Восемнадцатая глава
— Ты же вернёшься?
— Конечно. Когда сделаю все свои дела, Лилит. Как только, так сразу.
— И не забывай, что потом тебя ждут вакансии. Я буду ждать этого. Скучать.
— Я тоже.
Мы разговаривали в прихожей, когда сестра одевалась. Чемодан стоял подле собранный, всё необходимое я ей предоставила. Она уезжает.
— И не забывай, Йери, что мы всегда на связи. Мы же обменялись контактами, — сказала я и улыбнулась, тряся перед ней своим телефоном, на экране которого был напечатан её номерок.
— Да, но видеть тебя вживую гораздо лучше, — одобрительно улыбнулась она в ответ
— Ну извини, телепорта пока не изобрели, пользуемся чем приходится.
— Да... Спасибо тебе за всё, правда.
Мы постояли молча, потупив взгляды и тоскливо оглянулись вокруг.
— Пора? — спросила я
— Пора. — ответили мне.
Какая же у меня замечательная сестра. Я непременно хочу ей об этом рассказать.
— До встречи, Йери, — сказала я и сделала к ней два шага вперёд. Я протянула руки к её лицу, её шее, держалась за неё, а потом трепетно, как-то неловко и нерешительно, как будто и не делала этого раньше, поцеловала сначала в одну щеку — быстро, не задерживаясь — и во вторую, уже прильнувшись так сильно и горячо, чтобы передать всё свои чувства, но и не оттолкнуть от себя приставучей слюнявостью.
— Я люблю тебя.
— Ты что-то... слишком любвеобильная сегодня, — улыбнулась Йери, и я увидела, как она раскраснелась и распереживалась так сильно, как в первые любовные ночи. Мило, очень мило. Сестра отходила от меня все дальше, ее длинные пальчики скользили по моей ладони, пока последний кончик не коснулся в последний раз и не отпустил.
— Я тебя тоже... люблю.
Я выглянула за дверь и ещё долго смотрела на уносящие свою хозяйку ноги и слушала их хруст по снегу, с каждым шагом становлясь все менее различимыми. Они знаменуют… уходящую беду. Не в том смысле, что Йери якобы беда, но… В общем, ясно одно — все обязательно будет хорошо! Я…"
Я вдруг выронила из своей неподвижной блестящей на слепящем отражениями солнце руки белую тетрадку с толстым матовым переплётом, только ввиду не своей неуклюжести, а, скорее, неизбежной судьбы.
— Как же… больно… — дрожащим шипящим голосом выдавливала я из себя слова и крепко сжимала свое плечо, танцующее у меня внутри болезненной судорогой.
Фантомные боли продолжали нарастать эпическим оркестром, велеречивостью своей пропуская через меня все больше потоков электрического разряда — самого извращенного, невыносимого и не способного убить, помиловав. С каждым разом моя рука издевалась надо мной все изощреннее и глубже, но что поделать? Таков закон, его можно хаять проклятиями или холить оптимизмом, но все эти ощущения, какими бы ярлыками они не были обвешаны, нужно терпеть.
Вокруг стало относительно тихо — ничего, кроме барабанной дроби колес поезда-купе и вечерних разговоров за красной тонкой стеной. Так бывает, когда едешь одна по счастливой случайности, не принимая к себе ни одного гостя. И я все думала, что сейчас более приятно для меня — туман цвета индиго за окном, волшебный и убаюкивающий, или неведомая сила, покачивающая твою мягкую колыбельную. И сквозь дрёму и беснующуюся вокруг меня пыль видится мне назойливая парейдолия, проводящая ностальгически-безобразную параллель с тем самым днём — как я не на скамью, но на столик ненадежный раскладной опираюсь, вставая на ноги, все в том же мареновом вагончике, с окаймленными золотой нитью бархатными сиденьями и белоснежной от глянца столешницей. Ко мне вдруг подходят, шумя дверью и представляют мне свои незнакомые пока ещё нотки голоса.
— С вами все в порядке? Может, вам врача? Я тоже своего рода врач, знаете ли, но не совсем по вашей проблеме… — говорила женская голова у моего уха, но не так близко, словно мы не пойми уже кто.
Когда я очухалась и удосужилась поднять выгнуть шею, то увидела женщину зрелую, прекрасную и любезную, в длинной каракулевой шубе, которая казалась мне толстым халатом, и прямой прическе-шапочке-каре — словно ниткой сшивали выкройку ее корней — ее идеально стриженную прическу, улыбающуюся мне от краев острого подбородка. Это была деловая или важная дама, и мне совершенно было непонятно, с какой стати таким людям есть дело до существ, подобных мне.
— Спасибо, я в порядке, — кряхтела я, подбирая и отряхивая свой взятый с собой в дорогу "Паралипоменон", а далее падая на сиденья в бессилии. — Все в порядке… Не надо мне помогать.
Радости от этого пополнения я не испытывала и крепко надеялась, чтобы наши слова не стали постоянным спутником такой прелестной тишины.
— Понимаю. Меня, кстати, Пин зовут, а вас? — спрашивала незнакомка за делом. Ну как делом — небрежным подбрасыванием огромной тяжелой сумищи на место визави и последующим плюханием туда всего вытянутого потягиванием и скрипучим стоном хрупкого тела.
"Что мне ей сказать? Чего она хочет от меня слышать?" — думала я. — "Возможно, что ничего. Но ничего не делать — риск большой".
— Мадина, — соврала я и так вяло, что выглядела и правда нелепо.
— Иностранка? — с интересом вытаращила глаза эта женщина, чуть не вскочив. — Интересно… Путешествуете?
— Можно сказать и так, — тоскливо отвечала я, подпирая свою челюсть рукою.
— Не туда вы поехали. Вам бы на юго-запад, в цивилизацию. А тут только уныние сплошное, скука… — устало выдохнула она, а потом взбодрилась. — Если бы не дочь моя, то мигом бы убралась отсюда. Вот она, кстати, поглядите.
Она пощелкала быстро своими широкими ногтями на экране своего смартфона и показала мне на нем небольшую фотографию с рыжеволосой бестией — так я называла девчонку лет так семи с очень ярко выраженной гримасой орангутанга. Все дети такие — вот просто дети, и все тут.
— Правда, ей уже восемнадцать… или двадцать? У меня в последнее время проблемы с памятью. А у вас, кстати, есть дети? — говорила она, прыгая и словами, и темами, и выражениями, как неопределенный ребенок, не умеющий выбирать подарка среди магазина игрушек.
— Я сама ещё дитя малое, — с натянутой улыбкой ответила я.
Эта женщина и правда начинала утомлять. Разговорами о семье, бездарными шутками про семью, философией семьи, в конце концов. Не сказать, что мне было неинтересно это направление, но насколько же скудны познания этого человека, что и сомневаешься часто в неоспоримом Божьем выборе.
— Но почему вас не устраивает простое "ты", — одно из её сухих суждений. — Зачем отказываться от полезной такой вещи?
— В чем полезность?
— В простоте. Когда я говорю "ты", то сразу перестаю воспринимать собеседника, как делового партнёра и вообще не отождествляю это с работой. Такой подход раскрывает нас. Когда нет ассоциаций.
— И все же они есть. Разве это не напоминает надоедливый дом, сварливую жену или идиотских коллег?
— Нет-нет, не напоминает, — сразу отпрыгнула она от моего ответа, парировав совершенно неудачно, а потом начала контратаковать. — Вот вы для меня интересны, знаете? Иначе бы я с вами не заговорила. Я имею ввиду, что знаю, что вы чувствуете. В глубине вашей души тревога… — она совершенно нагло подошла и попыталась дотянуться до моей руки на столе, но не с опаской или осторожностью, а побыстрее, загребая будто монеты со стола аки вороватый лудоман. — Ваша рука, ваша кожа…
Я даже отвечать не стала — убрала свою конечность, спрятав за спину, и направилась к буфету, к которому всегда вел меня мой скромный аппетит: немного журча, немного пища и как бы выпрашивая пару крошек хотя бы на подкормку. Я хотела взять еды с собой ещё тогда, но времени на готовку у меня не было, так что приходилось довольствоваться сладкими ценами и роскошными обрюзгшими бонвиванами, рвущими свои глаженные сюртуки тяжёлыми паузами и второй лишней, естественно.
— Я с вами, Мадина, с вами! — кричала эта деревенщина и с грохотом по тесному коридору мчалась прямо в меня, в мою красную спину ротозейного матадора, стремясь навстречу своему животному началу. Что же делать такому хилому человечишке, как я? Если не силой, то умом вырывать победу.
— Ай! — вскричала я и стиснула в складки свои одежды и плечо за ними, вцепившись в кожу и плоть через толстую стенку флиса моей согревающей в этих прохладных вагонах кофте.
— Что случилось? — всполошилась моя нежеланная подруга и тут же принялась прыгать около меня, осматривать. — Снова вы держитесь за эту руку черную! Я так и знала, что в ней беда! Фантомные боли вещи невыносимая, уж мне ли не знать!
— Ничего-ничего, — говорила я. — Пройдет. Вы идите вперёд, догоню…
Как ни странно, Пин согласилась. Довольно грубо с ее стороны было оставлять раненую даму... А впрочем, невежество моей маленькой радости не помеха. Я, выждав правильные пять минут, прошла вглубь вагона со столовой, где сидели, как и предполагалось, всякие раззявы и работали ртом больше, чем полагалось. Неважно — главное, что теперь я могу насладиться едой: в относительной тишине и покое. И безопасности, конечно.
Купив себе с пару разогретых тефтелек, да овощного салата на небольшой тарелочке, я оглянула этот мини-ресторанчик с безвкусными бежевыми скатертями и обнаружила для себя с удивлением, что тут стало тесновато — не из-за животов и щек… А еду носить в купе нельзя — гадкое упущение здешних управленцев. В этот же момент я узрела вдали ладошку, точно регалия она возвышалась над плешивыми и, редко же, красивыми головами — то была моя новая знакомая, счастливый по своей же глупости знаменосец, празднующий свою сокрушительную победу. С энтузиазмом и нетерпением он зазывал меня к себе, заигрывая указательным пальцем.
— А я заняла вам место, да и прикупила себе кое-что, — весело встречала меня Пин.
— Как любезно с вашей стороны, — нетерпеливо растянулась в улыбке я.
— Вам уже лучше?
— Определенно! Определенно!
Я уселась на пока ещё холодную, обитую блестящей кожей седушку и, поставив свою еду ближе к скругленному краю, принялась усердно выговаривать мои самые частые мольбы о пище. Я бормотала недолго и ничего не видела в процессе, ибо он был неосторожен, но пожертвовать им я не могла и от этого тихо презирала мою незваную спутницу, громко наслаждающуюся своим заварным пирожным.
— Ну и как вам еда путешественника? — спросила она, и только я хотела открыть рот и показать ей, кудахчущей без конца курице о правилах этикета за столом, как она тут же выхватила у меня это право, "Протестую!" — вопила, образно, конечно. — Да ладно! Друзьям расскажете!
Я почувствовала на себе излишнее внимание между прочим занятых пустозвонием посетителей, и эвфемизмы полетели в мою голову все стремительнее, но даже они в силе моего терпения не вылетели изо рта. Я вздохнула с огромной тяжестью и неудобством носорога, а потом ответила:
— У меня нет друзей.
— Как интересно… — мечтательно пропела мерзавка, прикладывая свой измазанный палец к светлым губам, слизывая остатки крема своим склизким языком. — Женщина-пилигрим путешествует в не самых приятных для этого местах и ест отвратительную пищу из местных столовок… Вам самой-то не скучно от таких занятий? Хоть курортный роман заведите там…
— В отличие от некоторых, — покосилась я на ее самодовольную рожицу, — у меня нет такого стремления поскорее развести свои ноги.
— Это очень грубо… — Пин прищурила свои глазки до остроты иголочки, а после, придвинувшись ко мне, прошептала. — А если честно?
Я незаметно для себя начала грызть вилку, ломая острые зубья, может даже свои.
— Здесь столько статных мужчин. Разве вам не хочется в порыве страсти отдаться в горячие объятия прямо, скажем, в туалете, где вас могут услышать? Не возбуждают разве такие фантазии? — говорила она своими грязными пальцами, то теребя их, то облизывая. — Хотя бы кто-нибудь вам немного нравится?
Я тайком покосилась на сидящего рядом достаточно дородного жизнью кавалера, уплетающего салфетку вместе с текущим от жира пирожком, его сальные усы и приложенную назад лосьоном шевелюру… Какой скользкий, противный и смазливый тип! Я даже представлять не хочу, как эти толстые сосиски его рук прикасаются, оставляя дорожки жира и один слюнявый след на мое кисти!
Потом же ещё один педант, отличавшийся разве что одеждой и, может, возрастом, блюдом на звенящей по столу фарфором тарелочке... Вместе с тем зрелым человеком сидела его, судя по золотому обручу на пальце, жена и все приговаривала, да кивала, заставляя волнами ходить ее пышные локоны и волноваться морщинами стареющее лицо. Она вся была как океан — неизведанная, необъятная, но та, на которую все так хотят посмотреть, хотя бы один разок в жизни… Жаль, что она глупа и невежественна до того, что начинает в горле сохнуть от изумления. Ведь как такой светлый лучик вообще может сидеть среди грязного, испачканного безобразия! Маленькое сокровище в темной и сырой пещере, неограненный еще разумом кристал разливается светом доброй до наивности души.
— Я же ответила на вопрос, — вздохнула я тоскливо и принялась доедать остатки своей пищи.
— Да неужели никого? А может вам нравятся женщины? В этом заключается вопрос?
Я пережевывала кусочки, не отрываясь от тарелки, однако сразу же глянула исподлобья, и вот-вот готовы были вспыхнуть яркими огоньками во тьме теней ее глаза.
— Нет-нет-нет, я не хотела обидеть вас! — всполошилась она и, закрыв этот блеск строгими ресницами, тихо смеялась, помахивая руками, как веером. — Просто предположила. Ну вы же знаете, в современном мире много всего интересного!
Я снова прочитала молитву, на сей раз мне никто не мешал, а после, ударившись о низкую столешницу коленом, со скрипом направилась до своего купе, сметая с пути всех прохожих.
— Как неуважительно! Даже не подождали меня! — доносилось сзади.
— Уважение нужно заслужить, — говорила я не то себе, не то этой прескевю-пустышке, на которую и сил-то тратить не хочется, а потом открывала дверь и с облегчением падала на свое место, ибо обед, на удивление, давался мне тяжело. Съела не так много, а чувствовала себя змеёй, проглотившей три слона.
Спутница моя не отставала даже сейчас — сидела и мельтешила рядом, шевеля своими короткими ногами, болтая ими безраздумно.
— Ну что вы так злитесь-то? — надула щеки она и перекрестила руки подобно ребенку. — Вы ненавидите людей, что-ли?
— Господи…
Я… провалилась. С треском, в тартарары, в пух и прах. Я не справилась с данным мне строгими предками наказом, да и Божьим тоже. Я вообще часто нарушаю заповеди.
— Да, я ненавижу людей, но больше всего я не переношу тебя и тебе подобных сукиных дочерей, — сказала я, но совершенно спокойно, сдержанно, и все же моя агрессия из пассивной перешла в активную — с этим нельзя было спорить.
Я обращала на нее много внимания, всматриваясь в ее изменившее окрас выражение — маскировка спала, мимикрировать больше не предоставляется возможным. Какова рожа того, кто понял всё на свете?
— Какая новость, — нелепо усмехнулась она и как за секунду стала мрачной, что мне сглотнуть захотелось. Каждое ее движение, каждый последующий взгляд был ужасен до того, что свободным казался, самым естественным в мире. Укутанный плащом двурушник с кинжалом в руке сидел передо мной и предпринимал самые непредсказуемые решения в своей голове карточного шулера.
Пин, она наклонилась, опираясь на руку, и вдумчиво, рассудительно спросила так:
— Может, мне тебя тогда изнасиловать? Как думаешь?
Впервые за всю поездку с ней я позволила своему лицу сорваться не то, что в страхе, но в вопиющем кошмаре, что все мое тело дернулось от леденящих на весь эпидерпис мурашек и поджалось. Невозможно хладнокровной стать в одном помещении с человеком, предложившим изнасиловать тебя!
— Ну что же ты… — придвинулась она ближе настолько, что прижалась боком, и я увидела каждую ее морщинку на лице, скрытую за макияжем, и каждая стояла на месте, слушая строгого приказа хозяйки. Казалось, что даже глаза не моргают на кукольном личике.
Что-то цепкой клешней прицепилось мне за ногу, и я поняла, если сейчас что угодно будет способно зайти дальше, то я это что угодно уничтожу. Внутри механизма моего протеза лежал выдвижной револьвер, и хватило бы разве что трёх секунд, чтобы выстрелить. Проблема в том, что труп так просто не спрячешь, а выстрел будет привлекать слишком много внимания. Но какой у меня выбор? Я имею долг прийти к своей цели. У меня не было времени на этот мусор.
Пин замерла, покосившись вниз, все ещё продолжая своей рукой держать меня за бедро. Горячее дыхание клубами пара окутывало мое ухо и шею. Я тоже замерла. Я готова была расчехлить свою кобуру по готовности и избавить этот мир от ещё одного психа. Ее взгляд ползет паучком по моему животу, груди, ключице и останавливается на моем единственном глазу. Волосы мифическими угребищными ядовитыми змеями свисают около меня, чуть ли не тыча острыми кончиками, а вокруг нас даже воздух не колышится от тяжёлых ударов сердец.
— Ах! — вздыхает она и отстраняется, проскользив нежно рукой по мне, а после подбегает к двери. — Я вспомнила о кое-каких делах. Прошу прощения! Давайте забудем об этом!
И убегает куда-то. Я со всей своей смелостью выдохнула накопившийся, прелый воздух из моих лёгких и ещё долго поглядывала на белую выдвижную дверь, когда шаги за стеной тут и там звучали, пытаясь надуть меня. Но эта женщина и правда ушла — я не видела ее целый день и даже вечер. Наверное, к другим приставать ушла.
Все же, наконец, я обрела покой вновь — в тишине молчания, в ежесекундном постукивании молоточком, точно колыбель, в тусклом засвете с неба, за которым вот уже с полгода прячется от нас палящее солнце. За окном переливающимся белым морем лежал снег, и больше ничего. Только одна бескрайность, необъятность и красота лившегося морского серебра. Но вот передо мной появились островки из зелёных торчащих в земле наконечников, точно лагеря туземцев. Туда было опасно ходить, в темноте я видела пару злобных взглядов, предостерегающих всякого путника или проходимца. У каждого свой дом, пусть и без крыши или стен, но дом, который нужно защитить.
Поезд остановился и известил о небольшой задержке в маршруте. Одинокое дерево, такое вытянутое стояло вдалеке от всего леса и слегка покачивалось на ветру. А ведь, наверное, неплохо стать потом птицей? Я бы, взмахнув больным крылом, взлетела ввысь, встрепенулась, упав вниз своим лёгким, незатейливым пером. Села бы на черную тонкую лапку, звенящим клювом поймала две снежинки на обед и в последний раз закружилась в оглушительной пустоте падающего снега над давно опустевшим гнездом.
Мне нравится зима, её безмолвная красота. Серое, как кофе с молоком полотно, вылитое над нами и одна только белизна вокруг, словно мир… очищается. Смерть выполнила начатое осенью дело, теперь тут прекрасно и тихо… Так, что даже дождь теперь без единого звука падает на тебя и тут же исчезает. Никто не способен разрушить эту идиллию — ни птицы, уже не поющие, ни шелест травы увядшей, ни жужжащая пчела погребенная. Всё замирает, застывает во льдах, отдавая покой тем, кто его так долго ждал. Взамен этим придут другие, так начнется цветущая весна, начало новой жизни.
Вместе с успокаивающим душу безветрием я чувствовала и нарастающую тревогу. Во мне появилось некое препятствие, стагнация — я зациклилась на одном и том же чувстве, называемое жалостью, и от того мне стало себя жаль ещё больше. Жалость к себе — самое подлое и низшее испытание по отношению к собственному я, нет ничего более унизительного и постыдного в этом мире! Это появляется у меня только в исключительных случаях. Ведь зачем быть сострадательным к себе, чья судьба уже давно предрешена? Мой удел — терпеть или умереть.
Иеремия, так меня зовут. Девочка или уже девушка? Женщина, старушка? Мне объяснила судьба, что такое мир и из чего он может быть соткан, когда впервые случилась трагедия — смерть мамы. Соткан из паутины, очевидно, в которую попала и я, пытаясь любить. Мне говорили, что Господь бережет любящего, так почему тогда он оставил меня на одинокое растерзание холодному огню? Чем я заслужила такое равнодушие? Я никогда не могла этого понять.
Беда не приходит одна. Безумие на коже, слезы в душе — те артефакты жизни, которые ещё не были собраны до конца. Не хватало ещё компонентов агоний. Школа мне помогла их найти, если это вообще можно назвать помощью.
На учебе, очевидно, сторонились меня ввиду моей зажатости. Дети они такие — презирают изгоев за сам только факт их существования, ибо не ведают устоявшейся морали... И кто вообще сказал, что дети это святое? Они не могут убивать? Лгать? Преследовать свои меркантильные цели? Все это со мной было… человек есть человек, мешок вонючего навоза, побольше, поменьше, да какая разница, Господи? Только Ты есть совершенство.
И почему-то вспоминается снова вопиющий грязной ностальгией тот день. Я была хороша в учебе, и это не могло не провоцировать всякого рода недотеп и прохиндеев, которые так и норовили отобрать у меня мое время на знание, свой пшиканием и "Дай спишу!". Но есть, может, и те, кто встал на путь знаний и просит меня по этому самому пути провести. Моя одноклассница, заядлая модница и отпетая стерва Вероника (с ударением на второй слог) попросила меня однажды позаниматься с ней. Отказывать было не в моем праве — группу она собрала вокруг себя приличную, как и всегда бывает в обществе — кто-то задротски прижался в уголок с себе подобными, кто-то сплетничает в туалете, а есть и доминанты, кого боятся и слушают все в классе. К последним и относится Вероника.
Можно ли верить, что она заместо шопинга или просто шляния по улочкам будет сидеть дома и долбиться головой о буковки? Категорически нет. Но я верила тогда. Даже конфет прикупила на чаепитие, в знак любезности…
В частной школе почти у всех в классе состоятельные семьи, и дом Вероники не был исключением — типичная крепость зажиточного крестьянина лежала передо мной. Внутри меня ждала хозяйка без своих хозяев, видимо, всегда работающих. Дорогая мебель, вычищенная добросовестной горничной, однако я тогда и не обратила на это внимание, на странность ее отсутствия, в будний-то день.
— Оу, сладости… — мурчала Вероника. — Это мило с твоей стороны. Я просто обязана тогда сделать нам чай… Только если это ириски, я тебе их в пердак запихаю, уяснила?
— Там нет ирисок, — нелепо отвечала я и все жалась, да сжимала что-то, топала ногами и вообще вела себя как полная дура.
Все бы ничего — сидим мы, кушаем тающий в кипяточке шоколад и вроде как даже общаемся. Ее по-дурацки сделанная комната перестала на меня давить, а манеры показались не такими уж и невежественными. Неожиданно голова моя закружилась, в глазах раздвоилась золоченая люстра — две-то уж точно раздавят.
— Что-то не так? Похоже на то... — последнее, что я услышала.
Очнулась. Сначала до меня не дошло. Они стояли надо мной, улыбались, хихикали. Я пыталась шевелиться, а это оказалось невозможным.
— Гляди, как секс-кукла, — сказал первый.
— Ага. Совсем не шевелится, — кивнул второй.
— Не переживайте, мальчики, наслаждайтесь сполна, я вам обещаю, — улыбнулась Вероника и самодовольно посмотрела на меня. — У тебя такое лицо, только посмотри на него! Ах да, ты же не можешь...
Я и правда не могла — ничего! И так мне спокойно, что ни дрожать, ни плакать не могла — самое мерзкое, невозмутимо дрянное ощущение, когда ты ничего не испытываешь, никак не шевелишься и вообще являешься никем!
Я изо всех сил напряглась и выдавила из себя:
— П-по...
— Что-что ты там говоришь?
— ... чему...
— А ты и ведь и правда не понимаешь… — задумался Уорд — мой вроде как всегда любезный одноклассник, остроумный льстец, не чурающийся даже для своей сестры Вероники. — Мне незачем скрывать от тебя это. В общем, тут у нас конфликт назрел. С твоей сестрой.
Камень на душу упал. Раздавил меня. Стоило только упомянуть…
— Ох, что же ты затихла?! — рявкнула на меня Вероника необычайно грубо, как не слышала я доселе никогда. — Знала ли ты, что наша младшая сестрица однажды пришла с вот таким следом на шее? — ее пальцы изобразили расстояние почти с целый фут. — Это уже не в первый раз! Я замечаю эти побои, в последнее время, почти каждую неделю! А потом я узнаю, что это дело рук твоей поганой кровушки! Поэтому меры будут приняты, — она наклонилась ко мне и страстно прошептала. — Угомонится твоя сука, когда увидит тебя такой... Страдай, как она!
Вероника наступила мне на на руку и сдавила ее. Но я почти ничего не чувствовала — но не как облачко витала, а, скорее, ватная болванка — из-за парализующего яда, который мне подмешали в чай.
— Давайте же начнём наказание.
Она не без труда сняла с меня мою блузку, прошлась по оголенному телу вниз и быстрым движением избавилась и от юбки.
— Вот это размерчик, — удивился парень сзади. — Но уродина есть уродина. Только посмотрите на эти следы.
— Да уж. Приятнее трахать только труп, — добавил второй. — Но ничего не поделаешь.
Меня даже насиловать отвратно. Насиловать… Это слово не говорило мне ничего — анестезия спекла мои мозги и чувства… и зрение от предательских слез. Ничего не испытывать и при этом плакать — самое величайшее наказание Божье! Тот самый третий подарок моей незавидной судьбы...
— Етить, да она целка! Уорд, хватит снимать, тащи полотенце! Щас закапает на ковер, как будем потом объясняться?
Но я не пошла к врачу, доброму и ответственному. Не пошла и к полицейскому, чтобы наказать преступника. Все эти невыносимые тянущиеся на недели страдания я держала в себе. Иногда приходилось прям срываться с места, чтобы никто не видел мое скорчившееся от спазмов лицо. И только фантомные боли помогали мне справится, позволяя хоть ненадолго убрать это внутреннее пламя — взамен на внешнее.
— А я хочу двойное проникновение!
— Нафаршировать любой может. А вот сделать все вкусно и аппетитно не каждый.
— Да давай уже, Дэниэл! Чё ты тянешь себя за...
Но не успела закончить свою адскую песнь пластинка, и я открыла глаза, со всей резвостью вскочив с места. Дыхание отдавало судорожной дрожью, а сердце все ещё не могло поверить, что реальность это лишь темный вагончик с тусклым успокаивающим светом и убаюкивающими постукивающими колёсными парами. Ещё через мгновение я поняла, что хотела кричать, но… даже в силу своих возможностей не могла. Абстрактное стало объективным, таковы ночные кошмары, воплощённые в жизнь.
— Не спится, да?
Я подняла голову. В темном купе светилась на лунном свету Пин и, опираясь на столик, курила в открытое окно.
— Ты так упорно и старательно звала свою маму во сне, вскрикивала, пугая меня, — она покосилась на меня стрелками своего макияжа. — Не надо делать такое милое лицо! Я понимаю, что такое ты позволила бы видеть только своей матери, но… я ведь тоже мать. А все матери примерно одинаковы, по крайней мере, в своей любви к детям.
Пин выдохнула протяжно дымя, и ветер, подувший грозно в окно, всполошил ее волосы, ее аккуратную укладку — все стало таким небрежным, будто она… и не она вовсе.
— Я вот когда-то потеряла свою дочь, знаешь? — усмехнулась эта женщина и с этой же улыбкой затянулась хорошенько. — Не смертельно. Я убежала от своего мужа, от своей дочери в другую страну. Такие перспективы меня там ждали, как я думала, такие открытия… Молодая ученая, полная энтузиазма и восторга от огромной лаборатории с приборами, которые я никогда не видала, с людьми, как мне казалось, интересными. На смену этой инфантильности скоро пришли разочарование и отвращение. Инвесторов интересовали громкие заголовки и результаты, "нужные" им, но не необходимые нам, людям. Я имею ввиду, что самые высокооплачиваемые учёные больше всех фальсифицировали данные, больше всех появлялись на гигантских заголовках новостей. Больше половины исследований в одной только психиатрии — наглая ложь, не выдерживающая проверок. А завести дело на такого ученого — задача практически невозможная и никому ненужная. Или ты с этими бесчеловечными карьеристами, или остаёшься жалкой энтузиасткой, которой не дают денег даже не банальную оптику. "Не мы такие, наука такая" — сказала я себе и встала на путь равнодушия. Вскоре мне и правда было плевать на врачей, выписывающих вредоносные препараты, на людей, испытывающих ужасающие последствия на психику… А ведь когда-то я презирала таких, как ты, верунов необразованных.
— Человеческое эго никогда и нигде не даст покоя справедливости — так было в прошлом, так будет и в будущем, неважно когда. Человек никогда не победит самого себя.
— Никогда бы не подумала, что буду с тобой согласна, — горько сморщилась она. — Я ведь ученая, исследователь, первоотрыватель недоделанный. И мать. Когда я говорила о тождественности матерей, то не врала — я не могла не испытывать тоски по своей семье, как бы не старалась. Вместе с разрушенными ожиданиями я начала мечтать о каком-то там счастье. Начала звонить своей дочери, с самых разных номеров, но всегда получала справедливую ненависть. Сейчас я еду к ней, моей дочурке, совсем недавно получив известие о тюремном сроке моего мужа — за домашнее насилие, как оказалось. Я всегда знала, что он такой… Отчим не способен полюбить по-настоящему. Чужая кровь нашей крови рознь.
Ее губы не то от света, но от холода становились синими, а рука начала дрожать от мороза. Внутри стало как-то неуютно — вот награда за нарушение правил курения.
— Зачем ты мне все это рассказываешь? — спросила я, и ко мне повернулись.
— Разве не так очевидно? Потому что ты из немногих, кто поймет меня, — сказала она очень неестественно для себя, мягким, бархатистым голосом, а потом протянула мне свою сигарету, скуренную наполовину.
Я подошла, опираясь локтем на столешницу, взяла полуокурок и сладко выдохнула в окно. Пин не переставала смотреть на меня.
— Неплохие сигареты.
— Нравится? Это импортные. Такие сложно достать. Могу дать пачку, если хочешь.
Она отвернулась и начала копаться в своей сумке в поиске своего заветного подарка. После продолжительных шуршаний рука ее протягивала мне гладкую, кровью и светом переливающуюся картонку с добрым десятком торчащих фильтров. И только я хотела принять к себе это замечательную добродетель, как Пин тут же отогнула руку к себе и резко оказалась перед моим лицом.
— Попалась! — громко рассмеялась она. — Только не говори мне, что ты купилась на мою «доброту»!
Она поправила свои волосы и с ловкостью атлета залезла на второй этаж, на свой жалкий лежак и выглянула из-за угла. Мне ничего не оставалось, как выбросить никчемный окурок в окно и закрыть его звенящим в ушах хлопком.
В горле сохло от табака, хотелось в туалет. Я направилась по зловещему безлюдному коридору прямо в общий сортир и долго сидела там неподвижно, а после глядела в зеркало.
— В какого урода ты превратилась? — говорила я себе, брызжа рукой в свое отражение. Капли стекали медленно и обезображивали безобразное — безобразно долго и мучительно.
Наутро я встала рано, даже проводнику не пришлось будить меня. Я собрала тихо свои вещи в свой чемоданчик, оглянула в последний раз наше купе. На столе лежали те самые сигареты. Я взяла их, напоследок сказав про себя:
— Катись в Ад...
Это самое милое, что я могла сказать ей, похрапывающей сове-сангвинику с явным влечением к психопатии — совсем не сочетаются почему-то эти слова в этом уязвимом небольшом кожаном мешке, а содержания там много, ух… Я надеялась, что мы с ней больше никогда не встретимся.
