4 страница25 января 2019, 17:07

Глава 1

Пауза. Затяжка. Дым.

Пауза. Вдох. Затяжка. Выдох.

– Генри, передай дальше, – пауза, выдох. Туман растворяется в воздухе.

Облако дыма, руки с въевшейся грязью выползают из него, будто серые щупальца из тумана. Пыльный бетонный пол, вонь канализации, гниющая еда в пластмассовых тарелках.

– Люси, подай еще.

Люси. Оборачиваюсь: испачканное лицо, серые глазки. Повзрослевшие слишком рано, они смотрят сквозь меня, будто бы видя самую мою суть.

Пол до мерзости грязный, липкий, пыльный. Приподнимаюсь на локте, еле ворочаю языком.

– Иди спать, мартышка, – шепчу едва слышно, хочу протянуть к ней руки и прижать к себе, но Люси все слышит, чувствует и смотрит на меня слегка раздраженно. Напрасно продолжает взрослеть.

– Генри, передай дальше, – стряхивая пепел на тарелку с обглоданными костями, достаю из пакета просроченную куриную ножку и протягиваю тому, кто позади меня.

– Лучше поешь.

Чак хмыкает и смеется булькающим смехом, будто я вспомнила хорошую шутку. Жаль его. Эх, Чак. Всего на полгода младше меня физически, лет на пять морально. Он выше меня на две головы, ужасно длинные руки и ноги занимают треть комнаты, тело распластано, будто амеба, по полу. Грязная улыбка.

Вдох. Затяжка. Выдох. Дым.

Следующий вырывает курятину из рук Чака и вгрызается в нее зубами с отвратительным чавканьем. Черри. Мулат. Курчавые волосы, раскосые глаза. Уминает ножку в два укуса, жир течет по его подбородку, капает на рубашку. Я кривлюсь от отвращения, тихо ругаюсь на него, в ответ – лишь ехидный оскал. Толкаю следующего.

Хьюстон, братец Люси. Похожи, как две капли воды, хотя он на четыре года старше. Даже зевают одинаково. Сам уже в отключке. Спит и прижимает к себе пакет с травкой – его добыча.

Он не проснется, спит очень крепко, потому что работает больше, чем мы все вместе взятые. Мечтает выбраться в большой мир.

– Люси? – снова поворачиваюсь к девочке, она не смотрит на меня. Не любит, когда я за старшую, – пора закругляться. Помоги мне все собрать, – молчание, – слышишь меня, мартышка?

– Не называй меня так, Генри.

– Хорошо, извольте поднять зад и разгрести весь этот хлам, госпожа королева Британии.

Усмешка. Полусмех-полусопение со стороны накуренного Чака.

Люси поднимается, смотрит на меня своей недовольной веснушчатой мордочкой и глазами-пуговками, протягивает мусорный пакет. Я беру его и быстро прохожу мимо отключенных от мира сего тел и собираю остатки «праздника». Кто был на что горазд: дешевый косяк или какое-то пойло. Пожалуй, только я несу в дом еду. Что отмечаем? Смогли прожить еще неделю. Смогли продержаться еще один день.

Темный коридор, единственная лампочка. Бесконечность подземных коммуникаций – наш единственный дом. Иду, еле передвигая ногами. В одной руке несу пакет, другой волочу Люси. Как ни странно, она не сопротивляется. Недовольно сопит, но продолжает липнуть ко мне: боится темноты, будто маленький ребенок.

Вскоре коридор заканчивается, начинаются наши покои: несколько бедных спальных отсеков, света в которых чуть больше. Люси отцепляется от меня и, как зомби, пробирается в свою палатку. Я залезаю следом. Девочка едва падает на ворох одеял и уже начинает посапывать. Прикрываю ее дырявым пледом, воняющим сыростью, и откидываю с веснушчатого грязно-золотистые пряди.

Улыбаюсь. Так, чтобы никто не смог заметить, даже если бы постарался. Мы все здесь так улыбаемся.

Выхожу из каморки и снова ныряю в коридор. Этот – последний. За ним – выход на свалку, в холодную ночь, к небу. Выхожу наружу и чувствую лед воздуха, пробивающегося сквозь одежду. Зашвыриваю мешок с мусором подальше. Замираю. Оглядываюсь.

Звезды.

Ноют руки в ссадинах, но я цепляюсь за ржавые балки и карабкаюсь вверх. Чем ближе к небу – тем лучше. Ноги сами нащупывают перекладины лестницы.

Финишная прямая. Подтягиваюсь на руках и оказываюсь на крыше: теперь все небо в моих ладонях.

Ночь проходит быстро. Я не сплю долго. Смотрю вверх, на маленькие светящиеся бисеринки звезд, на черное покрывало неба, на облако дыма, поднимающееся вверх от сигареты охранника свалки.

Да какого там охранника, он всегда был нашим единственным отцом, другом и покровителем.

Наш Серый.

Такой же ночной скиталец, как и я.

Облако сигаретного дыма приходит в движение и направляется ко мне. Физика: сначала изображение и только после – звук.

– Генри! Ты чего опять не спишь?

Перебрасываю ноги через перегородку и оказываюсь на самом краю. Улыбаюсь. Конечно, Серый не заметит этого в темноте.

– Кто-то же должен за тобой приглядывать, – улыбку в голосе скрыть невозможно.

Серый подходит к лестнице и останавливается перед ней, продолжая выдыхать клубы дыма. Он не поднимется ко мне наверх: возраст не тот, боль в суставах и принципы. Будет стоять и горланить облаком концентрированного табака великие мысли. Будет рассказывать истории из детства, которого всех нас лишили. Так громко, чтобы смогла услышать я. Так тихо, чтобы никто не посмел проснуться и подслушать чужие воспоминания.

– Серый, сколько тебе лет? – спрашиваю я, уже и не знаю, в который раз. И в очередной раз ожидаю историю. Новую историю старой жизни.

– Ты же и сама знаешь, малышка Генри. Слишком много для того, чтобы заводить детей и слишком мало для того, чтобы нянчить внуков.

– Мы все тебе дети, Серый.

– Если бы у меня была дочь, она была бы похожа на тебя, малышка.

Я смеюсь.

– Скорее на Люси с ее лисьей мордочкой и талантом влезать в изощренные передряги!

– Ох, Генри, ты умела наживать проблемы куда более искусно. И так же виртуозно из них вылезать.

– Я?

– Ну конечно. Малышня принимает тебя за хмурую мачеху, но ведь ты тоже еще ребенок, Генри. И у тебя есть своя история.

– Здесь нет детей, Серый, – двигаюсь к лестнице и вдыхаю табачный дым. Люблю, когда этот запах обжигает легкие, – мы все здесь повзрослели слишком рано.

– Ты ошибаешься, Генри, – он улыбается, – дети редко взрослеют.

Мы говорим долго, и время растекается между нами, оно – невидимая рыба, что бьет хвостом по грязной луже нашего существования. Ей слишком мало надо для того, чтобы выжить, но однажды даже эта никому не нужная лужа высыхает на солнце и время умирает, оборачиваясь вспять.

Цель моей жизни – не дать ей погибнуть как можно дольше. Я ворую капли влаги из чужих грязных луж и приношу себе. Моя рыба большая и умеет улыбаться. Ее чешуйки зеленым переливаются на солнце и розовеют в лучах рассвета.

Моя рыба так сильно хочет жить, что я улыбаюсь каждому новому дню, встречая его на крыше ангара.

Мои руки в ссадинах, на них – въевшаяся грязь. Мои ногти почернели от пыли, как и волосы, ставшие пепельными, но Серый все равно называет меня красавицей. И мы с ним лучшие друзья. Я знаю, что нас разделают почти полвека, целая морская рыбина, которая много повидала на своем веку, но невозможно найти дружбы крепче и вернее нашей.

– Генри, а знаешь, что будет, когда однажды у меня появится миллион долларов? – говорит Серый, и его глаза сияют, они волшебны в лучах рассвета. Кажется, даже морщины разглаживаются, и его лицо остается вечно молодым.

– Ты купишь нам целый корабль, и мы отправимся бороздить моря!

– Я буду капитаном корабля-призрака!

– Мы будем ловить заблудившиеся в океане лодки, и...

– И?

«Возвращать умирающих рыб к жизни».

– Показывать им верный путь.

– А потом мы объедем весь мир.

– Ты взберешься на вершину мира!

– А ты закончишь Гарвард!

– Или Хогвартс!

И мы оба смеемся, потому что верим в это. Только в эту темную ночь.

***

– Ох, Генри, Генри, – причитает Серый, затягиваясь последней сигаретой.

У него седые волосы и редкие голубые глаза. Они маленькие и широко посаженные, но это самые добрые глаза, которые я когда-либо видела. У него светлая кожа и седеющие волосы, но мы зовем его Серым, потому что угольная пыль навсегда въелась в его руки. Мы не знаем его настоящего имени: Серый говорит, что та часть его жизни уже давно умерла. Она превратилась в удивительные сказки, которые он рассказывает на ночь бездомным детям.

Таким, как я. Но и я уже не ребенок.

– Ох, Генри...

Генри – это не я. Это какая-то не самая лучшая часть меня, паразит, который не позволяет мыслям вырваться на волю. Это «вынужденные обстоятельства» и моя пыльная ведьма-судьба. Но это не я.

Мы с Серым работаем в порту. Я разгребаю завалы и слежу за чистотой, отпускаю рыбацкие лодки и помогаю рыбакам, он – грузит товар на огромные суда. Я не самая старшая из нашего дома потерявшихся детей, Майк старше меня, и сегодня ему исполняется восемнадцать. Все они меняются с совершеннолетием, уходят в город и пропадают. Ушли уже трое, и никто не вернулся, не дал о себе знать. Никто не шлет письма своему мерзкому прошлому, но все мы мечтаем о красивом будущем.

Поэтому я смотрю Серому в глаза и молча обещаю, что ни за что не пропаду.

– Помоги-ка старику перенести этот ящик, – говорит Серый, и мы хватаем груз с двух сторон, маленькими шажками тащим его на борт.

«Генриетта о'Нил» – так значится в документах, которые остались при мне. Но это тоже не я.

Генриетта – это что-то далекое и недостижимое. Это красивая, изящная девушка на светских вечеринках с толпами кавалеров. Это завистная жена и властная супруга, имеющая за душой кругленькую сумму. Такое будущее мне когда-то пророчили, но оно так и осталось в планах, где-то в несбыточных мечтах. Да и не дай Господь им сбыться. Этот чертов Бог уже и так сильно напортачил в своих картах.

И все же. Кто я на самом деле?

Грета.

Быть может, я прошу слишком много, и исполняй люди эту мою единственную просьбу, мне бы чуть меньше хотелось повеситься одним дождливым вечерком. Я просто пытаюсь сказать окружающим меня людям: «Зовите меня Гретой, и на моем лице хоть на мгновение появится улыбка», но они просто не хотят ее видеть. Никто из нас не верит в счастье и не желает зря обнадеживать других.

И поэтому я все равно улыбаюсь. Смотрю Серому в глаза, когда мы опускаем ящик и улыбаюсь. Он хлопает меня по плечу и ковыляет в сторону берега.

– Славно мы сегодня поработали, Генри, славно...

– Серый... – шепчу я в его грязное плечо, в облако пота и крепкого табака, к которому так привыкла.

– Что, малышка?

– Я не хочу уезжать отсюда.

Серый отворачивается и отходит на меня на несколько шагов. Хмурится. Шумно выдыхает.

– Грета, – говорит это тем голосом, который невозможно оспорить, и я вздрагиваю от непривычного звучания собственного имени. – Ты не заслужила жить в отбросах всю свою жизнь.

– Но я не хочу бросать тебя, Серый!

– Я не прошу меня бросать, малышка, – он оборачивается, и его глаза снова становятся добрыми, как и всегда, – я всегда буду здесь. Если тебе будет нужен дом или друг, все, что угодно. Я всегда буду здесь.

Он расставляет руки в стороны, и я утопаю в теплых объятиях.

– Ты обещаешь? – шепчу я.

– Обещаю, малышка.

***

– Генри! Генри, ты здесь? – оборачиваюсь и вижу идиотскую улыбку и дергающийся левый глаз. Глаза-б-мои-его-не-видели-Чак. Отворачиваюсь и опускаюсь на кровать, которая скрипит звуками стада умирающих тюленей.

– Чего тебе? – бурчу я и задерживаю дыхание – даже среди детей помойки Чак остается самым отвратительным грязнулей.

– Я... ну в общем, это... – он мнется и трясется, не может устоять на месте, не может ни на чем сконцентрироваться, – Генри, ты придешь на инициацию?

– Что? – я закатываю глаза: – только не говори, что вы опять напьетесь просроченной водки и разнесете пирс к чертям собачьим.

Чак смеется своим ломаным голосом подростка переходного возраста.

– Нет, но у нас есть кое-что покруче, крошка, – Чак подходит ближе, и я пинаю его по яйцам, – Ай! Что ты творишь?!

– Следи за языком, придурок.

– Да ладно тебе, – обиженно ворчит он, сгибаясь пополам, – что у тебя, плохой день что ли?

– Самый дерьмовый. Как, впрочем, и всегда.

Я огибаю прижавшегося к стенке Чака и направляюсь к выходу.

– Так ты придешь? – кричит он мне вслед, и я останавливаюсь, – у Майка будет, чем нас порадовать сегодня.

– Дешевая наркота или мука, как в прошлый раз? – хмыкаю я.

– Нет, Генри, кое-что получше. Тебе понравится, я обещаю. Приходи-и-и, – протягивает он, и я закатываю глаза. Чак знает ведь, что я не упущу момента побыть рядом с Майком.

***

Когда долго живешь загородом, привыкаешь к абсолютной тишине. Когда питаешься исключительно рыбой, любая другая еда становится деликатесом. Когда выживаешь каждый божий день, начинаешь любить даже такую жизнь.

Сверчки стрекочут в ночной тишине. Машу Серому: сегодня он решил уйти спать раньше. Серый живет отдельно, вместе с другими портовыми рабочими, а мы прячемся в сети подземных коммуникаций.

Спускаюсь в подвал по крутым и до колик в животе знакомым ступеням, вглядываюсь в мигающий свет лампочки и вслушиваюсь в приглушенные голоса. На сотый раз уже не так страшно, как в первый.

Стоит мне приблизиться к серой шторе, которая ознаменовывает собой вход в наше жилище, как за ней уже слышатся аккорды гитары и пение хорошо знакомого мне человека. Майк. Уже восемнадцатилетний Майкл Ронган и его ангельский голос. Я улыбаюсь собственным мыслям. Это случается не так часто, но Майк – единственный человек из нашей незаурядной компании, способный заставить уголки моих губ подпрыгнуть вверх. А еще он – тот единственный парень из наших, у кого есть девушка. Не я. Тадам.

Жизнь в трущобах – штука весьма саркастичная.

Иду вдоль стены и инстинктивно скребу по ней ногтями. Этот мерзкий, вроде бы, звук, помогает мне думать и чувствовать в себе хоть толику уверенности.

То, что ждет меня впереди, за серебристой занавеской – это долгое полуночное гуляние, которое в какие-то далекие времена получило название «Инициация». Среди беспризорников это всегда был знаменательный день, когда ему или ей исполняется восемнадцать. Это день избавления от статуса ребенка (детьми мы остаемся лишь по бумагам, по сути же мы давно таковыми не являемся). Восемнадцать лет – это точка невозврата. День, когда ты официально становишься свободен от преследования полиции по делам несовершеннолетних, которая на протяжении долгих лет всячески пытается запихнуть тебя в приют. Это день, когда ты из беспризорника превращаешься в простого бездомного. И это не звучит гордо. Тебя выбрасывает в открытое море, и никто не спрашивает, умеешь ты плавать или нет.

Через считанные месяцы мне тоже грозит инициация. Сейчас это время кажется ничтожно коротким. Моей рыбе предстоит перепрыгнуть из одной грязной лужи в другую и вопрос в том, задохнется ли она по пути. Раньше я всегда мечтала дождаться ее, мечтала освободиться, ведь тогда меня не пугали ни тяжелая работа, ни вечное недоедание, ни холодная каморка, в которой лютыми ночами холод пробирает тебя насквозь. Ничто из этого меня не пугало так, как интернат. Я не знаю, на чем были основаны эти дикие, панические страхи приютов, но когда мои родители погибли, я поклялась, что так или иначе позабочусь о себе сама, что никто кроме моих родных мамы и папы не посмеет меня любить. И уж тем более издеваться надо мной.

– Привет, Генри! – из раздумий меня выводит до жути приятный голос Майка. Я оборачиваюсь и машу ему, улыбаясь краем рта, – как работа? – он тоже улыбается, и у меня предательски дрожат колени.

– Как обычно. Лоханулась с ящиками и прибавила себе работы. Жаль, что жалования мне за это никто не прибавит.

Майк хмыкает и теребит струны гитары.

– Кстати, с днем рождения, – эти слова на удивление тяжело сползают с языка. Парень снова поднимает на меня взгляд и в нем на секунду мелькает... отчаяние? Отчего же? Неужели кто-то кроме меня может не радоваться инициации? Но это отчаяние такое умоляющее, что остается только лишь подойти и обнять маленького взрослого мальчишку, выросшего без детства. И я ловлю на себе взгляд птенца, выброшенного из родного гнезда.

– Спасибо. Ты придешь на вечеринку? – спрашивает он на этот раз без улыбки.

– Я не знаю...

– Мне бы хотелось, что бы ты пришла, – и снова этот взгляд, который снова ставит меня в тупик. Майк никогда не был таким... брошенным, отчаявшимся, опустошенным. Майк всегда был сильным и независимым, идеальным старшим братом для всех нас. Я не могу поверить в такие перемены и поэтому сдаюсь:

– Я приду.

Тогда он снова улыбается, а я плетусь в свою конуру.

***

Мое скромное обиталище лишь отдаленно напоминает жилое помещение. Наверное, коробка из-под холодильника и то была бы просторнее и уютнее, чем это, но все же... но все же подходящей коробки мне на глаза не попадалось, а крыша над головой есть. Есть постель, составленная из слоев матрасов и одеял на скрипучих железных перекладинах и одной твердой, как камень, подушки. Постель, насквозь провонявшая средством от клопов, но лучше уж запах, чем соседство с этими приставучими насекомыми.

Мои немногочисленные вещи вмещаются в одну небольшую коробку: пара каких-то тряпок, которые язык не повернется назвать одеждой, какие-то буклеты и вырезки из газет, а над всем этим богатством – единственное сокровище. Дневник. Небольшая потрепанная жизнью тетрадь, которой я изливала собственные мысли на протяжении пяти лет.

Я распахиваю ее на самой первой странице, и острый приступ боли перекрывает мои дыхательные пути.

Я помню тот день.

Он выжигается на внутренней стороне век, оседает в памяти и забивает собой легкие.

Утром того дня я еще была самым счастливым ребенком на свете. В выходной мы с родителями сидели в гостиной: папа читал газету, а мама играла на фортепиано. Она была гениальным музыкантом, а ее пальцы... самые нежные, самые красивые пальцы в мире, точно такие же, как и она сама, летали по клавишам, парили в воздухе, как десять мальков в кристально чистой морской воде. Их невозможно было не любить, как и ее саму.

Я помню, что вышла из комнаты и направилась к главному входу. Помню, как почувствовала запах гари, нахмурилась и огляделась по сторонам, ничегошеньки не понимая.

– Папа! – крикнула я, – у нас ничего не сгорело?

Папа опустил газету, посмотрел на меня, нахмурившись, и неспешно поднялся с кресла. Обошел комнату и замер у окна. Я даже помню, как очки медленно скатились с его затылка и брякнули об пол.

Наш дом был окольцован огнем. Языки пламени бросались на стены, как зверь на неприступную крепость, и вскоре я почувствовала, как угарный газ обжигает горло.

Я запаниковала, бросилась к дверям, но они были закрыты. Мама выливала воду из ведер и ваз в окна, и огненный зверь шипел в ее сторону, отец дергал за все двери, но они были забаррикадированы снаружи. На окнах первого этажа стояли решетки. Мама смотрела на папу с такой мольбой во взгляде, которая навсегда осталась единственной обожженной картинкой в моей памяти.

– Нас нашли, – зашептала она, и по ее щекам поползли слезы.

Папа дал мне документы, которые я сунула за пояс пижамных штанов. Сказал мне бежать на второй этаж и пытаться выбраться на улицу.

Я послушалась, единственный раз, о котором я жалею всю свою жизнь. Жалею о том, что выжила в том пожаре, прыгнув со второго этажа в огненное кольцо.

Все, что я держу сейчас в руках, напоминает мне о том дне. Свидетельство о рождении, паспорт и свидетельство о браке моих родителей. Нежно провожу пальцами по их именам, прижимаю потрепанный листок к лицу и плачу бесшумно, без слез, без всхлипов. Сухие рыдания – это больнее всего. С каждым вдохом ты втягиваешь внутрь себя пыль, темноту и страх.

Последнее, что лежит у меня в дневнике – это фотография. Одному Богу известно, как она затесалась тогда в стопку документов в сейфе отца, но на ней замерла шестилетняя я на берегу озера, а рядом – мальчик чуть старше. Он выше меня на полголовы, улыбается во все тридцать два зуба, пока я щурюсь от яркого света. Это странно, потому что, сколько бы я не ломала голову над этим фото, я не могу вспомнить ни этого мальчика, ни замок из песка, ни озеро, ни то, кто же нас тогда фотографировал.

На обратной стороне детским почерком выведено «Грете на долгую память», удивительно, что даже без ошибок, как будто адресат очень старался это написать.

Но он, увы, ушибся. И память о нас оказалась такой короткой, что исчезла вовсе.

Раздается стук. Это чей-то кулак шаркает по стене, прося разрешения войти, и я вздрагиваю:

– Да?

– Можно? – из-за занавески появляется мордочка Люси, и я снисходительно улыбаюсь, быстро пряча фотографию назад в дневник, а дневник – в ворох вещей.

– Что случилось, мартышка?

Она обиженно надувает губы и прищуривается, глядя на меня. Не любит, когда я ее называю мартышкой.

– Вообще-то у меня для тебя кое-что есть.

Удивленно таращусь на нее и хлопаю ресницами: это что-то новенькое.

Люси молча протягивает мне газетный сверток, перевязанный веревкой. Принимаю его, как какую-то реликвию, развязываю тугой узел и разворачиваю. Внутри – плотная черная ткань.

– Это платье, – тихо-тихо шепчет Люси. – Оно совсем новое, даже бирка была, но я ее отрезала. Мне большое, тебе будет в самый раз.

– Откуда? – спрашиваю я и чувствую, как глаза округляются от удивления.

– Нашла.

– Люси... ты... – говорю так тихо, будто боюсь, что нас услышат. – Ты украла его?

– Нет же! Говорю ведь: нашла. Генри, возьми, оно очень красивое. Я хочу, чтобы ты надела его на инициацию Майка.

– Люси, ты меня убиваешь, – выдыхаю я и таращусь на черную ткань как на инопланетное существо. – Ты хоть знаешь, сколько лет я не надевала платьев?

Люси улыбается, глядя на меня, и заговорщически щурится. Лиса, одним словом.

– У тебя нет выбора.

***

Sucker love is heaven sent.

You pucker up, our passion's spent.

My hearts a tart, your body's rent.

My body's broken, yours is spent.

Carve your name into my arm.

Instead of stressed, I lie here charmed.

Cuz there's nothing else to do,

Every me and every you.

[Детская любовь ниспослана свыше.

Ты морщишься: наша страсть прошла.

Моё сердце – продаётся, твоё тело – сдаётся.

Моё тело разрушено, твоё – истощено.

Выгравируй своё имя на моей руке.

Вместо того, чтобы расстраиваться, я лежу очарованный.

Но больше ничего и не остаётся.

Только я и ты] [1].

Среди прочего шума за занавеской я отчетливо слышу голос Майка. Я всегда впадаю в прострацию, когда он поет. Он поет так, будто вся его душа выходит через рот и становится словами, он закрывает глаза и перебирает струны гитары на ощупь, он кричит во весь голос, будто кроме него никого нет в комнате и никогда не существовало, будто он – единственный человек во всем мире, будто он – единственный, кто может понять смысл музыки.

Но, кажется, я тоже понимаю.

И не могу сдвинуться с места. Одергиваю подол платья каждую минуту, мне кажется, оно слишком короткое, такое странное ощущение, когда ноги ничем не прикрыты. Так непривычно смотреть на них и видеть все эти царапины, синяки, шрамы.

Заглядываю в щелку между занавеской и стеной, вижу, как самозабвенно играет Майк и пляшут Чак с Черри свои дикие оккультные пляски. Люси режет настоящий торт, и у меня глаза округляются, желудок сводит от одного только взгляда на него.

Я не могу вечно стоять здесь, за занавеской, но и не могу найти в себе силы сделать шаг вперед.

Майк поет так сладко и так отчаянно. Его голос хрипит, ломается, срывается, становится совсем другим, не как прежде. Он поет о любви, потому что знает о ней много больше, чем каждый из нас, людей, наполняющих просторное помещение с низким потолком. В какой-то момент, когда Майк в очередной раз выкрикивает «... and every you», я одергиваю занавеску, и с десяток взглядов устремляется на меня.

Здесь больше людей, чем мне казалось раньше. Очень много чужих, с порта, с города и все что-то болтают, смеются, хлопают Майка по плечу. Но мне хочется провалиться под землю, потому что даже когда остальные отворачиваются и возвращаются к тому, чем занимались до моего вторжения, Майк не отрывает своего взгляда от меня и моего платья. Он не улыбается, но медленно водит взглядом сверху вниз, снизу вверх, отчего я заливаюсь краской и спешу затеряться в толпе.

И он перестает играть, откладывает гитару, и до моих ушей доносится предательское:

– Генри!

Замираю, не могу даже дышать. Он хватает меня за руку и аккуратно разворачивает к себе.

– Привет! Я рад, что ты все-таки пришла, – улыбается и запускает руку себе в волосы. Они непослушные, даже когда очень чистые, как сегодня. Я не могу ничего сказать еще и потому, что чувствую особенный запах, который исходит от него. Довольно резкий, но приятный. Цитрусовый. Непередаваемый. Сейчас Майк как никогда выглядит старше всех нас.

И я кошусь на свое платье, ненавижу его еще больше. Черт возьми, мы не сговариваясь устроили целый маскарад!

– Ты потрясно выглядишь, – говорит он и тут же понимает, что из меня не выдавить ни слова. Хватает меня за руку и ведет к противоположной стене, туда, где лежит его гитара.

– Ребята из города принесли музыкальный центр! Мой друг в этом шарит, вернул железяку с того света, смотри, – Майк нажимает на кнопку, и весь зал наполняется грохотом музыки. Я морщусь, потому что слишком громко, но Майк поворачивает тумблер на максимум. Он начинает корчиться в танце, не отпуская моей руки, дергает за нее, пытаясь расшевелить аморфный комок моего тела и неуютного платья.

– Ну же, Генри, не будь такой занудой!

Я выдыхаю, смущенно смеюсь, потому что не могу не смеяться, когда Майк корчит рожицы, и странно киваю в такт музыке. Пробую дергать ногой, рукой, чем-то еще, чем получается, но получается не очень, и Майк смеется. Сначала я замираю и пытаюсь найти путь отступления, но потом понимаю, что этот смех – добрый. Он искренний, и с новой силой пробую танцевать.

Мы прыгаем в самом центре круга из людских тел, вонючих, грязных, порой невоспитанных и не интеллигентных, но мне становится легко и спокойно, и я забываю о том, что черное платье на мне куда короче, чем я привыкла, и что пол холодный, бетонный, а я скачу босиком, и что волосы спутались и висят белыми патлами вдоль лица, ведь я редко их распускаю. И что мы все – брошенные одинокие души, полудохлые рыбины, которым никогда не выбраться из их тесной лужи, но даже в ней можно чувствовать себя, как в бескрайнем море.

И это прекрасное чувство свободы, едва родившейся, совсем крошечной надежды, греет всю меня, да так сильно, что в холодном сыром подвале становится душно и жарко. И я чувствую, как краснеет мое лицо, и когда сил танцевать больше нет, я выбегаю из круга и падаю на старый скрипучий диван у стены.

– Люси, – надрываю я голос, чтобы перекричать музыку. – Принеси воды, пожалуйста.

Она недовольно что-то ворчит себе под нос, но приносит мне кружку, и я пью так жадно, будто оказалась в пустыне. Но мне хорошо. Приятная усталость растекается по телу. Тогда Люси протягивает мне тарелку, на которой лежит совсем небольшой кусок торта, и я удивленно хлопаю ресницами, глядя на это чудо.

– Хочешь, поделюсь с тобой? – спрашиваю у Люси, хотя у самой текут слюнки. Но та по-джентельменски отнекивается:

– Я уже съела свой.

И я растягиваю этот маленький сладкий кусочек как можно дольше, смакую каждую крошку, расщепляя ее на мелкие воспоминания, чтобы никогда не забыть, что даже в этом уродливом подвале мне было хорошо, тепло и приятно.

И когда я заканчиваю с тортом, закрываю глаза, наслаждаясь приятным послевкусием, на диван рядом со мной падает Майк, да так резко, что меня едва ли не катапультирует назад в толпу. Я открываю глаза и смеюсь – не знаю, почему. Просто потому, что хочется смеяться.

– Понравился торт?

– Да! – восклицаю я, и Майк тоже начинает смеяться.

– Кажется, это было твое первое слово за всю ночь.

Я смущенно опускаю взгляд и поправляю край платья. Былой задор улетучивается, и мне снова хочется провалиться сквозь землю.

– У меня еще кое-что есть, но это не для всех, – говорит он и подмигивает. Встает на диван коленями и перегибается через спинку, шарит рукой за диваном, стоя задом кверху, отчего я снова начинаю смеяться. Потом что-то бурчит, возвращается в нормальное положение, выхватывает кружку у меня из рук, плещет в нее прозрачную жидкость и возвращается на место, как ни в чем ни бывало.

– Что это? – спрашиваю я, недоверчиво нюхая содержимое кружки.

– Виски из города. Попробуй.

Мне хочется отказаться. Хочется отдать Майку кружку и уйти к себе в каморку, лечь спать и поскорее вернуться к той прежней Грете, которая всегда обходила стороной вечеринки среди бездомных.

Но я подношу к губам кружку и отпиваю немного. Жидкость обжигает горло, и я кашляю, глаза наполняются слезами от боли, и я не могу остановиться, сжимаю горло руками.

– Ты чего, надо понемногу, вот так, – Майк отпивает немного виски из моей кружки и вновь смеется над моими страданиями. – Дурёха ты, Генри.

Он делает еще один глоток и убегает, оставляя кружку мне. Вырубает музыку с полпинка, хватает гитару и кричит на весь зал:

– Хочу играть! – и присутствующие поддерживают эту идею общим гомоном.

Sucker love, a box I choose.

No other box I choose to use.

Another love I would abuse,

No circumstances could excuse.

[Детская любовь – вот мой подарок,

Другого – мне не нужно,

Другую любовь я бы так не берег,

И ничто не могло бы оправдать моего отношения]

И пока Майк играет, он не отрывает от меня своего взгляда, скользит им, как прежде: сначала сверху вниз, потом снизу вверх. Я изредка делаю глоток из кружки и морщусь, когда все внутри жжет. Кажется, начинаю получать от этого удовольствие, но единственная причина в том, почему я делаю это – музыка Майка. Она льется внутрь меня, выливается из меня наружу, в этот бедный изможденный мир, где все мы оказались в одной тонущей лодке.

А когда заканчивается и первая, и вторая, и третья песня, снова включают музыкальный центр, и Майк опять оказывается рядом со мной. Мы смеемся, просто глядя друг на друга. Мы смеемся, танцуя. Мы смеемся, когда он держит меня за талию, чтобы я не упала, пробираясь через толпу.

– Закрой глаза, открой рот, – говорит он, давя смешки, и я делаю это. – Теперь проглоти.

Я глотаю что-то маленькое, твердое, что можно раскрошить зубами в порошок, и эта ночь навсегда исчезает из моей памяти.

[1] Из песни Placebo – Every me, every you. 

4 страница25 января 2019, 17:07

Комментарии