— Какой рисунок?
Он промолчал. Потом показал на ящик в тумбочке.
— Там. Я нарисовал нас, как будто она всё-таки пришла. Но теперь он больше не нужен.
Я накрыла его руку своей.
— Его нужно сохранить. Он особенный. Как ты.
Марк прижался крепче.
— Мне кажется, что я придумал тебя, — пробормотал он. — Как будто нарисовал и ты ожила.
Я улыбнулась, не в силах сдержать ни нежности, ни боли.
— А я вот чувствую, что ты вытащил меня. Из какой-то серой жизни.
Он поднял голову:
— Сказки бывают серые?
— Бывают. Но потом кто-то вдруг рисует там свет.
Он смотрел на меня, не моргая. Потом ткнул пальцем в подушку:
— Ложись. Я проверю.
— Что именно?
— Подходит ли тебе это место. Чтобы спать тут и не уезжать.
Я послушно легла, подтянула одеяло к груди.
Марк ходил по комнате, цокая пятками, как инспектор. Подглядывал, шептался с бегемотом. Потом кивнул.
— Утверждаю. Ты можешь быть нашей.
— Нашей?
— Моей и... — Он запнулся. Потом прошептал, будто стыдясь: — Папиной.
Я закрыла глаза. Так было проще не расплакаться.
Марк положил ладошку на мою щеку.
— Утверждаю, — повторил он и осторожно поцеловал меня в висок.
