lietus
jūra dengia
tuščias kūnas senka
×××
Теперь волны бились о камни.
Не потому, что он их звал.
Не потому, что кто-то ждал.
Просто – потому что всё продолжается.
Даже если он – нет.
×××
Море в этой части страны редко бывает ласковым. Оно не знает тепла, не помнит мягкости, не прощает слабость. Здесь волны острые, тяжёлые, срываются с белых гребней и разбиваются, как буд-то обиженные, как будто мстят камням за то, что те молчат. Здесь берег не зовёт – он держит на расстоянии. Здесь соль не на губах, а в воздухе, в порезах на пальцах, в отросших ранах, которые не заживают, потому что всё вокруг – влага, влага, влага. Застывший, глухой, вязкий воздух, тяжёлый от дождя и немоты. Как если бы сама Клайпеда давно ушла под воду и просто не поняла этого.
Дождь больше не был новостью. Он не приходил — он жил здесь. Стекал по стенам подъезда, собирался в лужах между плит, размягчал резину шин, разъедал остатки клея на старых афишах, расплавлял утренний сахар в кофе, так что напиток всё равно выходил горьким. Он был в трещинах штукатурки, в изгибе подоконника, в складке ткани на мятых шторах, в швах одежды и под ногтями. Как плесень. Как запоздалая осень, застрявшая в вечности.
Дождь шёл и в комнате, и в теле. Где-то в груди — особенно. Там он был непрерывным. Мягкий, изматывающий, с бесконечным гулом, будто кто-то поставил звук с морского берега на петлю, на максимум, прямо в уши, и уже невозможно различить границы — где море, где асфальт, где ты. Комната казалась временной, хотя он жил здесь почти месяц. Её стены не принимали. Слишком чистые, не впитавшие запахов, не отзывающиеся эхом. Белая краска ложилась неровно, и на неё хотелось смотреть — подолгу, молча, до тошноты. Вглядываться, как будто в этой белизне появятся трещины. Появятся, обязательно — нужно просто дождаться.
Он стоял на кухне — не Лукас, а кто-то чужой в его теле. Он давно перестал быть именем. Слишком громко звучит. Слишком вызывающе. Имя — это то, что кто-то говорит. Кто-то зовёт. А звать его давно перестали. Он — просто фигура, серая, промокшая, вырезанная из дождя, почти прозрачная на фоне моря. Даже если кто-то посмотрел бы — не заметил бы. Сколько этих безликих, потухших, ушедших в себя, вымытых лиц…
Маленькая квартира пахла сыростью, пеплом и кофе. Пепельница всегда была полной, даже если он не помнил, как курил. Кофе — горький, почти всегда остывший. Сахара нет, потому что он забыл, каково это — хотеть чего-то сладкого. Каково это — хотеть, вообще. В холодильнике — скисшее молоко, пустой пакет из-под чего-то и две банки энергетика. Полупустая бутылка воды. Ни тарелок, ни чашек. Всё, что нужно — одна белая кружка с трещиной у ободка. Она выдерживает кипяток. Наверное, дольше, чем он сам.
Вещи давно не менялись. Чёрные шорты, белая футболка, промокшие не из-за дождя, а от воздуха, от влажности, от тяжести, что прилипала к спине. Постель смята, пододеяльник в пятне от чего-то влажного и неясного — может быть, кофе, может, кровь из когда-то лопнувшего сосуда в носе. Мокро везде. Даже в глазах — не от слёз, а как будто внутренние поверхности век перестали быть сухими. Мир стал слизистым, мягким, скользким — не удержаться.
Кофе — единственное, что ещё имело ритуал. Кружка с трещиной, налитая до края, обжигающая губы, язык, внутреннюю сторону мыслей. Пить — не чтобы проснуться. Чтобы что-то происходило. Чтобы хоть где-то между обугленным дном и горечью в горле почувствовать момент — пусть и фальшивый, пусть и автоматический. За окном — та же улица, что вчера. Та же, что, возможно, и завтра. Кривой балкон напротив, облезлая вывеска над закрытым ларьком, мокрые пакеты, облепившие урну, чьи края треплет ветер. Воздух пах невыносимо: мокрой резиной, сырой землёй, плесенью из нижнего этажа. И тишиной. Тишиной, в которой никто не кричит. И всё равно слишком громко.
Вода собирается под лопатками. В затылке. Где-то между пальцами ног. Там, куда не добирается сухое полотенце, даже если бы захотел. Ничего не сохнет. Ни одежда, ни ощущения. Внутри — холодный настой тоски. Не откровенной. Той, что не зовёт на крик. Только на тянущее молчание, которое гасит даже попытки думать. Слова разбиваются, как капли, стекают без формы. Слов больше нет. Даже «я» — уже с трудом оформляется. Кто говорит? Кому?
Время исчезло первым. Следом — голос. Потом исчез запах еды. Съедобное осталось, но оно не пахло. Даже хлеб — никакого запаха или вкуса. Как будто рот разучился понимать, что кладут внутрь. Как будто тело перестало быть местом проживания. Он больше не обживал его — просто нёс. Как сумку. Как тяжёлую куртку, которую нельзя снять. Спал не потому что хотел, а потому что тело выключалось. Лежал часами, разглядывая потолок — гладкий, чужой, не тронутый сыростью. Хоть он один не сдавался.
Пальцы сами тянулись к пачке сигарет. Никотин — это тоже дождь. Просто внутри. Он расползался медленно, особенно по утрам. Никакого кайфа, никакой тяги — только необходимость занять рот, занять лёгкие, занять что-нибудь, что бы не говорить. Дым в комнате висел, будто жил с ним. Может, единственный, кто ещё жил.
И в этом всём — ни истерики. Ни срывов. Ни слёз. Просто тяжёлое, вязкое существование в помещении, которое не зовёт. В городе, который не ждёт. В теле, которое не сопротивляется. Каждое утро — не пробуждение, а продолжение. Каждое движение — не воля, а реакция. Как нажим на кнопку поворотника. Как поднимание крышки унитаза. Как моргание.
Если бы кто-то сейчас зашёл — не понял бы, где заканчивается мебель и начинается человек. Где оконное стекло, а где взгляд. Где дождь, а где лицо. Всё было одним. Всё давно смешалось. И осталась только влага. Та, что заливает лёгкие, даже если не дышишь.
Он выходит во двор. Машина — старая, но едет. Подвеска скрипит. Лобовое стекло мутное от запотевания, и дождь, ударяясь о него, звучит, как тысячи тихих, одинаковых голосов, которых он не может разобрать. Музыка не играет. Музыка — это роскошь, это вычурно. Когда внутри тебя столько шума, любое внешнее звучание — как плевок. В бардачке — исписанные листы, треснувший медиатор, чужая записка, которую он не читал. Он бы хотел сказать, что помнит, откуда она. Но даже не пытается лгать себе.
Дорога до моря — нервная, с провалами в асфальте. Он проезжает мимо знакомых мест, которых не узнаёт. В кафе, где когда-то пел на акустике, теперь суши-бар. В аптеке, где брали обезболивающие и таблетки от горла перед концертами, теперь ломбард. Всё растворилось, всё стало другим. Он — как призрак. Никто его не видит. Только дождь. Только море. И он сам.
Он паркуется. Идёт к берегу. Никого. Только серое небо, серый песок, серое море. Цвета исчезли, как будто их вымыли, оставив грязные, ржавые следы. Он подходит ближе. Ветер треплет волосы, забрасывает капли в лицо. Вода — ледяная. Он не чувствует. Шаг вперёд. И ещё. Волны бьются о ноги. Потом — выше. Он в одежде. Футболка липнет к телу. Джинсы становятся тяжёлыми, как цемент. Но он не двигается. Стоит. Смотрит вперёд. На горизонт. Где ничего. Ни лодки. Ни чайки. Ни солнца.
Только он. И волны. И то, что внутри него. Это не мысли — это гниль. Она медленно растекается по телу. Оседает в пальцах, в горле, в языке. Отравляет голос, поэтому он больше не говорит. Кому? Зачем? Он пытался. Несколько раз. Но слова, когда они выходят, звучат чужими. Как будто не его голос. Не его рот. Всё не его.
Море отзывается. Оно как будто дышит с ним в унисон. Оно — единственное, что не врёт. Оно не хочет спасти. Оно не хочет убить. Оно просто есть. Как он. Или, скорее, как он был.
И в этот момент — в этом стоянии в воде — нет драмы. Нет поэзии. Только абсолютная тишина внутри. Никаких звуков. Даже дождь уходит. Даже ветер умолкает. Он не ощущает ни сырости, ни холода. И собственных ног — нет. Только пульсация внутри черепа. Только сдавленность в груди. Только где-то — память о том, что он раньше смеялся. Громко. Дико. По-настоящему. И всё это — кто-то другой. В другой жизни.
Он выходит из воды только потому, что тело решает. Не он. Он бы остался. Он бы растворился. Он бы исчез. Но тело — подчиняется каким-то рудиментарным инстинктам. Оно дрожит. Оно идёт. Оно возвращается в машину. Оно ведёт, пока он смотрит в стекло, ничего не видя. Пока думает. Думает. Думает. Так много, что скоро мысль сгорит.
Следующий поворот — направо. Узкий проулок, знакомый по осыпающимся фасадам. На светофоре — сбой: жёлтый горит, мигает, умирает, мигает снова. Машина катится почти сама. Остановка — рядом с маленьким круглосуточным магазином, знакомым уже до прозрачности. Табличка с графиком облезла, изнутри на неё кто-то приклеил бумажку с расплывшимися цифрами — с виду будто молекулы на стекле.
Дверь пиликает, слишком резко. Холодный воздух из кондиционера бьёт по глазам, пахнет пластиковыми полками, старой жвачкой и пакетом с рыбой, забытым где-то слишком давно. Свет — мёртвый, белый, выжигающий. В нём всё кажется бледным и дешёвым: яркие обёртки теряют цвет, бутылки на полках словно просвечиваются, продавщица — как восковая. Волосы зачесаны, пальцы нервно крутят ручку. На груди — бейджик: «Юрате».
Взгляд встречается на мгновение. Ничего. Ноль. Даже не удивление. Ни тени участия, ни вопроса. Она будто уже видела таких: серых, просочившихся с улицы вместе с дождём, потерянных не в пространстве, а в гравитации. Стоит у стойки — та же, что вчера, и, возможно, завтра. Пальцы касаются прилавка — влага тут тоже есть. Тянется к холодильнику. Рука почти машинально вытаскивает банку энергетика: самая дешёвая, с синей полоской. Чуть ниже — пачка Parliament Aqua Blue. Знакомая. Тонкая, с матовой поверхностью. Лёгким движением — в карман.
Деньги — из внутреннего, влажного, мято-картонного кармана. Мелкие, согнутые, будто пережившие стиральную машину. Складывает на прилавок. Без лишних слов. Юрате не спрашивает, не пересчитывает. Она просто берёт. Касса пищит. Сдача выпадает — мелочь, хрустящая бумажка, несколько монет. Он не смотрит. Поворачивается. Уходит.
Снаружи — воздух, будто из отработанной вентиляции. Густой, пахнущий дождём и чем-то жирным, неуловимым. Пальцы сжимают банку. Металл холодит ладонь. Он не открывает. Не курит. Не пьёт. Просто идёт обратно к машине.
Проходит мимо витрины, где отражение размыто. Нет взгляда — просто пятно: чёрный силуэт, будто вырезанный из плёнки. Идти — не значит двигаться. Машина будто ждёт. Внутри — то же тепло, которое не греет. Запотевшие стёкла. Запах мокрой ткани, слипшейся обивки, прожжённого подлокотника.
Сигарета во рту. Не закуривает. Пусть просто будет. Пусть наполняет рот, чтобы язык не думал. Руки на руле. Дворники скребут стекло. Медленно. С характерным, уставшим звуком, как будто что-то шоркает по коже, по затылку, по времени. Он не включает радио. Музыка, если заиграет, сорвёт защитный слой.
Пачка сигарет падает на сиденье. Банка — рядом. Не открыта. Он не хочет. И не может. Всё равно. Ничего не изменится. Мозг продолжает крутить несуществующие сцены — те, где он выходит отсюда другим. Те, где кто-то встречает. Те, где внутри пусто, но по-другому.
Машина едет. Нет цели. Есть только движение — фоном, как дождь. Всё остальное неважно.
×××
В квартире темно, как в животе зверя. Ключи падают в тарелку у двери с тусклым металлическим звуком — будто ударяешься костью о кость. Пальцы дрожат не от холода — от странного внутреннего отскока, будто кожа вдруг стала тоньше, и через неё проступает всё: пульс, раздражение, страх, усталость, раздражение от усталости. Обувь стягивает небрежно, ногой, носок остаётся загнут. Куртка падает на пол, не добираясь до вешалки.
В комнату он входит, будто не имеет на это права. Диван, покрытый серым пледом, уже чужой. Воздух внутри квартиры влажный, затхлый, будто все окна кто-то плотно замуровал и запер. Ни сквозняка, ни щели. Только пульс и звук капающей воды в ванной, будто сердце что-то отсчитывает.
Телефон — в кармане. Пальцы вытаскивают его, почти не глядя. Разблокировка. Треснутое стекло царапает палец. Мессенджеры не открывает. Приложения мигают — неотвеченные, неоткрытые, уже почти злобно требующие реакции. Он листает — вперёд, вниз, в никуда. Лента.
Изображения чужих лиц, чужих тел, чужих побед. Все — с улыбками. Все — на свету. Никто — не в дождь. Никто — не в этой комнате, где пахнет никотином, пылью, старым хлебом, забытой чашкой на подоконнике, в которой плесень уже не растёт — она просто живёт.
Глаза цепляются за короткий текст внизу. Комментарий.
«а мне кажется, что он вообще не жил. просто притворялся»
Автор: санечка. Маленькая аватарка — силуэт с белыми буквами. Обычный аккаунт. Не фейковый. Просто без лица.
Он не перечитывает. Он понимает. Сразу. Внутри — не обида. Не злость. Не укол.
Пустота.
Абсолютная.
Будто кто-то ткнул в сердце, но там — ничего. Пальцы замирают. Телефон продолжает светиться — синевато, холодно, пульсируя в ритме чужой мысли.
Он кладёт его экраном вниз. Слышит, как хрустят суставы в запястьях, когда ложится на спину. Диван холодный. Сквозь ткань чувствуется каждая вмятина, каждая пружина, словно они вдавливаются в кожу, становятся частью позвоночника. Он не закрывает глаза. Ему всё равно. Темнота и так внутри.
Мысленно прокручивает: где он мог бы сказать, что живой? Когда именно был момент, в котором что-то внутри ещё дёргалось, хотело, требовало? Всё — замерло. Давным-давно. Жизнь осталась где-то позади. Не в конкретной точке — просто размылась, как мокрая краска. Ни запахов, ни голосов. Только дождь. Стук его где-то вдалеке, будто не по крыше, а внутри черепа.
Он не двигается.
Телефон вибрирует. Снова. Кто-то где-то хочет что-то. Быть может — шлёт мем. Быть может — пишет «живой?». Быть может — лайк. Он не смотрит. Пусть гаснет. Пусть станет чёрным.
Комната наполняется звуками — неразборчивыми, вязкими, как будто ты сидишь в аквариуме. Каждая секунда длится слишком долго. Мысли переплетаются, но не говорят. Они шепчут, жуют себя, отбрасывают обрывки: улица, комментарий, пакеты, смерть, дождь, мама, ничто, снова смерть.
Слово «жизнь» — не появляется. Не произносится. Оно как будто давно вырезано, оставлено в предыдущей главе, где у него ещё был голос.
×××
Ночь за окном уже не ночь. Скорее — затекшее полотно, темное и промокшее, словно кто-то положил его в воду и забыл вытащить. В нём нет ни ветра, ни дыхания. Только свечение уличных фонарей, дрожащих сквозь водяные капли на стекле, как если бы сам воздух медленно умирал, оставляя за собой только влажный след.
Шторы сдвинуты в сторону, но света в комнате не прибавилось. Лампа в углу давно не горит. Лампочка перегорела в ту же неделю, когда он перестал ставить будильники. Все действия совершаются по инерции, без логики, без смысла — просто потому что тело помнит, куда идти, даже если душа не знает зачем.
Он садится. Не резко. Не стремительно. Позвоночник скрипит, как старое дерево под дождём. Руки лежат на коленях, будто чужие. Кожа серая. Губы потрескались. На запястье — тонкий красноватый след от того, что, возможно, было случайным зацепом, а возможно — попыткой почувствовать хоть что-то.
На полу — те же самые ботинки. Он надевает их молча, без шнуровки. Куртка снова соскальзывает с плеча, но он не поправляет. Пусть будет так. Пусть видят, если кто-то вдруг встретит: человек, из которого выпало время, у которого под кожей больше нет пульса, только эхо.
Ключи он берёт. Не потому, что думает вернуться. А потому что рука сама потянулась. Как мышца, заучившая движение. Всё тело — сплошная привычка. Инстинкт возвращения, не подкреплённый ни одним желанием.
Дверь хлопает слабо. Почти извиняясь. Подъезд пахнет мусором и старым табаком. В лифте не работает свет. Он не нажимает ни на одну кнопку — идёт пешком, ступенька за ступенькой, будто спускается внутрь себя.
Ночной город не спит. Но и не живёт. Он как труп, оставленный стоять. Фонари мерцают — в них нет никакой человечности. Ветер не вытирает слёзы, потому что слёз нет. Всё высохло изнутри. Дождь припадает к асфальту — не в радость, не в ярость, а просто — как факт.
Он идёт в сторону, которую никто не выбирает ночью. Вдоль индустриальной части набережной, туда, где мосты уже давно не разводят, где коридоры из металла и ржавчины заводят в тупики. Там не будет света. Там не будет камер. Только ты, песок, волны и море.
Каждый шаг отдаётся глухо — как удар по пустому ведру. Прохожих нет. Даже собак нет. Даже мусора как будто меньше. Всё вымерло. Даже Клайпеда, кажется, держит дыхание. Не из уважения. Из индифферентности.
Он помнит, как в детстве говорил, что море — это начало. Волнуется — значит живёт. А теперь оно не волнуется. Оно лежит — холодное, как простыня на теле больного. Без пенки. Без крика чаек. Только тёмная масса, сквозь которую не пробиться.
Он идёт к самому краю, туда, где перила проржавели, и таблички давно содраны. Здесь не купаются. Здесь не смотрят закаты. Здесь — зона для тех, кто больше не может идти вперёд, но ещё не решился сделать последний шаг назад.
И он не решается.
Просто стоит.
Молчит.
Смотрит на воду. И впервые за долгое время — дышит. Глубоко. Медленно. Почти с облегчением.
Потому что здесь всё совпадает. И он — не диссонанс. Он — часть этой сцены. Мокрой. Забытой. Угрюмой. И вдруг такой… честной.
Как будто всё только начинается.
И как будто уже заканчивается.
×××
Время исчезло. Оно больше не тянулось, не опаздывало, не дышало за спиной. Ни дня недели, ни часа — лишь бесконечное, вязкое «сейчас», размазанное по стенам, по полу, по стеклу. Серый воздух плескался в лёгких, как отработанный дым, и каждый вдох не обещал ничего нового. Ни облегчения, ни перемены. Только это: звук дождя по подоконнику, слипшиеся волосы на затылке, хлопья пустоты, оседающие на плечах, как пепел.
Море было рядом, всегда. Не в километрах — в груди. Тяжёлое, промозглое, зыбкое. Тянущее за лодыжки. Холод поднимался выше с каждым днём — колени, бедра, живот. Пока тело ещё ходило, дышало, покупало энергетики, касалось мокрых поручней маршрутки — море уже стояло внутри. И звало. Не голосом, не обещанием. Привычкой. Привычкой к утрате, к тишине, к соли на губах.
В ту последнюю неделю тетрадь с набросками исчезла. Даже не потерялась — испарилась. Стала ненужной, как голос, как плейлист, как зеркало. Слова уже не приходили. Ни на литовском, ни на английском, ни на том внутреннем языке, которым раньше можно было достучаться до себя. Остались только жесты: поставить кружку в раковину. Закрыть пальцами глаза. Зажечь спичку и не подносить к сигарете.
Когда-то, в юности, он боялся утонуть. Реально — задохнуться, провалиться, исчезнуть. Теперь этот страх сменился другим: выжить. Очнуться. Вернуться. Открыть глаза и снова увидеть потолок, на котором воображение рисует ветви трещин. Прожить ещё день, зная, что он не нужен. Не вписан в ни один сценарий. Не ждан. Не зовёт за собой ни одной дороги.
Тот комментарий он увидел почти случайно — не всматриваясь, не ища. Просто скользнул взглядом по экрану, уже в полудрёме, как по глади холодной воды. «Ты ведь есть». Странное сочетание букв. Глупое. Чужое. В нём не было смысла — только абсурд. Только припухшая боль под рёбрами от слов, которые никто не обязан был писать. Никто. Никогда.
Он не поставил лайк. Он даже не знал, поставил ли. Телефон лёг обратно на стол, а потом на пол, вместе с тетрадкой, пачкой сигарет, пультом от телевизора, который не работал. Комната осталась почти нетронутой — не считая следов, которые никогда не были беспорядком. Лишь напоминания: здесь кто-то пытался остаться. Здесь кто-то уже уходил.
На пляже не было ни души. Никогда не было. Даже в выходные, даже когда дождь редел. Пальцы дрожали не от холода. Просто так. Волны били в грудь, потом — выше. Он не шёл вглубь. Просто не возвращался. Песок тянул к себе, словно знал, что делать. Вода не кричала, не молила, не принимала — просто растворяла. Сначала тело. Потом звук. Потом взгляд.
Через три дня новость о пожаре прошла фоном. Пункт четвёртый в сводке происшествий.
«В одной из квартир на окраине Клайпеды произошло возгорание. Пожар был локализован благодаря ливню, другие помещения не пострадали. Владельцев не оказалось дома».
И точка.
Квартира выгорела полностью. Белая футболка. Чёрные шорты. Простынь с пятном. Комментарий. Всё исчезло. Остался только один пульс — ритм волн.
Они всё ещё били в берег.
Вечно.
Теперь — без него.
