ПРИНЦ-ПУДЕЛЬ. Часть 2
VII. Гиацинт узнает, каким образом Ротозеям внушают уважение к начальству
Окончательно убедившись в своём превращении, Гиацинт посмотрелся в зеркало и без труда помирился со своею новою наружностью. Он был прелестный пудель. Его белая, курчавая голова, чёрные глаза и вздёрнутый нос придавали ему вид напудренного маркиза. Он самоуверенно прошёл две пустые комнаты. В передней он увидал всех своих собак, валявшихся на персидском ковре: их служба состояла в том, чтобы ничего не делать; они с полным усердием исполняли свои обязанности.
Увидев незнакомца, полусонный борзой кобель встал, подошёл к нему и обнюхал его от головы до хвоста и от хвоста до головы с неприличною фамильярностью. Гиацинт, не желая терпеть непочтительное обращение, ощетинился и зарычал. Тотчас же вся стая поднялась на ноги и бросилась на него с лаем. Угрюмый бульдог заревел на своём собачьем наречии: «У этого молодца нет ошейника. Это проходимец. Ату его!» И в ту же минуту он так больно укусил незнакомца, что Гиацинт мгновенно выскочил за окошко, как будто его выбросила какая-нибудь пружина.
К счастью для династии Тюльпанов, окно было невысоко. Гиацинт не ушибся.
«Эти глупые животные, — подумал он, — меня не узнали; если я когда-нибудь снова приму человеческий образ, я с большим удовольствием велю перебить всю эту сволочь».
Гиацинт, выскочив из окна, очутился в дворцовом саду, открытом для публики, и, пользуясь своим инкогнито, вмешался в толпу, чтобы изучить поближе нравы своего доброго народа.
Аллеи были наполнены разряженными дамами; было несметное множество кормилиц, нянек и детей. Гиацинта особенно сильно поразил превосходный характер солдат. Кавалеристы и пехотинцы наперерыв друг перед другом забавляли детей и качали их у себя на коленях. Суровые усачи играли в обруч или носили кукол. Гиацинт спокойно уселся в саду и залюбовался на двоих сапёров, круживших большую верёвку, через которую прыгали маленькие девочки и их няньки.
Вдруг грубый голос сказал возле него: «Постой, голубчик; я тебя научу исполнять правила».
Гиацинта удивило то, что правила могут нарушаться в его дворцовом саду. Он оглянулся, отыскивая глазами дерзкого нарушителя, и в эту самую минуту жестокий удар по голове отбросил его шагов на десять в сторону. Он приподнялся и залаял; на него кинулся смотритель в мундире с криком: «Убить, убить его. Он делает дерзости начальству».
При всей своей храбрости Гиацинт не мог бороться со своим врагом; он побежал на трёх лапах; его палач за ним. Кормилицы смеялись, дети и солдаты кидали в него камнями. Смотреть на мучения бедного животного — это для Ротозеев настоящий праздник. К счастью, решётка была недалеко, и Гиацинту удалось благополучно проскользнуть мимо будки, в калитку.
Разъярённый смотритель накинулся на часового.
— Вы выпустили собаку? — сказал он.
— Да, — сухо ответил солдат.
— Зачем вы её не ударили штыком?
— Мне это не было приказано.
— Запрещено впускать собак, если они не на привязи.
— Запрещено впускать, а я выпустил.
— А, ты рассуждаешь! — закричал смотритель. — Как тебя зовут?
— Вы, господин Лелу, знаете, — ответил, солдат, — что зовут меня Нарциссом.
— Нарцисс, красавец Нарцисс, возлюбленный Жирофле.
— Мадемуазель Жирофле меня не любит. Вы это знаете лучше всякого другого; ведь вы же хотите на ней жениться.
— Ну, голубчик, — сказал смотритель, — так я же не упущу случая задать тебе урок. Эй, сержант! — крикнул он старому усачу. — Посадить этого рядового на четыре дня под арест. Он рассуждает.
После ухода смотрителя сержант подошёл, к молодому солдату и посмотрел на него отеческим взором.
— Ты это напрасно сделал, сын мой, — сказал он, — ты себе службу портишь.
— Разве ж это дурно рассуждать? — нетерпеливо спросил Нарцисс.
— Более чем дурно, сын мой; это — проступок.
— Почему, дядя Лафлёр?
— Почему, — сказал сержант, — ты у меня спрашиваешь почему? Понять, кажется, не трудно, это бросается в глаза. Старшие положили, что рассуждать не следует, потому что, если станут рассуждать, тогда кто прав — тот и будет старшим. А тогда, значит, старшие не будут всегда правы. Теперь понимаешь?
— Понимаю я то, — сказал Нарцисс, вздыхая, — что послезавтра мы уходим на новую стоянку, и что, если я буду на гауптвахте, то я не прощусь с мадемуазель Жирофле.
— Насчёт этого примут свои меры, сын мой, — сказал Лафлёр, покручивая усы, — Ещё не такие мы старики, чтобы не уважать законного чувства. Вот идёт капрал сменять тебя. Молчи и полагайся на мою чувствительность.
Во время их разговора Гиацинт, лёжа на земле с зашибленною спиною, предавался довольно печальным размышлениям о регламентах и повиновении. Умом его начали овладевать сомнения. Ему уже представлялся вопрос, не лучше ли будет, если законы будут изготовляться теми людьми, к которым они прилагаются. Но образ белокурой Тамарисы пришёл ему на память: он тотчас прогнал свои мятежные помыслы. Возможное ли дело, чтобы отец такой красавицы не был великим министром? Кроме того, могла ли бедная собака, грешившая по меньшей мере неведением, судить об административных соображениях и политических замыслах графа Туш-а-Ту?
VIII. В Чижовке
Да здравствует философия! Тремя звонкими словами, нанизанными на прекрасную теорию, она возносит душу выше мелких страданий действительности! Гиацинт вышел из своего убежища, хромая на одну лапу и грязный до ушей, но исполненный уважения к поразившему его, закону. Важным и спокойным шагом, как: собака, уважающая своё достоинство, он вошёл в большую улицу, шедшую возле дворца, и стал смотреть по сторонам, чтобы ближе изучать тот народ, над которым он призван был господствовать.
Впереди и позади его тянулся необозримо-длинный двойной ряд великолепных, домов. Все дома были похожи один на другой: та же вышина, та же крыша, те же этажи, то же число окон, те же решётки, те же балконы, те же двери; различны были только нумера. Можно было подумать, что это один дворец, или монастырь, или госпиталь, или казарма растянулись вёрст на пять в длину: однообразие царило во всём своём великолепии.
Улица была так же восхитительна, как и дома. По широким тротуарам двигалась ровными шагами сплошная толпа. Городовые, расставленные на мостовой, заботились о том, чтобы каждый держался вправо и шёл в ногу в своём ряду. Через улицу позволялось переходить только тем, кто возвращался домой или сворачивал в боковую улицу, да и в этом случае надо было обращаться к начальству, которое, со шпагою на боку, присматривало за шествием граждан и предлагало руку дамам. Зрелище было величественное. Было заметно, что невидимый глаз следит за каждым Ротозеем во время самых невинных его развлечений и поддерживает то равенство, которым славится великая нация. Все мужчины были украшены знаками отличия; точно будто они обокрали радугу и поделили между собою её цвета. Женщины также были все покрыты лентами; у всех были огромные шиньоны красных волос, украшенные розовыми, голубыми или белыми пакетиками; издали это были точно цветочные венки, небрежно брошенные на копны сена. Изящество было несравненное!
Гиацинт примкнул к рядам и скромно пошёл возле толстого мещанина, читавшего наставления своим сыновьям. «Ни под каким видом, — говорил он им, — не будьте своенравны, не рассуждайте, не думайте своим умом. Наше общество так хорошо устроено, что всякий дерзкий, выходящий из рядов и нарушающий приказания, тотчас оплёвывается, изгоняется и уничтожается. Смотрите на меня, дети мои, я всегда повторял, что говорили все, я всегда делал, что делали все; у меня никогда не было ни собственной мысли, ни собственной воли; вот я и дошёл до всего беспрепятственно: всякий протягивал мне руку. Я богат, меня уважают, мне кланяются, и, кабы я захотел, я мог бы сделаться важным лицом. Но я ненавижу политику; по-моему, нет ничего глупее, как заниматься общественными делами, когда есть правительство, получающее жалованье для того, чтобы избавлять нас от этой скучной заботы. Я — настоящий Ротозей, и горжусь этим. Да здравствуют деньги и наслаждения! В них всё!
Гиацинт с уважением слушал мудрого старца, когда вдруг открыли фонтаны. Чистая вода потекла по канавам. С утра бедный пудель изнемогал от жажды; он подумал, что не посягая на существующий порядок и не нарушая установленных правил, он может попользоваться этою водою, которая, по-видимому, текла для всех. Соскользнув с тротуара, он погрузил свою морду в свежие струи, и потом, уступая естественному влечению, стал купаться. Трепет неиспытанного удовольствия пробежал по его избитому телу, и он, оставаясь по-прежнему скромною собакою, почувствовал сладость бытия.
Выйдя из воды, Гиацинт, уважавший приличия, стал посреди улицы, чтобы никого не забрызгать, и стал отряжать свою мокрую шерсть. Сладострастная дрожь щекотала ему тело, когда грубая рука ухватила его за шею и подняла на воздух, так что все четыре лапы его заболтались в пространстве.
— Унтер-офицер, — закричал палач, бросая пуделя на руки к городовому, — вот ещё собака без ошейника и без намордника. В нынешнем месяце это уже вторая. За третью я вас отрешу от должности.
— Бродяга, — сказал унтер-офицер и при этом чуть не задушил своего пленника, — ты умрёшь от моей руки. Я тебя выучу грубить начальству.
К счастью для Гиацинта, крытый фургон проезжал по улице; городовой окликнул возницу.
— Эй, Пьеро! — крикнул он. — Возьми ты этого мерзавца, пусть он у тебя пропляшет птичью сарабанду.
— Будьте покойны, господин унтер-офицер, — смеясь, ответил извозчик, — у меня их тут штук двадцать; всех перевешаем.
Гиацинта бросили в тёмную повозку, и он упал на кучу собак, наваленных одна на другую; послышался лай; поднялась грызня; затем Гиацинт пробрался в уголок и стал раздумывать на досуге о превосходной полиции графа Туш-а-Ту.
Эти размышления продолжались недолго; повозка остановилась: отворили дверцу, и Гиацинт очутился в обширном дворе, среди нескольких десятков собак, которые, подобно ему, были лишены свободы.
Общество было смешанное: были там собаки всякой масти и всякого роста, от тонконогого изящного гавана до приземистого сварливого бульдога. Образовались группы; Гиацинт, по естественному инстинкту, приблизился к местной аристократии и услышал разговор, напомнивший ему придворные рауты.
— Я не понимаю, как осмелились меня арестовать, — говорила красивая болонка с умными глазами, — я вышла из дому с табакеркой моего хозяина-капитана за табаком, как хожу всегда. Как это не заметили, что я военная собака? Любопытно узнать, потерпит ли армия это оскорбление?
— Я со своей стороны, — сказала левретка в пальто, — очень довольна тем, что со мною случилось. Этим болванам нужен урок. Им скоро покажут, кто я такая.
— Вы чья же? — спросил большой водолаз.
— Мой любезный, ваш вопрос невежлив, — ответила востроносая барышня, — Я ничья; и если бы вы были грамотны, вы прочитали, бы на моём ошейнике: Я — Мирза, Жонкиль мне принадлежит. У меня есть горничная, и она каждый день часа по два моет меня мылом, у меня есть лакей, и вся его служба в том, чтобы водить меня гулять, Ах! — вскрикнула она, поднимая лапу и как бы делая стойку. — Что это за скверный пудель и как он смеет к нам подходить! Фи! Гадость, собака какого-нибудь слепого нищего! Я ненавижу народ. От него дурно пахнет.
Водолаз, как услужливый кавалер, бросился к Гиацинту и так выразительно посмотрел на него, что принудил его удалиться.
В эту минуту отворилась дверь. Вошёл смотритель вслед за господином в зелёном сюртуке, с розеткою из разноцветных лент в петлице. Завороченные обшлага и белые манжеты намекали на то, что он медик.
— Вот нынешний улов, господин доктор, — сказал тюремщик, — Хотите этого водолаза?
— Нет, любезный мой Ла-Дусер, — ответил доктор. — Мы намедни вскрывали одного водолаза. Он три раза укусил нас, прежде чем решился издохнуть. Ну их совсем, этих скотов, что защищаются, никакого нет удовольствия потрошить их.
— Может, вам пригодится этот пудель?
— Нет, не надо мне пуделей. Мои студенты пустятся в сентиментальность. Не хочу плебейской собаки. Дайте-ка сюда эту болонку.
Смотритель взял со стены сетку и накинул её на болонку, которая не оказала ни малейшего сопротивления.
— Славная собачка, — сказал доктор, ощупывая болонку, — и хорошо содержана. Я её возьму. Мы деликатнейшим манером введём в её желудок металлическую коробочку и посредством этого остроумного приёма изучим основательно процесс пищеварения.
— А закон, покровительствующий животным? — смеясь, заметил Ла-Дусер, — мне кажется, вы, господин доктор, обходитесь с ним чересчур бесцеремонно.
— Закон не для нас писан, — ответил доктор. — Мы не люди, мы — наука.
— Это что? — спросил тюремщик, снимая ошейник с собаки. — Видите, тут на медной бляхе вырезано пять букв: Я. П. В. Г. П. и две окрещённые сабли; я чую заговор.
— У вас тонкое обоняние, — сказал доктор.
— Милостивый государь, я служил десять лет у барона Плёрара; я научился на всё смотреть недоверчиво, всего бояться; это верное средство не остаться в дураках. Кроме того, если я открою заговор, моя карьера устроена: меня сделают тюремщиком в настоящей тюрьме. Грустно сторожить собак, когда чувствуешь себя способным караулить людей.
— Вы честолюбивы.
— Разумеется, во мне кипят благородные стремления; я хочу, подобно многим другим, проложить себе дорогу, спасая короля и отечество. Я. П. В. Г. П. ведь это значит, очевидно: „Я презираю ваше глупое правительство“. А перекрещённые сабли — это символ, это условный знак.
Дверь быстро распахнулась; вошёл офицер с длинными усами, с хлыстом в руке, шляпа набекрень, вид разъярённый.
— Кастор здесь? — закричал он, — Черти вас дери! Подавайте его сюда.
Услышав этот голос, болонка вырвалась из рук доктора и кинулась на своего хозяина, как будто хотела его съесть.
— Тише ты, глупый, тише, голубчик, — сказал офицер растроганным голосом, — Постой, Кастор, мне надо тут свести свои счёты. Кто себе позволил арестовать офицерскую собаку?
— Милостивый государь, закон существует для всех граждан, — сказал честный Ла-Дусер.
— Молчать, грубиян! — сказал капитан.
— Вы должны знать, что солдаты не граждане. Я сию минуту пойду к моему двоюродному брату, главнокомандующему, и выгоню вас в отставку.
— Но сначала я представлю в суд этот подозрительный ошейник, — ответил тюремщик, побагровев от досады.
— Осёл! Дайте сюда ошейник! — крикнул офицер.
— Милостивый государь, — сказал доктор, чувствуя необходимость произвести диверсию, — будьте так добры, объясните нам, что значат эти пять букв: Я. П, В. Г. П. и эти скрещённые сабли?
— С удовольствием, милостивый государь; это начальные буквы моего имени и эмблема моего звания; Явор-Пустоцвет, Виконт Гордой Посредственности, капитан кирасирского полка, к вашим услугам.
— Господин виконт, — сказал Ла-Дусер, понурив голову, — почтительнейше прошу вас извинить меня и принять уверение, что, по моему докладу администрация строго накажет того, кто позволил себе арестовать собаку капитана.
После ухода офицера тюремщик вздохнул.
— Вы видите, господин доктор, легко ли мне на моём месте. Во сто раз приятнее было бы мне быть министром. Посадят в тюрьму человек пятьдесят граждан, неизвестно за что, все молчат, никто не заявляет претензии; а тут из-за несчастной собаки, арестованной на законном основании мне приходится выслушивать дерзости и угрозы. О, управлять людьми гораздо легче, чем собаками.
В ту минуту, когда Ла-Дусер заканчивал свою жалобу, его грубо ударили по плечу. Раздражённый такою фамильярностью, он обернулся и тотчас стал улыбаться самою любезною улыбкою. Перед ним стоял огромный лакей в королевской ливрее, красной с золотом.
— Милейший, — сказал лакей покровительственным тоном, — нет ли у вас тут серой левретки в бархатном пальто?
— Милостивый государь, — сказал тюремщик, кланяясь, — она только что сюда явилась.
— То есть как это только что? — спросил надменный лакей.
— Всего минут десять тому назад, милостивый государь.
— Минут десять! — повторил человек красный с золотом. — По какому же это случаю левретка пять минут тому назад не доставлена в министерство?
— В министерство! — закричал Ла-Дусер, сгибаясь в три погибели. — Но, милостивый государь, я ещё не успел осмотреть последний привоз.
— Надо было успеть, — сказал лакей, подзывая к себе левретку. — Вы, кажется, смешиваете это благородное животное со всею вашею сволочью; вы читать, что ли, не умеете? Не видите, что тут написано на ошейнике!
— Извините, — сказал тюремщик в крайнем смущении, — тут написано: Я — Мирза, Жонкиль мне принадлежит. А что же это такое Жонкиль, милостивый государь?
— А! вы не знаете мадемуазель Жонкиль, первую горничную виконтессы Тамарисы, дочери его сиятельства, графа Туш-а-Ту! А! вы арестуете левретку горничной дочери первого министра и не приводите её немедленно в министерство! Хорошо, голубчик, вам дадут свободное время, чтоб вы могли поучиться истории и географии!
— Но, милостивый государь, арестование совершилось законным порядком. Я только исполнил закон.
— Закон? — сказал лакей презрительным тоном. — Вы думаете, закон писан для собак правительства? Сегодня вечером вас выучат уважать администрацию. Это вам будет нелишнее.
Взяв левретку на руки, красный лакей удалился величественною поступью.
— Дерзкий негодяй! — сказал доктор. — Я бы с удовольствием вскрыл ему череп. Хотелось бы мне посмотреть, как у него там в голове ветер ходит.
— Ах, милостивый государь, он говорил чистую правду, — застонал Ла-Дусер. — Ваше посещение меня погубило. Не будь вас, я вышел бы в люди. Я бы узнал это благородное животное, отнёс бы его к мадемуазель де-Жонкиль; мадемуазель де-Жонкиль держит в руках свою очаровательную барышню, барышня держит в руках отца, а отец держит в руках всё… На меня посыпались бы милости. А теперь меня погубили моё невежество и моя глупость.
— Нет, — сказал доктор, — я немножко знаком с этою Жонкиль; я её лечил; я улажу ваше дело. С вашими солидными качествами, любезный мой Ла-Дусер, человек рано или поздно непременно составит себе карьеру в администрации. Через несколько лет вы будете оказывать мне покровительство. Покуда пришлите мне сегодня вечером этого милого пуделя в мою лабораторию при судебной палате. Он мне нравится; у него такое невинное и кроткое выражение; я не хочу, чтобы его повесили, как бродягу. У нас разбирается прелюбопытный случай, и я приглашён в качестве эксперта; дело идёт об одной женщине: одни говорят, что её задушили, другие — что отравили. Завтра мы узнаем всю подноготную; я сначала отравлю это доброе животное, а потом задушу его. Опыт будет в высшей степени интересный.
— И вы не забудете замолвить за меня словечко у мадемуазель де-Жонкиль, — сказал тюремщик, вздыхая. — У меня, право, господин доктор, совсем голова кругом идёт. Если закон не прилагается ни к науке, ни к армии, ни к горничным, ни к лакеям, ни к собакам правительства, то к кому же он прилагается?
— А к тому, кто по простоте своей попадается, — сказал доктор, смеясь над озадаченным тюремщиком.
IX. Появление Арлекина
Пробыть два дня королём, чувствовать себя молодым, красивым, любимым и вдруг, по капризу судьбы, сделаться собакою и видеть впереди отравление и удушение на алтаре судебной медицины — это удар слишком тяжёлый для шестнадцатилетнего сердца. Гиацинт прилёг в углу двора и протяжным стоном выразил своё горе и свою бессильную ярость. При этом звуке грязный овчар, лежавший на земле, открыл глаза, поднял голову и косо посмотрел на Гиацинта.
— Право, — зарычал он, — подумаешь, что тут только вашу милость и повесят. Не мешайте спать.
— Не сердись, товарищ, — сказал старый бульдог, — видишь, это ребёнок плачет… Иди сюда, крошка, я хочу поговорить с тобою.
Гиацинт посмотрел на говорившего. То был огромный бульдог. Глаза, налитые кровью, обрубленные уши, широкая чёрная морда, толстый приплюснутый нос, губы, покрытые пеною, — по всем признакам неважный барин; но в его грубом голосе было столько доброты, что принц-пудель доверчиво подошёл к своему новому другу и прилёг возле него.
— Юноша, — сказал старый бульдог, — ты такой чистенький и подстриженный. У тебя, должно быть, есть хозяйка, какая-нибудь старая маркиза, какая-нибудь разбогатевшая мещанка. Отчего это за тобою никто не присылает?
— Нет у меня хозяина, — гордо ответил Гиацинт. — Я никогда никому не отдамся в кабалу. За то меня и убьют эти низкие палачи.
— Браво, дитя моё, — ответил бульдог. — Люблю, когда молодые собаки презирают ошейник. Счастье твоё, что ты встретился с Арлекином: старый Арлекин никогда не покидает своих друзей. Не совсем ещё нас с тобою скрутили. Видишь, вон колода; ты пролезь за неё, там начата яма; ты работай поосторожней и надейся на меня.
Гиацинт подполз под колоду и увидел перед собою деревянную изгородь, под которой уже вырыта была яма. Лапами и рылом он стал выкидывать землю с таким усердием, что скоро довёл свой подкоп до самого основания забора и увидел свет, проходивший снаружи. Но силы его истощались, и его окровавленные лапы отказывались служить ему.
— Живо! — сказал Арлекин, показывая вдруг свою курносую морду, — В сенях слышны голоса. Время не терпит.
Он лёг на брюхо, прополз в яму и поглядел в щели растрескавшейся доски.
— Победа! — сказал он. — Работа кончена, на той стороне земли нет.
Он ударил головою, как тараном, в самую гнилую доску и, тряхнувши шеей и плечами, проломил её без труда.
— За мной, малютка, — сказал он товарищу, — да не шуми.
Если Гиацинт надеялся спастись, то заблуждение его оказалось непродолжительным. Друзья очутились во дворе, окружённом со всех сторон высокими стенами. Мёртвые собаки на виселицах, с высунутыми языками, ободранные трупы, кучи свежих шкур, ручьи кровавой грязи — зрелище было неутешительное. Арлекин им не смутился. Весь поглощённый мыслями о бегстве, старый бродяга пробирался вдоль стен, высматривая, нельзя ли будет как-нибудь изловчиться или воспользоваться счастливою случайностью, чтобы выбраться на свободу.
Добравшись до полуотворённой двери, он остановился и посмотрел на Гиацинта, шедшего по его следам. Повернувшись к ним спиною, сидел за этою дверью Ла-Дусер; он курил трубку и читал газету. Он сидел возле стеклянной двери, отворявшейся на улицу. Тюремщик своею толстою особою плотно загораживал проход. Пленникам не было спасения.
— Делай по-моему, — шепнул бульдог на ухо пуделю. И, притаившись в тени, он пополз на брюхе и без шума подкрался к тюремщику.
Ла-Дусер читал "Официальную истину", придворную газету. Он дошёл до следующего параграфа, который интересовал его особенно сильно:
„В числе 1.352,000 прошений, представленных его величеству в день его восшествия на престол, замечательно прошение под N 125,727. Оно составлено обществом покровительства животным. Эти чувствительные души, ежедневно возмущаемые теми жестокостями, которые обрушиваются на животных, просят правительство, чтобы бродячих собак, арестуемых ежедневно, на будущее время не вешали, и чтобы этому варварству был положен конец. Общество полагает, что их можно было бы лишать жизни, доставляя им безболезненную и даже приятную смерть, посредством хлороформа или синильной кислоты, и соглашая таким образом требования справедливости с голосом человечности.“
— Чёрт их дери, этих филантропов! — сказал тюремщик, комкая газету, — Вечно они ищут вшей на головах у бедных людей. Дали б им поскорее крест, и пускай бы они нас в покое оставили! Прошу покорно, разве же не справедливо душить теперешних собак так точно, как душили их отцов и дедов? Бедные твари! Кабы справились с их вкусами, я уверен, что они предпочли бы верёвку всем этим аптекарским хитростям. К верёвке они уж так давно привыкли.
В ту минуту, когда он произносил эти слова, огромная масса упала ему на шею и выбросила его на улицу головой вперёд. Разъярённый до крайности, он приподнялся и увидел вдали двух собак, бежавших прочь во весь опор. Он хотел кинуться за ними, но в эту минуту вся армия пленных собак, заметив дорогу к свободе, пронеслась через открытое окно. Напрасно добрый Ла-Дусер звал на помощь; лай покрывал его крики; все усилия остались бесполезными, В этот день, по вине Арлекина, палачу не было работы и, как заметила официозная газета, на статую Закона пришлось набросить покрывало.
X. Собачья философия
Арлекин бежал как старый волк, поджимая хвост, а Гиацинт напрягал все свои силы, чтобы не отстать от товарища. Они бежали по тёмным переулкам, по узким улицам, по пустым задворкам; наконец бульдог остановился, высунув язык, и начал отдуваться.
— Малютка, — сказал он товарищу, — отдохни. Мы теперь дома.
Они вошли во двор фермы, обстроенный с обеих сторон запущенными стойлами и сараями. Перед ними возвышались огромные кучи навоза и мусора, среди которых виднелись грядки лука, моркови, салата и дынь. Всё это было совершенно непохоже на свежие зелёные клумбы дворцового сада.
Бульдог забил лапы и нос в кучу грязи и вытащил оттуда несколько костей, на которых ещё торчали клочья кровавого мяса, Затем, прыгнув на навозную кучу, он начал убирать за обе скулы отрытую добычу. Гиацинт в это время подошёл к фонтану и стал обмывать свои ободранные лапы и воспалённую морду.
— Ну ты, привередник, — заворчал старый Арлекин, — когда перестанешь полоскаться там, как утка, приходи со мной ужинать.
Гиацинт взобрался на кучу и не без удовольствия растянулся на этом простом деревенском ложе.
Он взял кончиками зубов кость, переданную товарищем; но он был так утомлён и эта новая кухня была ему так непривычна, что он совсем не мог есть.
— Здесь твой хозяин живёт? — спросил он у бульдога.
— Милое дитя моё, у меня хозяина нет, и никакого мне хозяина не нужно. Года два-три тому назад я вошёл сюда случайно; меня никто не тронул; на вторую ночь я отплатил за гостеприимство — оборвал ноги любопытным людям, перескочившим через стену посмотреть вблизи, не поспел ли салат. С тех пор со мною обращаются, как с другом дома. Ночью я прогуливаюсь тут по огороду, днём бегаю в город или сплю на своей навозной куче; никто обо мне не тревожится, и я ни о ком не тревожусь. В мои лета больше ничего и не требуется.
— Ты, значит, не всегда так жил? — спросил Гиацинт.
— О, нет, дитя моё; я был молод и, подобно всем существам моей породы, любил людей; но негодяи давно вылечили меня от этого безумия.
— Они тебя колотили, хотели убить тебя?
— Кабы одно это, — сказал Арлекин, — я бы их до сих пор любил. Палочные удары не страшны собачьему сердцу; человек зол, это его природа, с этим я бы помирился. Но не могу я ему простить того, что он неблагодарен и вероломен. Выслушай мою историю, и пускай она пойдёт тебе впрок.
Прежде всего припоминается мне прекрасная молодая девушка, моя воспитательница. Я ещё теперь вижу её, как она брала меня на руки, целовала меня, крошила мне хлеб в чашку с молоком. И как же я её любил! Бывало, чуть завижу милую девушку, сейчас прыгать, лаять! Мне так приятно было забавлять её. Её удовольствие было моею жизнью. Наша взаимная нежность продолжалась полгода; вдруг, в одно прекрасное утро, моя повелительница заметила, что я сильно расту и толстею; в тот же день она продала меня за два талера соседке-мясничихе. Меня променяли на кинг-чарльса.
Новая моя госпожа была молодая вдова; муж не оставил ей ничего, кроме мясной лавки. Ей приходилось работать без устали, и меня она выбрала себе в компаньоны по работе. Каждое утро она запрягала меня в тележку, и мы с нею бегали по городу, собирали заказы, развозили говядину. Работа была тяжёлая, только я не жаловался и важно поднимал голову, когда возил свой груз. Я привязался к бедной женщине, я гордился тою мыслью, что, по моей милости, её дела с каждым днём поправляются: я это чувствовал по тяжести тележки. Один был порок у моей мясничихи: очень у неё рука была прытка; всё, бывало, кнутом поддерживает моё усердие и награждает за старательность. Я, впрочем, за это не сердился; глуп бываешь, когда любишь. Но раз утром, сводя счёты, барыня моя заметила, что у неё хватит денег завести себе лошадь и мужа, чтоб они вместо неё мыкались по городу. Меня сейчас в отставку: больше не нужен. Я всю силу свою погубил на службе у моей госпожи: она ж меня сама и за дверь вышвырнула; я воротился, стал нежно визжать, она встретила меня палкой и так меня обработала, что соседи закидали меня каменьями, стараясь мне внушить, что в благоустроенном городе никто не имеет права выть, когда его колотят.
Испытание должно было бы меня исправить; но я был глуп, жить не мог без привязанности; через несколько дней я уже носил хлеб одной булочнице; она меня кормила плохо, а била часто; но у неё был ребёнок — тот играл со мною: с меня было довольно; я забывал свои огорчения. Работал я на своих новых господ года два; вдруг карета наехала на наш скромный экипаж и опрокинула его. Мне переломили лапу, и я воротился домой на трёх ногах. Недолго я оставался дома; лечение моё могло затянуться и стоить денег, а булочница была женщина расчётливая, любила беречь про себя свои деньги и своё сострадание; в тот же вечер она стала меня гладить рукой и в то же время набросала мне в тарелку каких-то преаппетитных катышек. Подбежала курица, клюнула катышку; перья у неё растопырились, она закрыла глаза и тут же околела. Это заставило меня задуматься; в ту же ночь я ушёл из этого неблагодарного дома и решил, что никого больше не буду любить. Первая продала, вторая избила, третья хотела отравить — урок был вразумителен; я простился с людьми и сделался волком, чтобы избегать и презирать их.
— Ты был несчастлив, — сказал Гиацинт, — несчастье мешает быть справедливым. Не все же женщины такие злодейки, как твои изменницы.
— Ошибаешься, дитя, — ответил Арлекин. — В этом жалком отродье не из чего выбирать. Самки и самцы, дети и взрослые, все изменники, все мерзавцы. Прежде всего заметь, что каждое из этих двуногих животных краснеет за себя и всеми средствами старается скрыть убожество и безобразие своего тела. Мы, собаки, сильные, гибкие, красивые, изящные, мы всем показываемся в том виде, как нас создала природа. С самого своего рождения человек уродлив, гол, бессилен. Ему необходимы чужая кожа и посторонняя помощь. Что бы с ним случилось, кабы он на наш счёт не одевался и не согревался? Вот на гулянии любуются женщиною, ты, может быть, бежишь за нею следом, но ты подумал ли, во что нам обходится её красота? Ты высчитал ли, сколько человек зарезывает животных, своих братьев, чтобы составить полный убор этой себялюбивой самки? Перья, меха, муфта, перчатки, обувь, экипаж — всё добыто убийством, всё, даже и те помады, которыми она, утром и вечером, маслит себе лапы и морду. Чистейшие составные части нашей крови доставляют свежесть её коже. Ах! кабы звери могли сговориться, они давно истребили бы это жестокое и коварное племя, которое живёт исключительно изменой и кровопролитием.
— Волки поступают точно так же, — сказал Гиацинт.
— Твоя правда, сын мой, — сказал Арлекин, — и кабы люди воевали только с другими животными, я бы, может быть, имел слабость их извинить. Я бы подумал, что природа сотворила их плотоядными и что они не могут сопротивляться свирепости своего инстинкта. Но им этого мало, что они отнимают жизнь у нас; для полноты блаженства им ещё необходимо убивать друг друга. Волки не едят волков, но для человека величайшее удовольствие напасть врасплох на своего ближнего и зарезать его. Четыреста тысяч Ротозеев, цвет юношества, упражняются каждое утро в искусстве истреблять соседей и друзей, Остолопов; шестьсот тысяч Остолопов, надежда будущего, проводят прекраснейшие годы своей жизни, с трудом изучая удобнейшие средства отправлять на тот свет всех своих друзей и соседей, Ротозеев. Земля — сад, предлагающий свои плоды, люди превратили её в бойню. Где они проходят, там остаётся кровавый след. Если бы ещё победитель съедал того, кого он режет, я бы понимал его жестокость; охотник живёт своею дичью. Да не тут-то было!
Они режутся без надобности, из удовольствия, чтобы надышаться ароматом бойни. Чуть произошла драка между двумя армиями, начальники уже протягивают друг другу руки, прежде чем успеют похоронить трупы. С обеих сторон обмениваются поздравлениями, обнимаются, звонят в колокола, стреляют из пушек, все радуются и ликуют и забывают только мертвецов да тех, кто над ними остался плакать.
— Но, — сказал Гиацинт, — если люди так злы, народ к народу, то каким же образом они могут жить в одной стране, не убивая друг друга?
— Я знаю только Ротозеев, — ответил Арлекин, — и тут не трудно увидать, какими средствами между ними поддерживают мир. Тут две отдельные расы, победители и побеждённые, завоеватели и рабы.
— Кто тебе это сказал? — спросил Гиацинт.
— Собственными глазами видел. Ты разве не заметил, что у Ротозеев одни носят рогатые шляпы, а другие круглые. У первых шпага на боку, мундир и ордена; у вторых фраки, сюртуки или пальто; первые держат голову высоко, говорят громко, приказывают — это господа; другие опускают голову, говорят тихо и повинуются — это рабы. Побеждённые работают для всех, а победители поддерживают порядок.
Гиацинт посмотрел на товарища; такое невежество изумило его, даже со стороны собаки; он счёл удобным вступить в борьбу с ложными идеями Арлекина.
— Любезный товарищ, — сказал он, — тут, мне кажется, нет ни побеждённых, ни победителей, ни рабов, ни завоевателей. Люди, как я слыхал, повинуются особому правилу, тому, что они называют законом, и во всякой стране есть чиновники, чтобы поддерживать господство этого закона.
— Коли это правда, дитя моё, значит, люди ещё более злы, чем я думал. Как! Половине нации надо постоянно носить оружие, чтобы другая половина вела себя честно? Разве у нас, у собак, есть чиновники, рогатые шляпы, шпаги? И однако же мы живём мирно; величайшие наши ссоры кончаются тем, что только покусаемся. Так точно поступают быки, бараны, даже волки и лисицы. Из всех животных только одного человека надо водить в наморднике и бить, чтобы он не съел своего же брата. О, поганое племя, рождённое на погибель миру, проклинаю тебя!
— Знаешь, — сказал Гиацинт, — слушая тебя, я начинаю ненавидеть род человеческий.
— Коли ты так думаешь, бедное дитя, ты не знаешь твоей слабости. Тобою овладеет первая женщина, которая тебя приласкает, первый мужчина, который тебе польстит. Ты так же точно поддашься на обман, как поддался я. Наш брат, бедная собака, родится на свет с потребностью любить, которая нас губит. Житейский опыт вырывает у нас нашу последнюю надежду только тогда, когда нашему сердцу нанесены десятки кровавых ран, и тогда…
— Что же тогда? — спросил Гиацинт.
— Тогда надо молчать, забиться в угол и околеть. С этими словами старый Арлекин положил морду на вытянутые лапы и замолчал.
Гиацинт печально посмотрел на луну, поднимавшуюся на горизонте, но он не долго предавался своим мрачным размышлениям; его утомлённые глаза закрылись, и свернувшись в клубок, он захрапел рядом с товарищем.
ХI
На другой день, проснувшись довольно поздно, Гиацинт видит в окне одной лачужки красивое лицо молодой девушки. Скворец в клетке за окном называет эту девушку Жирофле, и Гиацинт догадывается, что видит перед собою возлюбленную молодого солдата Нарцисса. Жирофле видит пуделя; он ей нравится, и она приманивает его к себе, вводит его к себе в комнату, начинает его ласкать и разговаривает о Нарциссе.
Приходит её отец, кузнец Лапуэнт, и начинает жаловаться на дороговизну, на тяжёлые времена и на распоряжения правительства, которое забирает в солдаты молодых работников и потом берёт у граждан деньги, чтобы кормить эту молодёжь, оторванную от работы. Старый Лапуэнт особенно досадует на то, что у него отняли Нарцисса, его ученика и помощника.
Гиацинта кузнец пристраивает к работе: он заставляет его, как белку, бегать в колесе и приводить таким образом раздувательные мехи. Гиацинт, работая до изнеможения, припоминает слова Арлекина и начинает раскаиваться в том, что поддался ласкам молодой красавицы.
Вечером, за ужином, старик заговаривает с дочерью о том, что служитель дворцового сада, г. Лелу, просит её руки и обещает доставить своему будущему тестю выгодное место.
Жирофле говорит, что никогда не примет предложения г. Лелу. Старик сжимает кулаки, подходит к дочери, но не осмеливается её тронуть и вымещает свою досаду на пуделе, попавшемся ему на глаза.
В это время Нарцисс приходит проститься с Жирофле. Прощание в присутствии раздражённого отца выходит натянутое и печальное.
После ухода Нарцисса Гиацинта опять на несколько часов сажают в колесо. Потом Гиацинт засыпает, видит во сне все разнообразные сцены, пережитые им в течение последних дней, и просыпается, к величайшему своему удовольствию, у себя во дворце, на постели, под шёлковым балдахином. Королева-мать сидит у его изголовья.
