Дым и тлеющие угли
Сейчас
Тоска вгрызлась в его сердце много лет назад. Вцепилась зубами, впилась когтями и посасывала кровь из вечно сочащихся ран — медленно, по глоточку, так, чтобы он постоянно мучился, но не умирал.
Сперва это была тоска по дому, по родителям и по брату. Та тоска была страшной, убивающей, выжигающей нутро. И она всё-таки победила, превратила тихого райхианского мальчишку в цепного пса, способного обратить всё в пепел взмахом руки.
Когда та тоска выгорела, оставив пепелища и гарь, ей на смену пришла другая. Тоска чужака, который готов вывернуться наизнанку, но никогда не будет принят за своего.
Потом было множество других поводов чувствовать себя паршиво. Куда больше, чем поводов для радости — а может, душа Смородника уже так иссохла, что не была способна воспринять ничего, кроме страданий.
Сейчас, казалось, всё в его жизни стало другим: счастливым и мирным, непривычным и будто бы чужим. Чем-то не принадлежащим ему. Будто он подсмотрел за чужой жизнью, не имея на то ни малейшего права. Будто сунул нос в чужое, и скоро его погонят метлой, как шелудивого пса.
Оттого и тоска таким же густым туманом окутывала сердце, давила на грудь, мешала дышать. Просыпаясь ночами, он порой не понимал, где находится и что делает здесь: в тесной комнате, на мягкой перине. Поворачивал голову вбок, и дыхание замирало от вида красивой спящей девушки на соседней подушке. Его жены.
Со дня их свадьбы прошло всего несколько недель. Смородник никак не мог привыкнуть, хотя уже почти год они провели бок о бок. Но каждый раз, когда он просыпался первым и смотрел на Мавну — умиротворённую, спокойно спящую, такую красивую, что сердце замирало — он думал только о том, что живёт не свою, а чью-то чужую жизнь. О том, что Свет, должно быть, посмеялся над ним и послал ему женщину, которую он не заслуживал.
Утреннее солнце золотило веснушки на носу, румянило пухлые щёки, раскрашивало медью тяжёлые волнистые волосы, и Смородник понимал: красивее его жены не найдётся женщины в Уделах. Красивее, добрее, терпеливее и ласковее. Всё чудесное, что существовало в этом мире, воплотилось для него в Мавне: в её ласковых руках, в тихом голосе, в мягком теле, в сладком запахе, во взгляде, в жестах, в нежных словах. В её терпении и стойкости, в бесконечном сочувствии ко всем вокруг, в принятии, в умении идти на уступки. Там, куда она входила, сразу становилось уютно и тепло.
И в голове не укладывалось, что такая девушка захотела выйти за него замуж.
Казалось, что этот сон слишком хорош, и скоро Смородник проснётся где-то на сырой земле, пропахший костром, голодный и с гудящими от боли рёбрами. Вокруг будет звучать грубый мужской смех и похабные шутки, а голод придётся утолять, соскребая чёрствой коркой жир, присохший по краям походного котелка.
Маленький дом, мягкая кровать, любимая женщина — всё казалось не своим, чужим, несправедливо присвоенным. Будто он того не достоин, и всё досталось ему по ошибке, будто он украл и забрал себе то, что ему не могло принадлежать. Потому что он — ублюдок, убийца и грабитель, и после свадьбы, невероятно красивой и весёлой, собравшей всю деревню и даже больше, тоска только сильнее захлестнула душу. Смородник понимал: так не должно быть, ему следует радоваться каждому дню и наслаждаться своей новой жизнью, но что-то внутри него навсегда было сломано и не позволяло быть счастливым.
Это всё не для него.
Для него — непроглядная беззвёздная ночь над головой, ветер от бешеной скачки, злые красные костры, брызги упыриной крови и запах дыма, въедающийся в одежду, волосы и пальцы. Оттирай их хоть до содранной кожи, а всё равно будут вонять копотью.
Да и вся кровь у него, должно быть, воняет дымом и копотью. Не зря нежак Варде плевался, когда Смородник его угощал. Пусть искра стала слабой после того, как он побывал под болотами, а всё равно дымилась под кожей. Как головня, опущенная в воду, продолжает дымить и смердеть, так же и он. Огонь погас, но дым чадил.
Они ссорились с Мавной. Нечасто, но Смородник замечал, как она бессильно злится на него. За то, что хмуро смотрит. За то, что не всегда отвечает лаской на ласку. За то, что ему нужно побыть одному. Он понимал, что обижает её, что не даёт всего, чего она достойна. И это тоже прибавляло тяжести его тоске.
Маленький дом душил своими стенами, казалось, будто они вот-вот сомкнутся и раздавят его. Низкий потолок упадёт на голову. В первые месяцы Смородник несколько раз больно прикладывался лбом о перекладину над входной дверью: по привычке влетал на крыльцо с разбега, но никак не мог запомнить, что проём здесь намного ниже, чем в чародейской ратнице.
Илар посмеивался над ним. Смороднику, вообще-то, нравился Илар своей простотой, открытостью и честностью. Это был мужчина, не привыкший юлить и врать. Мужчина, готовый пойти на всё ради своей семьи. Женившись на Купаве, Илар стал настоящим хозяином дома. И это тоже тяготило Смородника.
Хотелось и себя чувствовать хозяином, а не просто мужем сестры хозяина, которого любезно пустили под крышу. Он много раз говорил Мавне, что хочет купить дом в Озёрье — денег, полученных от князя, хватит с лихвой. Но Мавна и слушать не хотела. Зажимала уши, говорила, что никуда не уедет из родных Сонных Топей. Ни уговоры, ни разумные доводы не могли её заставить хотя бы подумать над этим.
Смородник надеялся, что она изменит мнение хотя бы после свадьбы, но они всё так же продолжали ютиться в её комнате, где и развернуться-то было негде. Это злило его, привыкшего к свободе и простору. Злило, что его будто бы пытаются уместить в тесные ботинки.
Слово за слово, и последняя ссора вышла настолько сильной, что Мавна велела ему убираться. Смородник и сам понимал, что было за что: он слишком давил на неё в своём желании уехать отсюда, слишком часто бывал невыносимым и резким, когда она ждала от него другого. Да, по сравнению с собой прежним, он стал гораздо лучше. Научился быть мягче и спокойнее. Реже бежал куда-то, скрываясь от самого себя. Но всё же для Мавны этих перемен явно было недостаточно.
Наверное, она ошиблась. Стоило поискать другого мужчину. Повстречаться с ним, утолить любопытство, но не выходить за него замуж. Дурак, нельзя было этого допускать. Любовь застелила ему глаза, но он не должен был позволять себе потерять разум. Нужно было отговорить её. Или исчезнуть раньше, пока не стало слишком поздно. Просто уйти ранним утром и не возвращаться, раствориться в бесконечной дороге и скитаниях. Она бы поплакала день-два, а потом Илар нашёл бы ей правильного мужа среди крепких деревенских парней. И все были бы счастливы.
Он предпочёл последовать совету Мавны, высказанному в пылу ссоры, и убраться. Подальше.
Смородник подгонял коня. Вороний Глаз — так теперь его звали с подачи Мавны. Столько лет конь жил без имени, а даже в голову не пришло, что надо как-то назвать животное. Смородник любил коня и заботился о нём, но имя... Об имени первой задумалась Мавна.
А сейчас Смородник и про себя самого не мог понять, какое из имён принадлежит ему, а под каким была лишь ложная жизнь.
***
Семнадцать лет назад
Темнота то рассеивалась, то сгущалась вновь. Мирча лежал на животе, повернув голову чуть вбок, чтобы легче было дышать. Хотя легче, конечно, не дышалось.
Боль пробивалась даже через тяжёлое, мутное тёмное покрывало, окутывающее сознание. Иногда она доносилась будто бы издалека, а иногда так остро впивалась когтями, что он лежал и думал: сейчас его сердце остановится, и всё закончится.
Скорее бы всё закончилось.
Он ничего не понимал. Знал: случилось что-то страшное. Несколько дней назад. Что-то случилось с его домом. С его мамой, с папой и старшим братом. И со всеми, кого он знал. С ним самим тоже случилось, поэтому он теперь не дома, а у каких-то чужаков.
Мысли будто вынули из головы и запретили возвращаться. Он не мог сосредоточиться ни на чём. Не мог вызвать воспоминания. Существовал как пойманный зверёк: без мыслей в голове, без воспоминаний, без снов и без желаний. Лежал неподвижно, маленький, тощий и одинокий, то проваливаясь в тягучий сон, то снова просыпаясь. Иногда ему что-то подносили ко рту, и он пил. Иногда кто-то — Мирча не видел, кто — прикасался к его спине. Тогда начинало пахнуть кровью, гнилью и травами. Если повязки успевали присохнуть и их приходилось отрывать, то Мирча терял сознание.
Жар терзал его тело наравне с болью. Накатывал волнами, и в первые дни это было настолько невыносимо, что его часто рвало. За три первых дня Мирча приходил в сознание раз десять, его пытались отпоить горьким отваром, но всё до глотка исторгалось на пол.
Дыхание было частым и поверхностным. Ресницы слиплись от слёз — Мирча не замечал, но они сочились без его ведома, и глаза постоянно пекло, как от огня.
Иногда он различал чужие голоса. Они тоже доносились словно через плотное покрывало. К тому же, говорили на удельском. Мирча плохо знал этот язык. Дома все говорили по-райхиански. Удельский знали трактирщики и торговцы, а остальным он был и ни к чему: райхи вели дела между своими поселениями и кочующими семьями, редко обращаясь за помощью к удельским. Отец ворчал, мол, сыновья должны выучить язык земель, на которых живут, чтобы открыть себе многие дорогие в жизни. Мама часто с ним соглашалась, но сама ни слова не знала по-удельски.
Удельская речь на самом деле звучала непохоже на говор старого Рэдко, который учил их с Манушем. Рэдко возил на торги глиняные свистульки и горшки с крышками, а ещё однажды подарил мальчикам обереги — маленьких птичек, вырезанных из черешневой древесины. Мирча всегда носил свою птичку на шее, на бечёвке, но теперь не мог понять, на месте она или же нет. Когда он лежал вниз лицом, казалось, что в грудь не врезался грубый кусочек обтёсанного дерева. Хотя ему было совсем не до того, и все ощущения в теле сводились к боли, слабости и тошноте.
В первые дни нахождения в ратнице Мирча не мог разобрать ни слова, которые звучали над ним и вокруг. Да он и не прислушивался, просто лежал и пытался не забывать дышать. Иногда в мутных снах проносилась мысль: если просто прекратить дышать, то всё закончится? Всё станет как раньше? Он увидит маму, папу и Мануша?
Но глупые лёгкие сами собой втягивали воздух, и какое-то звериное упрямство мешало ему умереть. Потом в голове начали откликаться отдельные слова и фразы, доносящиеся как будто из-за глухой стены. Чаще всего звучал спокойный мягкий голос женщины. Чуть реже — голос молодой девушки. Иногда говорил мужчина. Или двое мужчин... Но все слова были чужими, плавными и размазанными, как каша. И не поймёшь, где закончилось одно слово и началось другое. Вовсе не похоже на райхианский.
Тянулись долгие дни, и в них были только боль, темнота и тоска, рвущая грудь изнутри.
Но однажды Мирча в очередной раз открыл глаза, и взгляд больше не застилала завеса тумана. Разум тоже прояснился, пусть тело и продолжало страдать от боли. Но он чувствовал голод, и впервые за много дней его не тошнило.
Он попытался перевернуться на бок, и тело прострелило болью, от которой потемнело в глазах. Мирча всхлипнул, втянул воздух сквозь сжатые зубы и снова упал плашмя на живот.
— Не торопись, — мягко произнесла женщина совсем рядом, по-удельски. — Потихонечку.
Её голос звучал тихо, ласково, обволакивал, как тёплое одеяло. Мирча пока что понимал все слова. Он знал их от Рэдко, пусть и звучали они из уст женщины иначе, чудно.
Пахло травами, дорогими восковыми свечами, деревянными стенами и старой спёкшейся кровью — как пахнет от корок на заживающих ранах.
К нему протянулась рука: полная, загорелая, с короткими пальцами. Добрая рука, такие руки были у тётушки Цахвэр, которая угощала Мирчу и Мануша кренделями с сушёными персиками. Рука тронула его за плечо и осторожно подтолкнула. Мирча послушно поддался и перевернулся на бок. В этот раз получилось почти без боли.
— Молодец. Как тебя зовут?
Мирча поднял лицо и смог разглядеть и комнату, и женщину.
Они находились в небольшом помещении с квадратным окошком. Стены тут и правда были сложены из толстенных рыжих брёвен. У них в деревне из таких не строили, в Южном уделе дома были из камня и глины, белёные меловой побелкой, чтоб не нагревались на солнце и не превращались в печки. Мирча скользнул взглядом по тёмным углам и по причудливым теням на стенах. По полкам с глиняными горшками. По столу с горящими свечами. Заметил и странные алые огоньки, будто подвешенные в воздухе. Рука потянулась к груди: не было оберега-птички. Мирча моргнул воспалёнными веками, облизал пересохшие губы и перевёл взгляд на женщину.
Она выглядела невысокой, полноватой, лет сорока на вид. Рыжевато-русые волосы были заплетены в свободную косу, переброшенную на одно плечо. Одежда на женщине не казалась богатой: просто добротная, крепкая, из тканей охристых и коричневатых тонов. Лицо у неё было сочувствующим и добродушным, но она не улыбалась. А ещё у неё были странные глаза — совершенно белые, без зрачков. Мирча испугался.
— Не бойся. — Женщина продолжала держать руку у него на плече, и сквозь рубаху чувствовалось, насколько тёплые у неё пальцы. — Я твой друг. Как тебя зовут? Я Матушка Сенница.
Матушка.
Это слово больно резануло по груди, полоснуло прямо по сердцу, вскрыв огромную кровоточащую рану. Мирча всхлипнул, лицо сразу стало мокрым.
— М-мирча, — заикнулся он. Язык плохо слушался. Очень хотелось пить.
— Ну-ну, не надо снова плакать, мальчик. Свет, а глаза-то у тебя какие красивые, — восхитилась Матушка Сенница, разглядывая Мирчу. — Как спелая смородина, чернющие. Если останешься у нас, я уже знаю, каким именем тебя нареку.
В этот раз Мирча мало что понял. Вроде бы, эта женщина была к нему добра и не сказала ничего плохого. Но с каждым мгновением, проведённым в сознании, ему становилось всё страшнее и хуже. Сердце колотилось тяжело и глухо, и всё его тощее тело охватывал ужас, смешанный со звериной, невыразимой тоской.
Он совсем один в незнакомом месте. Вокруг говорят на языке, которого он почти не понимает. У него что-то случилось со спиной: там болит сильнее всего и каждое движение заставляет вздрагивать. Да и двигаться как раньше он уже не может: корки стянули раны, и мышцы плохо слушаются. Вокруг странно пахнет, странно говорят, с ним самим происходит что-то странное, а спросить он даже и не может.
Но самое худшее — не это.
Он не дома. С домом что-то не так. С мамой, папой и Манушем. Он не помнит, что именно случилось. Но что-то... Они не здесь. Он далеко от них. Они не придут.
Никогда больше не придут.
Грудь Мирчи сдавило тяжестью и болью. Он открыл рот, но вдохнуть не получилось. В висках распирало что-то тёмное и гнетущее, как грозовая туча, которой было тесно в его голове.
— Мама... — позвал он на райхианском.
Дёрнулся. Заметался на кровати, не осознавая, что за время своей болезни стал хилым и слабым, как котёнок. Перед глазами добела замерцало от боли. Снова хлынули слёзы — или они не переставали идти? Женщина пыталась поймать его в свои объятия и успокоить, что-то говорила вкрадчивым голосом, но Мирча её не слушал.
Он задыхался. От страха, от боли, от беспомощности. Сердце билось так часто и исступлённо, что он понимал: вот-вот лопнет. Он спустил ноги с кровати, попытался встать, но колени подкосились от слабости, и Мирча упал прямо на грудь Матушки Сенницы. Она тут же крепко обхватила его сухими и тёплыми руками, прижала к себе сильно, но ласково, не дотрагиваясь до спины. Прижалась щекой к его макушке и зашептала что-то тихо, властно, успокаивающе.
Мирча уткнулся в её пропахшее травами платье и затрясся в рыданиях.
— Тише, тише, маленький. Я твоей мамой теперь буду. Мы тебя не бросим. Ты сильный, малыш, очень сильный. Не каждый бы выжил. А ты за жизнь цепляешься. Борец. Нам такие нужны. Ты поплачь, поплачь. Водички хочешь?
Тёплая рука погладила его по волосам. Сенница наклонилась в сторону и поднесла к губам Мирчи кружку с каким-то прохладным травяным отваром. Мирча жадно приник к кружке, пролил часть отвара на рубаху, попытался пить, но судорожные рыдания сотрясали грудь, он захлёбывался, давился, кашлял и проливал на себя ещё больше.
— Хватит пока. Много не пей. Отдохни.
Сенница мягко отняла у него кружку и уложила Мирчу обратно в постель, на бок.
Отвар что-то с ним сделал. Короткая истерика сменилась тяжёлым забытьём. Сердце по-прежнему билось где-то в горле и в ушах, но медленнее, будто сквозь толщу воды. Боль в груди из острой и невыносимой стала тупой, будто в сердце вбили кол толщиной в руку и пробили насквозь, до хребта. Мирча закрыл глаза, воспалённые от постоянных слёз. Прерывисто вздохнул.
Покровители, пусть он умрёт во сне. Пусть его заберут тоже. К маме. К папе. К Манушу.
***
Но он не умер. Ни в ту ночь, ни в последующие.
Мирча вышел из комнаты только через три недели. Он медленно поправлялся: разорванная спина заживала неохотно, его бросало то в жар, то в озноб, раны, нанесённые упыриными зубами и когтями, воспалялись и гноились. Двигаться по-старому уже не получалось: часть мышц были сильно порваны, некоторые отсутствовали вовсе, вырванные клыками, и теперь кости обтягивала только тонкая, вновь нарастающая кожа. Мирча боялся, что она порвётся, если он неосторожно поведёт руками. Он стал чаще горбиться и передвигался медленно, робко, как пугливый зверёк.
В первый раз он просто посидел на крыльце, щурясь на слишком яркое солнце. Вокруг было много людей. Кто-то шёл по своим делам с корзинами и телегами. Где-то невдалеке доносились звуки ударяющихся друг о друга палок и возгласы. Лаяли собаки, кудахтали куры, какая-то женщина визгливо отчитывала девушку, уронившую в песок постиранное бельё. Мирча неуютно ёжился, когда на него бросали взгляды.
Пока он лежал, чаще других к нему приходила Матушка Сенница. Садилась на постель или на скамью рядом с ней и медленно, подбирая простые слова, рассказывала о том, где он находится. Постепенно он понимал всё больше, а о значении незнакомых слов мог догадаться. Матушка не просила его рассказывать о себе, и произносить удельскую речь Мирча стеснялся, но слушал и впитывал.
Так он узнал, что его спасли чародеи. Те, что владеют силой огня, разжигая его прямо у себя в груди и направляя куда вздумается. Этот огонь разил упырей лучше другого оружия, и с колющей болью в горле Мирча думал: что, если бы в их деревне кто-то был огненным чародеем? Спасло бы это его родных?
Матушка Сенница заправляла здесь всем, и эту невысокую женщину с мягкими руками тут слушались даже здоровенные бородатые мужики.
Просидев на крыльце с четверть часа, Мирча ушёл обратно. Кое-как забрался в постель, укрылся с головой и проплакал до поздней ночи.
Здесь всё было таким непривычным. Таким чужим.
Настоящих чародеев Мирча увидел на третий день своих коротких вылазок на крыльцо. Они проскакали мимо избы на быстроногих буйных конях, и у каждого к седлу был привязан козлиный череп. Из-под тяжёлых копыт поднимались облачка пыли — дождь давно не шёл, но за высокими оградами на небе собирались тучи. Один из чародеев, заметив Мирчу, остановился и спешился. Подошёл, возвышаясь над ним, как дерево, и окинул его сверху вниз цепким взглядом. Чародей был довольно молод, с каштановыми волосами и совсем короткой бородой, будто никак не мог решить, бриться ему или отпускать бороду. Глаза у него были белыми, как у Матушки.
— Ну здравствуй, — произнёс он достаточно добродушно. — Жив?
Мирча кивнул, втягивая голову в плечи. Отросшие волосы упали на глаза, но он не стал их поправлять.
— Хорошо. Присяду?
Не дождавшись ответа, чародей сел рядом на ступеньку и сложил локти на коленях. От него противно пахло: потом, конским навозом, пылью и гарью. Мирча немного отодвинулся.
— Я Боярышник.
Матушка рассказывала, что при поступлении на обучении чародеям тут дают новые имена. Старые имена остаются в прошлом, и на смену им приходят другие, звучащие певуче, диковато, непривычно райхианскому уху. Где это видано, чтобы человека звали, как растение? Да у них в деревне за такое засмеяли бы. Имя должно быть коротким и понятным, всем известным. А Боярышник — это куст. Никак не дядька с бородой.
Мирча фыркнул и потёр нос, постоянно распухший от слёз.
— Это я с тебя упыря снял. Он сгорел.
Воспоминания, тщательно загоняемые в самые тёмные уголки, вдруг вспыхнули ослепительно-яркими фрагментами.
Непонятные твари на улицах деревни.
Крики, страшные крики людей и тварей.
Мирча вырезает дудку под деревом.
Отец выбегает из дома.
Тварь прыгает на него, и белёную стену дома окропляют кровавые брызги.
Мирча вскакивает, видит Мануша, на которого тоже бросается страшная тварь. Мирча кричит, но через мгновение падает — что-то с силой ударяет его в спину.
Последнее, что он замечает — это чужаков на конях и всполохи алого пламени.
Он пытается вдохнуть, но лицо вжато в землю, а по бокам течёт что-то горячее.
Мирча недоверчиво повернулся к Боярышнику. Из-за белёсых глаз было непонятно, куда смотрит чародей.
— Раны зажили? — спросил тот. Значит, всё-таки смотрел на Мирчу.
Мирча кивнул.
— Па... П-почти, — выдавил он, припомнив нужное удельское слово.
— А я-то думал, ты немой, — хохотнул Боярышник. — Будешь учиться разжигать искру? Сможешь так же разить упырей. Они сейчас по Уделам бегают стаями. У нас, в Средних, меньше, но встречаются. Отомстишь за своих. Свет не просто так даровал тебе жизнь. Что скажешь?
Мирча сидел молча, нахохлившись, как лохматый сычёнок. Он старался не подавать виду, что слова Боярышника его заворожили.
Отомстишь за своих.
Как он может отомстить? Покалеченный двенадцатилетний мальчишка, потерявший столько крови, что собственные руки казались ему теперь синюшными птичьими лапками, по которым можно пересчитать каждую косточку и выпирающую венку. Что за сила, из которой можно вырастить в себе огонь, убивающий страшных клыкастых тварей? В нём такой точно нет и никогда не будет.
У райхи были свои колдуны. Гадалки, зельевары, врачеватели. Они читали мудрёные заклинания, готовили отвары и мази, предсказывали будущее и просили Покровителей даровать дождь в засушливые месяцы, чтобы плоды наливались, а не падали с веток, так и не вызрев. Но они не умели вытаскивать пламя из своих рук. И поплатились за это.
Мирча кивнул.
— Хочу. Всех их убить хочу.
Боярышник довольно потрепал его за тощее плечо, так сильно, что Мирча чуть не свалился со ступенек в пыль.
— Вот и славно! Я как знал. Чуял, что из тебя толк выйдет. Ничего. Подучишься, нарастишь мясца и станешь гонять упырей с нами. Пойдём, расскажем Матушке.
Боярышник поднялся. Со стороны конюшни к ним подошёл ещё один чародей из прибывшего отряда: молодой и поджарый, темноволосый, с пронзительными синими глазами и красивым гладким лицом. Он усмехнулся, глядя на Боярышника.
— Что, вот это и есть твой задохлик?
— Ничего-о. Он всем нам ещё покажет. Да, парень?
Мирча неопределённо шмыгнул носом, стесняясь такого внимания взрослых чародеев.
Синеглазый сощурился, потирая шею.
— Ну не знаю. Он же... райхи. Ты понимаешь, какие толки будут ходить.
— Я понимаю, что не все так судят о них, как ты, Дивник. — Боярышник махнул на дверь. — Будет вредить — Матушка разберётся. А пока я вижу дикого щенка с растущими зубами. Из таких вырастают послушные цепные псы.
Дивник покивал, цокнул языком и присел, оттирая сапоги от дорожной пыли.
— Матушка! — прогремел Боярышник, впихивая Мирчу вперёд себя. Он неосторожно задел широкой ладонью рану на спину, и Мирча зашипел от боли. — Принимай ученика. Он хочет быть чародеем.
***
Чтобы стать чародеем, нужно разжечь внутри себя искру. Говорят, будто искра есть у всех живых людей, но просыпается не у каждого. Мирча не знал, выйдет ли из него толковый чародей. Мысль о мести упырям была заманчива, но он понимал, что вряд ли способен разжечь в себе огненную силу.
Он рос тихим ласковым мальчиком, который любил по вечерам тихо разговаривать с матерью, попивая травяной чай и перекусывая печеньем с сушёными фруктами и мятой. Пока отец с Манушем ездили на торги и лепили горшки, Мирча предпочитал оставаться дома. Слушать россказни и сплетни тётушки Цахвэр, помогать маме стряпать обеды и до блеска начищать каменные ступени на крыльце. Ещё он любил убегать на конюшню Сердара и кормить втихаря лошадей ломтиками яблок. Тогда он был по-настоящему счастлив.
Мануш учил его метать ножи, но Мирче больше нравилось играть на дудке. Отец пытался научить его драться, но Мирча делал вид, что у него разболелась голова, и убегал к печке и томящейся в чугунке каше.
Мануш — вот кто мог бы стать чародеем. Он был старше Мирчи на пять лет, и Мирча смотрел на него как на героя. Мануш был красивым, хорошо сложённым, с чуть волнистыми тёмно-коричневыми волосами, как у отца. Мирче же достались прямые и чёрные, как смоль — мамины. Мануш умел всё. метать ножи, стрелять из лука, седлать и подковывать лошадей, торговаться, лепить горшки, нравиться девушкам. У него даже была невеста: Крина, которая жила в соседней деревне, что стояла выше на холме. Крине тоже было семнадцать, как Манушу, и они постоянно сбегали куда-то вместе, если выдавалось свободное время. Мирчу это раздражало.
А теперь он думал: что стало с Криной и её родителями? Если чародеи явились в их деревню, которая лежала в низине, первыми, то могли успеть перебить упырей и не пустить их выше по холму. Тогда, выходит, деревня Мирчи защитила соседей.
Когда он об этом думал, то рычал и плакал от несправедливости.
Может, сам Мирча на самом деле и не хотел становиться чародеем — тот Мирча, каким он был всегда, не представлял себя злым, разящим, сражающимся. Но за него всё решили. Решили упыри, когда напали на его родных. Решила Матушка Сенница, когда оставила его в ратнице. Решил Боярышник, когда присмотрел его для отряда. И решила искра, когда встрепенулась в груди и потекла вниз по рукам, к кончикам пальцев.
Матушка Сенница сказала ему: приходи, когда почувствуешь первые проблески силы. Мирча не понимал, что именно он должен почувствовать, а спросить у старших чародеев стеснялся. Но однажды, когда ему в висок прилетел камень с острыми краями, брошенный вертлявым белобрысым мальчишкой, Мирча разозлился так сильно, что от груди до запястий словно полоснули раскалённым ножом.
Тогда он впервые увидел её — искру. Вернее, искры, сорвавшиеся с ладоней. Мелкие, алые, они мелькнули яркими вспышками и тут же погасли, не долетев до земли. Жаль, что не попали в пацана — тот противно хохотнул и скрылся.
Через несколько дней Мирчу и ещё троих новичков посвятили в ученики. Другим — двоим мальчишкам и девочке — было от шести до восьми лет, и у всех них уже проснулась искра. Мирче же было двенадцать, и он уже был нескладно-долговязым, а чтобы не казаться рядом с детьми совсем уж великовозрастным дурачком, стыдливо втягивал шею.
Вечер раскрашивал чародейское поселение в оттенки сливового и абрикосового, закатное солнце лило мёд сквозь высокие сосновые стволы. У большого алого костра собралось много людей. Чародеи, главы отрядов, другие важные люди ратницы — конюхи, кузнецы, оружейники. Простые глазеющие — в поселении всегда хватало людей, которые хотели помогать налаживать быт, но не желали будить искру и учиться чародейству. Матушка тоже была здесь, и Мирче казалось, будто свет костра освещает её ярче всех, и её рыжеватые волосы будто бы тоже отливают пламенем. Глаза-бельма отражали отблески огня, горели как у дикого зверя в полумраке. Это завораживало.
Боярышник быстро пояснил, что в высоком костре положено сжигать старую одежду учеников. Ту, в которой они попали в ратницу. Снова Мирча вспомнил про пропавшую птичку-оберег, и глаза защипало. Наверное, от дыма. Он ведь пообещал Боярышнику не плакать, да и перед Матушкой было стыдно постоянно показываться с мокрым от слёз лицом.
В этот вечер ученики получали свои новые имена. Те, под которыми им придётся разить упырей и служить в отрядах, когда придёт время. Мирча никогда прежде не бывал на таких посвящениях, да он провёл в поселении всего ничего, и всё ему казалось диковинным, диким, подчиняющимся воле огня и света, что плясал по поляне, укрытой сосновыми иголками.
Сделав шаг вперёд, Матушка громко выкрикнула первое имя, и все собравшиеся на поляне повторили его хором несколько раз, ускоряясь с каждым выкриком.
— Синица! — нарекла Матушка девочку, которая светилась от восторга, тараща огромные васильковые глаза.
— Си-ни-ца! Синица! Синица! Синица-Синица-Синица-Синицасиницасиница! — отозвалась толпа.
В костёр полетел кулёк вещей, совсем маленький — старая одежда щуплой девчонки была какими-то драными обносками, и на этом всё. Больше ничего она не нажила, зато теперь стояла в справном платье из льна, окрашенного черникой, и перехваченном на талии кожаным пояском. Кулёк вспыхнул и тут же сгинул в пламени, пожранный оголодавшим по жертвам огнём.
Мальчишек назвали Дерябой и Шиповником. С каждым новым именем сердце Мирчи всё сильнее колотилось, глухо долбилось в рёбра. Он понятия не имел, какое имя дадут ему самому. А вдруг ему не понравится? Вдруг имя будет позорным, некрасивым? Он старался запоминать как можно больше удельских слов, но всё равно мог не сразу понять смысл своего имени. Вдруг назовут каким-нибудь Индюком или Кротом. И не поспоришь ведь с Матушкой, и никак потом имя не сменишь. Так и ходи до смерти. Он задумался. Интересно, были ли чародеи, ненавидящие свои чародейские имена? Наверняка. На вкус Мирчи, многие их имена звучали странно и некрасиво, нелепо, как набор звуков, который с трудом удастся повторить.
Что, если он и своё имя не сможет выговорить? Вот будет потеха всем, кто и раньше над ним насмехался.
Матушке поднесли четвёртый за вечер свёрток с одеждой. Мирча сглотнул, узнав свою изодранную рубаху, всю бурую от крови. Костёр сыпанул в небо искрами, встрепенулся, потянувшись к новому подношению. Мирча заметил, как раскачивался на верёвке маленький кусочек древесины, свесившись из куля. Оберег. Не пропал бесследно. Хранили, сняв с его шеи. Мирча потянулся к Матушке, но тут же передумал и опустил руку. Пускай. Пусть всё горит, быть может, и рана в его сердце перестанет болеть, если её так же прижгут огнём. Если сотрут всё, что связывало его с домом. Хотя бы то, что могло попасться на глаза.
— Смородник! — громко объявила Матушка и указала на сутулого Мирчу, неуклюже топтавшегося рядом.
Чародеи и остальные с радостью подхватили новое имя. Оно звучало раскатисто, как гром или рык, и чем быстрее его повторяли, тем грознее оно громыхало, прокатываясь над поляной и взлетая к макушкам вековых сосен. Мирча не знал, что означает это слово, но звучание ему понравилось. Даже чем-то напоминало райхианский язык. Он легко запомнит.
Расправив плечи, Мирча смотрел, как огонь пожирает его старые вещи, и как обугливается подвеска-птичка.
***
Искра огрызалась, как дикий зверь, который не хотел, чтобы его выманивали из своей норы. Отплёвывалась огненными сгустками, которые больно обжигали руки; чадила чёрным дымом и копотью; порой просто не являлась на зов, сколько бы Мирча — теперь уже Смородник — ни пытался.
Обращаться с искрой его, как и весь молодняк, поочерёдно учили старшие чародеи, которые возвращались в ратницу после объезда земель. Обращаться с оружием — пока что деревянными кинжалами, луками, мечами и булавами — обучали не чародеи, простые крепкие мужики. А удельскому языку его чаще всего учила Матушка, хотя Мирча сам впитывал всё, что слышал вокруг, и старался вбивать в голову каждое слово так, чтобы оно молотками стучало в ушах и сводило зубы от нудных монотонных повторений.
Помимо этого было и множество других дел, которыми занимали юных чародеев.
— Чародей должен не только служить войску, но и сам для себя оставаться войском, — любил повторять Орешник, огромный бородатый чародей лет пятидесяти, который любил наблюдать за тренировками и часто показывал, как готовить еду из всего, что можно найти в дороге. — Чем больше вы умеете, тем сложнее вас сломить. Мы тогда победим нежаков, когда сами станем непобедимы.
Орешник уже не служил в отряде, он как-то раз залез на дерево за диким мёдом и сорвался, переломав оба бедра. С тех пор он хромал и ходил вразвалку, как утка, но не растерял боевого настроя. Мирче нравился его низкий громкий голос, похожий на раскаты грозы, нравилось слушать байки, в которых понятными были только половина слов. Но больше всего нравилось смотреть, как Орешник показывал, как стряпать похлёбки из корней, листьев и грибов. Он опускал ложку на длиннющей ручке в котёл, под которым горело ровное чародейское пламя, помешивал похлёбку и, глотнув, обязательно морщился и кряхтел.
У Орешника в ратнице была семья. Его жена не училась чародейству и не разжигала искру, оставалась простой женщиной родом, кажется, из Берёзья. Она знала всё об отварах и сборах, которые помогали при простудах, болях и бессоннице, а ещё умела варить из мёда и ягодного сока леденцы на палочках. Но Матушка не позволяла ей баловать чародеев-учеников, поэтому приходилось любоваться издалека, как все леденцы достаются детям, не поступившим на обучение. Живущим под обычными удельскими именами.
Совсем про другие отвары и мази им рассказывал Полоз, высокий широкоплечий чародей, ещё не старый, но уже с полностью седыми волосами. Полоз умел сшивать раны и прижигать их искрой, вправлять сломанные кости и вывихнутые суставы, знал, что делать, когда потерял слишком много крови или лишился глаза.
Мирча старался до изнеможения. Большинство мальчишек его возраста уже сносно управлялись с искрой, дрались с яростью диких зверят и метко стреляли. Но он пока что оставался хилым, тощим, бестолково вертлявым. И всё-таки сильно мешала израненая спина. Многие движения причиняли боль, а многие и вовсе не получалось выполнять так свободно, как раньше. Матушка говорила, что он привыкнет, и его тело ещё нальётся силой, но Мирче верилось с трудом. Иногда хотелось упасть лицом в пыль и беззвучно глотать слёзы бессилия, но он понимал, что этим сделает себе плохо, а другим — хорошо.
Тем, кто подкидывал ему в постель дохлых птиц и насмешливо просил погадать, перекрывая проход на улице.
Когда он впервые обнаружил у себя на спальном месте птичьи перья и лапку, то подумал, что, может, какая-то из кошек играла с добычей и выбрала себе такое неудачное место. Мирча завернул перья с лапкой в тряпицу и вынес из ратницы, даже не обратив внимания на ехидные взгляды других учеников. Спать потом было немного противно, а утром он сходил к жене Орешника и, стесняясь, на ломаном удельском спросил, не заболеет ли какой-то птичьей болезнью. Золана посоветовала просто хорошенько вымыться в бане и не забывать мыть руки каждый раз, когда он прикасается к чему-то грязному. Мирча так и сделал.
Но потом, через пару ночей, на его подушке появилась ещё одна птица. Крыло с остатками гниющей плоти и костей. У плеча копошились белые черви. Смешки на этот раз стали громче, нахальнее, и Мирча понял, что за ним пристально наблюдает половина ратницы.
— Чего убираешь? Погадай, стану ли я главой отряда, — хитро сощурился светловолосый Лыко с щербатой улыбкой.
— Почему это ты? — его пнул в бок Ольховник, который был старше и вот-вот ожидал приглашения в отряд. — На себя посмотри, ты мелкий. Давай, райхи, скажи, скольких нежаков я перебью в первую вылазку?
Мирча замер с птичьими останками, завёрнутыми в руке. До него только сейчас начало постепенно доходить: они насмехаются, потому что он — райхи. Не потому, что он плохо тренируется или неважно держится в седле. Не за его ошибки или заслуги. Просто потому, что он родился не в Среднем уделе.
Он стиснул свёрток в кулаке. В ушах стучала кровь. Ему было стыдно, только за что?.. Хотелось одновременно извиняться и кинуть эти птичьи кости Лыку в лицо. Мирча швырнул свёрток об пол и выбежал из ратницы. Вслед ему раздался гогот.
В ту ночь он спал под открытым небом. Сосны чёрными башнями тянулись вверх, а в просветах между ними моргали яркие, как совиные глаза, звёзды. По земле тянуло холодом, одежда быстро отсырела от ползучего тумана, но ложиться на подушку, на которой недавно копошились опарыши, Мирча боялся. Его колотило, и в голове не умещалась мысль, что можно кого-то ненавидеть за то, что он родился в другом месте. Хотелось оправдываться, объяснить всем, что он не знает райхианское колдовство и никогда ему не учился, что понятия не имеет, что делать с несчастными птичьими останками — ну, разве что похоронить во дворе. Хотелось рассказать, что он не наведёт на них порчи и никак не повредит, что он такой же, как они — будущий огненный чародей. По лицу опять текли слёзы, но на этот раз — от бессильной обиды.
***
Он усерднее учился сражаться на палках, стрелял деревянными стрелами до немеющих рук, выжимал из себя обжигающую дикую искру, а к вечеру оказывался измотан настолько, что валился на спальное место, не глядя, есть ли там птичьи кости или другая дрянь. Часто ночевал и вне ратницы, если позволяла погода и дождя ночью не предвиделось.
Постепенно Мирча стал замечать, что его тело становится крепче и гибче, что на руках уже не только кожа да кости, а появились сильные сухие мышцы с напряжённо перевитыми венами. Взрослые чародеи, что занимались с молодняком, оценивали его опытными взглядами и говорили, что из него, скорее всего, не вырастет мощный здоровяк, поэтому Смородник должен делать упор не на силу, а на другие свои преимущества: развивать гибкость, скорость и хитрость в бою. И он старался изо всех сил.
— Мальчик, подойди-ка, — однажды Смородника окликнула молодая женщина, которую он часто видел с корзинами для стирки. Она была из тех, кто следил, чтобы чародеи получали только чистую одежду и чинила вещи, пострадавшие в походах. — Сказать тебе хочу.
Смородник воткнул в землю тренировочный меч, откинул волосы со лба и, тяжело дыша, послушно подошёл к женщине. Рубаха липла к взмокшему телу, от неровно мерцающей в жилах искры ему становилось то жарко, то холодно.
Женщина окинула его озабоченным взглядом и, поставив на землю корзину с бельём, уперла руки в бока.
— Как тебя зовут?
— Ми... Смородник.
— Я недавно видела, как тебя в корыте топили за скотником.
Щёки вспыхнули. Смородник досадливо опустил взгляд. Да, птичьими останками дело не заканчивалось. Поняв, что он не собирается кидаться на обидчиков в драку, молодые чародеи решили иначе изживать парня-райхи из поселения. Сперва просто не давали проходу и посылали в спину ядовитые слова, а затем начали и применять силу.
На прошлой неделе Лыко, Белокрыльник и Кипрей подстерегли его у конюшни и, заломив руки за спину, затащили к скотному двору. Сперва ударили под дых, чтоб не крикнул, и Смородник беспомощно хватал ртом воздух, пытаясь восстановить дыхание.
— Знай своё место, чёрный колдун, — выкрикнул Кипрей и ударил его в поясницу, заставив упасть на колени. — Тебе тут не рады. Проваливай откуда взялся.
— Свет не принимает таких чёрных, как ты, — подтявкнул Лыко. — Отродье Темени.
Три пары рук надавили ему на плечи, на шею, на затылок, и он по грудь погрузился в корыто с помоями. Смородник нечаянно вдохнул, и в рот и нос хлынула вонючая жижа.
Оказывается, этот позор видел кто-то ещё.
— Ты бы волосы состриг. — Женщина говорила вкрадчиво, с сочувствием в голосе, но Смороднику казалось, что это всё напускное. Не может она от души советовать ему что-то хорошее — потому что кто же будет сочувствовать слабаку, который не может дать отпор? — Покороче, чтоб не так в глаза бросались. А то они у тебя чернющие. Сбрей, не так тебя задирать будут.
Смородник вскинул на неё неверящий взгляд. В самом деле она советует ему это? Скрывать свою натуру? Делать вид, что он не райхи вовсе? Да разве же в волосах дело?! Темноволосые и среди Удельских есть. Он оскорбился до глубины души, но женщина, казалось, не понимала, что обижает его лишь сильнее.
Смородник молча развернулся и снова взял в руки тренировочный меч. Если всех так выводят его волосы, то он вовсе не будет стричься. Никогда. Всем назло.
Потому что кто, как не он, будет хранить свою сущность? У него отняли семью. Отняли имя. Отняли даже безделушку-птичку. И если он будет прятаться и скрывать, кем рождён, то никогда ничего не поменяется в головах людей. Райхи так и будут считать нечистыми колдунами, раз сами райхи станут скрывать своё происхождение. Нет уж. Он так делать не будет и докажет, что достоин разить упырей искрой, даже несмотря на то, что рождён южнее от болотистых топей.
С тех пор Смородник начал выбирать в сундуках с добром нарочито райхианские вещи. Рубахи с вышивкой. Рубахи, окрашенные красным и охристым. Если попадалось, брал и чёрные — чтоб его глаза и волосы выглядели ещё чернее, как блестящие угли.
Одно цеплялось за другое, и чем больше он отличался, тем больше его задирали. А чем больше его задирали, тем острее хотелось скалиться и показывать, что он не такой, как они.
Матушка все видела, но не вмешивалась. Боярышнику же явно не нравилось, что Смородник начал из забитого мальчика превращаться в юношу, лязгающего зубами. От внимания Смородника не укрывалось, как Боярышник наблюдал за его тренировками, поглаживая короткую бородку, и взгляд отрядного главы становился недобро-задумчивым.
***
Раз в неделю вечером чародеи, которые в этот момент присутствовали в ратнице, собирались на поляне у костров, рассаживались на брёвнах с мисками пряной пшённой каши в руках и с восторженным трепетом слушали Матушку. Смородник садился с краю, где почти не доставали алые отблески костра, и хмуро смотрел, уперев локти в колени. За год, проведённый у чародеев, его тело стало ещё более длинным и нескладным, но мышцы и жилы заметно окрепли, а к плохо гнущейся спине он даже как-то приспособился. Привык, как привык и к постоянной боли от падений, учебных драк и совсем не учебных побоев.
Если на него нападали, он бил в ответ. Дрался по-звериному, с рыком и бешенством, не брезгуя прибегать к грязным ударам и даже кусать обидчиков, поборов отвращение к чужой потной коже под зубами. И чем больше отпора он давал, тем крепче росла стена ненависти и неприязни вокруг него.
Вдалеке, на другом конце поляны, Смородник увидел Любешу. Она сидела на скамейке в окружении подружек и старших парней и хохотала так, что отсюда было слышно. Он невольно залюбовался. Свет, как же она была красива, словно лучик на душном чердаке. Густые золотые волосы она заплетала в толстые косы, похожие на налитые колосья пшеницы, на пухлых щеках всегда ярко горел розовый румянец, розовые губы были похожи на сочные ягоды. В свои пятнадцать у Любеши уже было по-настоящему женское пышное тело с высокой грудью и крутыми бёдрами, а она знала это и умышленно садилась и двигалась так, чтобы выгоднее показать свои округлости. В чародейки она не метила, присматривала за курами, утками и козами, а к гусям заходить боялась. Вокруг неё часто крутились молодые чародеи, которых уже приняли в отряды, и Любеша улыбалась им манко и сладко, а Смородник смотрел и думал: хотелось бы, чтобы она улыбалась и ему тоже.
Надо же, раньше за ним таких мыслей не водилось.
Устыдившись, он с трудом отвернулся и сосредоточился на костре, но взгляд нет-нет да и косился в сторону красавицы, громкой и заметной в своём светлом платье с вышивкой и бахромчатыми завязками, колышущимися на груди.
Молодые чародеи из отрядов в такие вечера всегда старались выслужиться перед Матушкой, заслужить её внимание и любовь. И в тот вечер парни и девушки тоже кружили у неё, хвалились добытым богатством, рассказывали об убитых нежаках и даже показывали шкатулки с чёрным смрадным пеплом — в одной из таких шкатулок тускло поблёскивали бусы, снятые с растерзанной нежички. Лыко так и вился вокруг Матушки, но рассказать ему было нечего: Матушка и без него лучше всех знала, как обстояли дела в поселении, а в объезды с отрядом Лыка пока не брали: ему только сровнялось шестнадцать. Смородник сглотнул горечь, стоящую во рту от зависти. Он кожей ощущал, как ему нужно было, чтобы Матушкина тёплая сухая рука гладила по голове его, а не вихрастую белобрысую макушку Лыка.
Ах, если бы ему улыбалась Любеша.
Если бы Матушка при всех его гладила и хвалила.
Стал бы он счастливее, чем сейчас?
Безусловно, стал бы.
Он сидел на краешке бревна, напряжённо сжавшись в комок. Хотелось бы сделаться незаметным. Но другая половина его натуры говорила: нет, наоборот, ты должен всегда напоминать о своём существовании. Нельзя стать пустым местом. Нужно заслужить своё место. Выгрызть, выбить, заставить всех принять тебя и привыкнуть. И эта двойственность терзала, томила, колола искрами вены изнутри. Смородник поёрзал, никак не находя для себя удобное положение.
Миска в руках давно остыла, и каши там уже не было — только масляная плёнка, которую он почти подчистую выскреб пальцами. От тренировок всегда хотелось есть, и Смородник иногда даже втихаря подбирал на кухне горелые хлебные корки, которые оставляли недоеденными старшие чародеи.
— Боярышник! — окликнула вдруг Сенница. Головы большинства чародеев повернулись к молодому отрядному главе. Смородник заметил в глазах многих из них алчную зависть — а может, это просто играли алые отблески костров. — Скажи, готов ты взять кого-то на место Клюквы?
Клюква был опытным чародеем, старше Боярышника, и его глаза тоже выжгла искра до белых зрачков. Смородник всегда заворожённо наблюдал, как пламенным вихрем взметаются длинные красно-рыжие волосы, когда Клюква с размаху вскакивал на свою нахрапистую гнедую кобылу — казалось, он весь состоит из свободы, жизнелюбия и неиссякаемой буйной силы, огнём струящейся под конопатой кожей. Но полмесяца назад с ним случилось несчастье: упырь сильно искусал ему левую ногу, и лекари решили, что придётся отнять её до колена. Клюква лежал в забытье и тяжело приходил в себя, поэтому вопрос о его замене в отряде встал почти сразу. Не получится споро скакать в седле и бить упырей, когда у тебя только одна нога. Да и молодых, лютых и бешеных чародеев на каждое место по дюжине, и все жадно сверкают глазами, даром что слюной не капают, когда слышат о свободном месте в отряде.
Боярышник по привычке потёр бороду: Смороднику казалось, будто он постоянно проверяет, быстро ли растут волосы и удалось ли превратить рыжеватую щетину в окладистую растительность.
— Пожалуй, готов, Матушка, — сказал он и послушно склонил голову. Дивник рядом с ним настороженно вытянул шею, не сводя глаз с Сенницы.
— Раз готов, тогда вот, Лыка забирай.
Матушка подтолкнула Лыка в сторону брёвен, и он ошалело оскалился в неверящей улыбке, показывая щербину между передними зубами.
— Матушка! — воскликнул Лыко и припал перед ней на колени. Ухватился за руки Сенницы, покрывая поцелуями. — Матушка, неужто так скоро... Матушка, родная... Спасибо, спасибо тебе.
Все принялись поздравлять шестнадцатилетнего парня с принятием в отряд. Ему тут же выдали козлиный череп, в который каждый отрядный чародей вложил по щепоти своей искры. А у Смородника в ушах только звенел голос Лыка, когда тот шипел ему:
«Когда я перебью всех упырей, то возьмусь за райхи. И начну с тебя».
Смородник молча встал и ушёл с собрания, пока на поляне все поздравляли Лыко и Боярышника. Было горько за Клюкву. И по-прежнему остро хотелось, чтобы Матушка подарила ему хоть минутку своего внимания, но этот вечер явно принадлежал другим.
***
Не разжимать зубы. Не вдыхать. Ни в коем случае не делать вдох.
В груди распирало от режущей боли, будто рёбра сейчас лопнут. В висках стучали тяжёлые колокола. На плечи и затылок давили чужие руки, выгибая хребет до ощущения, что он сейчас прорвёт кожу на спине, без того тонкую и искалеченную. В грудь больно впивался деревянный борт корыта.
Ничего не слышно. Ничего не видно.
Воздух, воздух, как же нужен воздух...
Зубы скрежетнули до хруста у клыков. Челюсти сводило, в ушах стоял гул собственной крови. Сердце колотилось мелко и часто, удары сливались в сплошную дробь, всё тело вопило от боли, молило о глотке воздуха так, что, казалось, сводило вены и закипала кровь. А вот искра, как назло, забилась куда-то вглубь, притихшая и напуганная.
На миг всё оборвалось. Мышцы обмякли, в голове выключился шум. Смородник завалился на бок, потеряв сознание, но тут же крепкий ботинок со злым наслаждением ударил его в живот. Другие удары не заставили себя ждать, но главным было не это.
Главным был вдох.
Воздух, воняющий помоями и свиным навозом, показался ему самым сладким и желанным в жизни. Он вдохнул со страшным хрипом, не обращая внимания на боль от ударов, и согнулся, прикрывая голову руками. Тут же в палец прилетел сильный пинок, и хрустнула кость. Новый удар — кажется, палкой — пришёлся сбоку по губе, по подбородку потекла горячая кровь из рассечённой раны.
— Да хватит с него уже, — прозвучал голос сверху.
— Ничего, — буркнул второй голос. — Крепче запомнит, сучёныш.
Ещё один удар пришёлся в колено. Смородник не выдержал и вскрикнул. Кажется, это только раззадорило его противников.
— А это чтоб не визжал.
На него вылился поток смердящей жижи: чародеи перевернули на него корыто, полное помоев, в которых минуту назад пытались его утопить. На лицо хлынули очистки и куски какой-то гущи, омерзительно холодные, застывшие. После этого — ещё несколько яростных ударов под дых, в живот, по рёбрам — таких, что пошевелиться и вдохнуть не получалось от сковывающей боли.
— Да хватит тебе, Мотыль. Насмерть прибьёшь, Матушка такое не любит.
Звучали ещё какие-то голоса. О чём-то резко переговаривались. Но Смородник не слышал, не оставалось сил. Не били — и ладно. Главное, чтобы к существующей боли не добавлялась новая.
Страшно не было. Страшно было бы показать свою слабость. Просить их остановиться. Умолять, что он не виноват в том, что в поселении сдохло несколько кур. Плакать и ползать перед ними. А терпеть удары — не страшно. Но, безусловно, неприятно.
— А это чтоб ты запомнил, райхи, — с ненавистью проскрипел над ухом Лыко и смачно плюнул Смороднику в висок. Вязкий ком чужой горячей слюны потёк по скуле к щеке, к уголку рта, и когда шаги зашуршали дальше, с хрустом придавливая сосновые иглы и шишки, Смородник не сдержался: перевернулся на четвереньки, и его вырвало желчью.
Всё из-за Любеши. А может, и нет. И без неё его избивали.
Но в тот раз Смородник сам был виноват.
Уже два года прошло с того дня, как Лыко вступил в отряд. Мотыль и Синица тоже стали отрядными, и в ратнице прибавлялось молодняка, чьих родных забрали упыри. Смороднику недавно исполнилось пятнадцать, и несмотря на весь бешеный нрав и полыхающую, пусть и непослушную искру принимать в отряд его не спешили — слишком юн и неопытен. И он изнывал в бесконечной череде тренировок, которые уже казались однообразными, в тесноте окружённого забором поселения, среди одних и тех же уже хорошо знакомых лиц. Хотелось рваться вперёд: за ограду, на дороги, к деревням и городам, к новым людям, через упыриные стаи, раскидывая их всех. Хотелось разить их искрой и мечом: отсекать уродливые головы, протыкать глотки, вырывать хребты. За маму, за отца, за Мануша, за своё истерзанное тело, за жизнь, которой у него никогда больше не будет.
Хотелось драться за общее дело, а не бесконечно возиться с деревянными мечами в поединках с искрящими подростками.
Он часто крутился под окнами у Матушкиной избы, то не решаясь зайти и скрежеща зубами от своей нелепости, то всё-таки налетая на неё, когда Сенница появлялась на крыльце. Он спрашивал, когда ему можно будет выезжать с отрядом, умолял, хватал её за руки, но ответ оставался неизменным:
«Мал ты ещё, сынок. Ростом вырос, а ума не вынес. Жди, мой хороший, дерись усерднее, приручай искру, раскрывай свои силы. Всему своё время, а под упырей кинуться ещё успеешь».
И Смородник каждый раз хотел огрызнуться, сказать, что он не кинется под упырей, а сразит их своей яростью и отомстит за родных всему упыриному роду. Но дерзить Матушке было стыдно: когда она окидывала его печальным взглядом белых глаз, он сразу ощущал себя так, будто водой окатили. Казался себе маленьким, глупым и заносчивым. И с большим усердием уходил тренироваться.
Кипела в крови искра, крепло пламя, душнее чадил дым из собственных ладоней, и чтобы дать выход искре, закалить и подчинить её, вырастить из неё свирепого, но послушного зверя, Смородник от зари до зари пропадал на учебных площадках.
Иногда Орешник брал его и других молодых чародеев с собой в город: показать, что да как, где на торгу искать нужные товары и травы, как правильно торговаться и где лучше проехать по большаку, а где — свернуть на почти незаметную тропку в объезд.
— Возиться с вами в отрядах не будут, — кряхтел Орешник, когда они с несколькими молодыми чародеями проезжали овраги со спрятанными по склонам селениями, — так что лучшей сейчас запоминайте. Далеко окрест не поедем, сами понимаете, коль упыри налетят, так мы с вами без опытных вояк не отобьёмся.
А тем самым злополучным вечером у костра подавали квас: тёмный, сладкий и пряный, с ягодами и травами. Смороднику тоже разрешили попробовать, хмельных паров там было немного, и пятнадцатилетнему чародею можно. Пена на квасе стояла плотная и душистая, кисло-горькая, липнущая губам. И лишь сделав глоток, у Смородника в голове затянуло глупым сладким туманом. В такую дымку войдёшь одним — и выйдешь совсем другим; и будет казаться, что всё нипочём, что весь мир овеян розовым дурманом, и что сам ты лучше, чем был день или год назад.
Смородник глотнул ещё и дико сверкнул глазами. Звуки стали громче, костры ярче, запахи сильнее щекотали нос, а девушки — ах, какими красивыми стали девушки! Но в особенности Любеша. Она прямо-таки сияла своей земной румяной сладостью, от которой в жилах кровь начинала бурлить жарче и бешенее, чем даже от искры.
Любеша с подружками устроилась в дальнем конце поляны, у небольшого костерка. Они жарили кусочки вчерашнего хлеба, обмакнув в сладкое молоко и насадив на веточки. В голову Смороднику мигом пришла шальная мысль.
Он допил свой квас в два долгих глотка. Кровь колко заискрилась, будто в вены сыпанули толчёных стёклышек; перед глазами заплясали мушки, переливаясь от золотистых до чёрных. Смородник резко встал, хмельно покачнулся и зашагал к девушкам. Вслед его кто-то окликнул — наверное, Деряба, с которым они сидели рядом. Но уверенность Смородника была непоколебима: кажется, он тысячу лет не чувствовал себя так.
Забористый был квас.
У девушек уже вилось с дюжину чародеев разных возрастов, от совсем юных до бородатых мужей возраста Боярышника. Лыко тоже был там, он недавно вернулся из боевого похода и хвастался повязкой на плече. Смородник подозревал, что его порезали в пьяной драке или он сам нечаянно поранился, ни с каким упырём он врукопашную не сражался. Вчера Лыко даже щеголял с рваным плечом, но Смородник видел, как его поймал и отчитал Дивник: нельзя, мол, рану оставлять незакрытой, попадёт зараза и твоя бравада навредит всему отряду, когда один чародей ляжет с хворью.
Чародеи шутили, выделывались перед девушками кто во что горазд, а Любеша с подружками бесстыдно хохотали, показывая красивые белые зубы, и костры зажигали румянец на круглых щеках ярко-ярко, красиво-красиво. Но никто не додумался сделать то, что хотел Смородник.
Он подошёл ближе, смешался с другими чародеями и даже протиснулся вперёд. От кваса его шатало, он чуть не наступил на ногу Мотылю и нечаянно толкнул двух парней младше себя. Извиняться не стал: ни к чему им слушать извинения от «грязного райхи». Наверняка это только укрепляло ненависть к нему, это упрямое желание подчёркивать свою непохожесть, иногда — показное невежество и грубость. Он знал, что и сам не подарок, но чем чаще его задирали, тем хуже хотелось казаться. Либо грубить, либо сидеть в тёмном углу.
Любеша ёрзала, устроившись на бревне, и платье у неё задралось выше колена, обнажая мягкое белое бедро. Смородник тяжело сглотнул, зацепившись взглядом за её манящее тело, а она будто вовсе ничего не замечала, а может, и умышленно не одёргивала ткань, позволяя мужчинам любоваться собой.
Было в этом что-то не только дерзко-плотское, но и величественное. Любеша будто понимала, что она сейчас — царица этого уголка, все взгляды приковано к ней, и даже красивые подружки, скорее, оправа для драгоценного камня. Хотя другие девушки тоже явно не страдали от нехватки внимания. Может, Матушка и разгонит это сборище, как только увидит, но пока этот час и это место принадлежали Любеше. Удивительно, ведь она даже не была чародейкой и никакими особыми умениями не выделялась: слыла бездельницей и отлынивала от просьб помочь по хозяйству, только похлёбки варила сносные и ухаживала за скотиной, но зато сколько гонору в ней было, ни дать ни взять хозяйка всей ратницы.
Смородника восхищала её смелость и наглость. Поведение Любеши будто бы совсем не сочеталось с её мягкой и округлой внешностью, но оттого заводило только сильнее и толкало на глупости.
Он протиснулся к бревну и подцепил кусочек из миски кусочек размоченного в молоке хлеба. Сосредоточился на кончиках своих пальцев, направил искрящую силу туда, пусть это было и непросто, когда разум дымился в хмельном тумане.
Пальцы вспыхнули жаром. Кусок хлеба зашкворчал, закапал кипящим молочным соком, зазолотился и покрылся поджаристой корочкой. Смородник поднял глаза и с ликованием отметил, что Любеша смотрела прямо на него, прекратив смеяться. Он протянул ей хлеб и пьяно ухмыльнулся.
— Это тебе. — Облизнул сухие от волнения губы, не сводя восторженного взгляда с Любеши. Свет, как тяжело было смотреть ей в лицо, хоть оно и было мягко-красивым. — Ты мне нравишься. Я Смородник. Пойдём танцевать?
Любеша понесла хлеб к пухлым губам. Откусила с хрустом, оставив на круглой щеке несколько крошек. Смороднику хотелось смахнуть их, дотронуться пальцем до её румяной кожи — наверное, она была мягкая и пьянящая на ощупь. Подружки Любеши с любопытством следили, что будет дальше.
— Ого-о, грязный райхи начал на девок заглядываться! — протянул недовольно Лыко. — Что, шибко взрослый стал? Хочется их за ляжки потискать, да?
Он пропустил колкость мимо ушей. Лыко всегда скулит, как цепной пёс. Блики костра плясали на светлом платье Любеши и на её медовых волосах, тени очерчивали пышную грудь и тонкую талию, перехваченную пояском — дорогим, явно вытянутым из Матушкиных сундуков. Смородник ждал, каким будет её ответ, а тявканья Лыка его не заботили.
Любеша жевала хлеб неторопливо и молча. А потом выплюнула мокрый сгусток Смороднику прямо в лицо и рассмеялась, прикрывая рот маленькой ладошкой.
— С тобой? Танцевать? Да ты себя вообще видел? Сутулый уродец, на хорька похож! Я скорее умру, чем потанцую с райхи, недоумок.
Девчонки радостно загалдели. Парни тоже, но не весело, а зло и задиристо. Им так понравился ответ Любеши, что она мигом вознеслась в их глазах ещё выше. Они все хотели быть рядом с ней, все хотели кусочек её внимания и её самой.
Смородник так опешил, что не сразу догадался стереть размякший хлеб с лица. Сильно пахло сладкой поджаристой коркой и молоком, но от этого запаха теперь хотелось только согнуться над корытом.
И он согнулся, но чуть позже вечером. И не по своей воле.
Уже потом Смородник узнал, что хоть Любеша и заигрывала со всеми подряд, но больше времени проводила с Лыком, когда он возвращался из отрядных поездок.
И всё равно ему казалось: даже если знал бы раньше, всё равно попытался бы. Уж слишком она была хороша, и пусть после того случая он к ней больше не подходил, даже не помог, когда она пыталась отбиться от щипучего гуся, а всё равно думалось о Любеше часто и сладко.
***
С тех пор Смородник понял, что заглядываться на девушек ратницы ему вряд ли позволят: у большинства из них уже были ухажёры среди молодых чародеев или тех, кого вот-вот примут в отряды. Но никто не мешал ему просто смотреть исподтишка, раз другого не оставалось.
А впервые он близко познал женскую любовь сразу после принятия в отряд — через год после неудачи с Любешей.
Охота в тот день удалась, и Боярышник тогда отвёл своих чародеев в шумный кабак — отметить истребление трёх упырей, одного из которых убил Смородник.
После охоты трясло и тошнило, Смородник постоянно обтирал собственные руки то о рубаху, то о штаны, то споласкивал водой из меха, но не переставало казаться, будто чёрная мёртвая кровь, вонючая, густая, омерзительная — въелась под короткие ногти, впиталась в кожу, и от её смрада теперь не избавиться и не скрыться.
И сидя в кабаке за дощатым столом, он никак не мог заставить себя взять ложку и погрузить в горшок с густым жарким из зайчатины и грибов. При виде еды мутило, а запахи казались разбавленными мертвецкой вонью нежаков, и Смородник только прикладывался к кружке с ключевой водой, которую ему приносили из погреба, чтоб была холоднее.
Боярышник, увидев, как нервничает юный чародей, свистнул:
— Эй, боец! Тебе нужно расслабиться.
Он поманил пальцем девушку, снующую меж столов в красивом расшитом платье, открывающем тонкие лодыжки, сунул ей в ладонь пару медяков и кивнул на Смородника. Девушка что-то спросила на ухо Боярышника, хитро сощурившись, косо глянула на Смородника, пробежавшись взглядом от макушки до пальцев. Вздохнув, она даже вернула Боярышнику один медяк обратно — отрядный глава хохотнул и хлопнул девушку по пояснице. Взметнув юбками, она сомкнула пальцы на запястье Смородника и потащила его из-за стола.
Смородник тяжело сглотнул — ему совершенно не хотелось ни с кем общаться, но перечить Боярышнику не хватило духу.
Девушка повела его, как козла на привязи, в верхние комнаты и захлопнула за собой дверь, едва они шагнули в полумрак, разбавленный светом одного чародейского шарика-огонька.
А то, что происходило дальше, было ужасно. Отвратительно. И вместо расслабления принесло только больше дрожи, тошноты и волнений.
Девушка усадила его на топчан, устланный мешками с сеном. Смородник этого не хотел. Но его молодое, горячее тело будто существовало отдельно от мыслей и головы. И он ненавидел его — за реакции, которые были ему неподвластны, за стыд, за слабость и особенно за необъяснимое, противное наслаждение, которое нахлынуло против воли, чтобы после себя оставить только стыдливое томление, от которого хотелось спрятаться, закрыть лицо руками, отмываться долго-долго, едва ли не дольше, чем от упыриной крови, и забиться в глухой угол, чтобы никому не показываться на глаза.
И никому больше не позволять себя трогать.
***
Годы Смородника в отряде полетели стремительно, как осенние листья, сорванные ветром. Объезды земель, битвы, вспышки пламени и горечь дыма, раны, повязки и настои, вечера у костров, дрянная походная еда, разговоры, в которых он больше слушал, чем говорил.
Боярышник вроде бы пытался сделать его пребывание в отряде сносным, но неприятных шуток про его происхождение и райхианское тёмное колдовство не становилось меньше. Смородник понял, что проще вовсе избегать разговоров, чем пытаться оправдываться. И сидел молча в стороне, пока другие чародеи (а Боярышник не изменял себе и принимал в отряд только мужчин) ели, смеялись и разговаривали громко, грубо, плюясь и грязно шутя.
И сжималась тоска в груди, скреблась, тянула: вот же, одиннадцать человек рядом, а поговорить не с кем, и собственное одиночество затягивает, как омут в тёмной речной глубине.
Частенько Боярышник платил кабацким девкам, чтобы занимали его чародеев своей липкой, душной любовью, и Смороднику тоже доставалась девушка, от которой нельзя было отказаться, чтобы не оскорбить отрядного главу и не плодить о себе глумливые слушки. Так и приходилось частенько против воли делить с незнакомой, грубоватой и не всегда достаточно чистоплотной женщиной постель — хотя он, конечно, предпочёл бы спокойное тихое одиночество. И нередко удавалось договориться, чтобы его оставили одного, сунув девушке ещё несколько монет. Такие ночи, сдобренные блаженным тихим одиночеством, Смородник ценил больше всего: никто не мешал и можно было спокойно выспаться.
Спустя годы у него появилась Лунница — чародейка из ратницы, старше его на несколько лет. Она сама его выбрала и сама сделала своим, и пусть их ночи оставались нечастыми, всё равно он лучше чувствовал себя, когда оставался один.
Он любил, когда ему снились чёрные сны. Без родных и без дома, без ощущения горячей крови на спине. Без чужого непонятного тела рядом на спальном месте.
***
Сейчас
Но оказалось, что небо над головой стало слишком просторным. Настолько, что этот простор давил — вот уж что странно ощущалось. Или сам Смородник стал маленьким?
Да ну, не может быть. Но ощущение путало всё в голове и делало привычное непривычным. Будто его жизнь была наваристым супом, куда сунули ложку и перемешали всё вместе, подняв со дна куски овощей и утопив в толще веточки зелени.
Всё стало не так.
Смородник пару дней провёл в пути, мотаясь на Вороньем Глазу по Уделу и подстреливая редких встречных упырей. Пару ночей помёрз у костра: ветер задувал сырой и резкий, ночами земля остывала и была куда холоднее, чем их с Мавной перина. Шмыгнув озябшим носом, Смородник посмотрел в чёрное небо, смешанное с дымом костра, и подумал:
«Кажется, я прокололся».
Он пристроил на костре котелок, в который набрал воды из речки, покрошил сухих припасов, попробовал и скривился. Отложив ложку, Смородник вздохнул и отвернул голову к темнеющей сбоку кромке елового леса.
— Ну и дела, — буркнул он тихо.
Обычно походная похлёбка казалась сносной по вкусу. По крайней мере, ему никогда не хотелось вылить её в речку, на прикорм рыбам. А тут что-то случилось.
— Кажется, в таких случаях говорят «зажрался», — продолжил он говорить сам с собой.
И снова удивился. Раньше он всегда молчал — изредка шептал что-то коню в мягкое вороное ухо, если на сердце лежала тяжесть. А теперь разболтался сам с собой, в пустоту. Будто бы не хватало рядом звонкого голоса, которому можно пожаловаться.
Смородник встал с земли и, заложив руки за спину, прошёлся вокруг костра туда-сюда. Вороний Глаз фыркнул, хлестнул себя хвостом по бокам и вскинул голову, принюхиваясь.
По дороге из темноты выкатилась телега, поскрипывая старыми колёсами. Смородник по привычке выхватил нож — кривой, остро наточенный, к его рукояти пальцы будто сами притягивались. За много лет они с ножом будто бы сроднились, притёрлись друг к другу, и он лежал в ладони как продолжение собственной руки: смертоносный, лёгкий, быстрый, с лезвием, способным рассечь былинку. Привычка натачивать его каждый вечер не оставляла даже в мирных и сытых Сонных Топях.
Свет костра выхватил из чёрной ночи коротконогую кобылку — похожую на Мавнину Ласточку. Кобылка тянула телегу, уже пустую. Наверное, с торга. Притом удачного — судя по тому, что товаров не осталось. С телеги спрыгнула женщина: крепкая, высокая, с толстенной русой косой. Телосложением и выражением лица она напоминала Желну. Такая же уверенная, даже будто чуть высокомерная, с насмешливыми морщинками вокруг глаз.
Смородник смотрел на неё с настороженностью. На всякий случай он послал в костёр несколько огоньков с ладони. Не подходи, мол, я — чародей. Опасный тип. И нож у меня большой и острый — он тронул его пальцами будто случайно.
— Будет место погреться у твоего костра, чародей? — спросила женщина красивым густым голосом. Она поддёрнула штаны, надетые под платьем, и присела напротив Смородника прямо на землю.
— Будет, — буркнул он неохотно.
— А миска похлёбки?
— Нет.
Женщина хмыкнула.
— Ну и не надо. Ночи-то какие нынче тёмные и звёздные, да, чародей? Вам такие на руку. Творить свои тёмные дела. Красть и насиловать проще, когда на дворе глаз коли. Правду говорю?
— Нет.
Смородник налил себе варева из котелка и хлебнул через край. На дне и правда осталось совсем немного, глоток, не больше. Незачем было готовить на несколько раз, передохнёт — и снова в путь.
В путь без конца и без цели.
Женщина достала из поясной сумки яблоко и сунула в губы своей кобылке. Покопалась и второе яблоко кинула Вороньему Глазу, хитро подмигнув Смороднику.
Он хорошо знал эти высокомерные взгляды. Она будто говорила: «Ты не дал мне похлёбки, но я дала яблоко твоему коню, я лучше тебя».
Смородник поскрёб щетину на шее. Утром придётся бриться.
Разговаривать с незнакомкой не было ни желания, ни пользы. Ничего нового она ему не скажет, он уже обскакал все окрестности, сунул нос во все деревни и городки, вдоль и поперёк объездил все поля и топи. До тошноты быстро, до выскакивающего сердца. Так, что они все смешались в голове в сплошное полотно серо-зелёного цвета, подёрнутое туманами.
Всё тут одно и то же. Всегда всё так же. Серое, сырое.
Было только одно место, куда он хотел бы вернуться. Где среди серых брёвен избы тёплым огоньком жила девушка в красных платьях.
— А где же твой отряд? — издевательски спросила женщина. Из того же мешка она достала пирожок с яйцом и откусила сразу половину.
Смородник потёр переносицу. Таких болтливых и приставучих он не любил. Бесили расспросы до зубовного скрежета. Наверняка она вынуждает его бросить костёр, чтобы самой занять нагретое местечко для ночлега. Хитрющая торговка.
— Убил всех, — зло прохрипел он, сжимая пальцы на рукояти наточенного ножа.
Женщина издала смешок.
— Коли так, то и меня бы давно убил. А я смотрю, при тебе и оружия немного, и конь чистенький, и ты сам сидишь сгорбившись, приуныл. Рожа страшная, а на душегуба ты не похож, прости.
— А ты похожа на болтливую бабу, которая нарывается.
— Похожа. Так может у меня мужчины давно не было? А ты тут один-одинёшенек. Может, приглянулся.
— Найди с нестрашной рожей.
— Так мне и такой сойдёшь. Да и в темноте не увижу.
Она пересела поближе. Смородник отсел подальше.
— Жена у меня есть. Не дури.
Женщина высоко вскинула брови — в свете костра было хорошо видно удивление на её красивом лице. Смородник внутренне позлорадствовал.
— Ого, впервые вижу чародея, который бережёт себя для жены. У вас обычно по жене в каждом селе. Или у тебя их тоже несколько?
— Одна.
Смородник не понимал, почему он не уедет сейчас же. Наверное, тогда это означало бы, что он признал поражение и наглая торговка согнала его с выбранного места. А может быть, он просто устал. Устал, был подавлен и разбит — если копнуть в себя чуть глубже.
— Чего ж ты к ней не едешь?
— Повздорили.
Женщина фыркнула.
— Это от слова «вздор». Значит, всё ерунда. Пока живы, всё ерунда, чародейчик.
Голос женщины неожиданно надломился, из насмешливого стал горестным, сожалеющим. Смородник уставился на неё исподлобья.
— Ты чего?
Она вытерла нос рукавом и громко шмыгнула.
— Да так. Тоже вот вздорили с моим. Потом его бык затоптал. Не упырь, не чародей, не пьяная драка — какой-то бык. Копытом на грудь наступил, рёбра переломал и всё. Глупая смерть. Неправильная.
Смородник поёрзал, сидя на земле и, не зная, что ответить, хлюпнул в миску, втягивая в себя последние кусочки разваренных грибов. Холодный ветер щупал тело под рубашкой, шевелил волосы, и если бы не костёр, то ночь обещала бы быть совсем неприветливой. Даром что лето. А слушать слезливые откровения незнакомой торгашки совсем не хотелось. Не посочувствуешь же человеку, которого видишь в первый и в последний раз в жизни. Он напряжённо замер, ожидая других неприятных подробностей, но вдруг всхлипы сменились смешком. У Смородника непонимающе вытянулось лицо.
— Поверил, чародейчик? Ну даёшь! Я ж пошутила. Такой бред нарочно придумала, а ты повёлся. Смешной ты.
Смородник внутренне закипал. Он не мог понять, что его задело больше: её смех, её враньё или то, что он сам ей поверил. Но слов не находилось, чтобы выразить свои мысли, поэтому он молча встал и стал седлать коня.
— Да ты чего, обиделся, поди? Я ж не кусаюсь.
— Для чего тогда сказала? — буркнул Смородник, полуобернувшись.
— Чтоб ты вздор свой с жёнушкой уладил, ясное дело для чего. Если ты не ходок, как многие из ваших, и не поднимал на неё руку, то иди просись обратно. Простит, чую. Праздничек завтра, ты и подкати. Цветочков собери.
— Не лезь, куда не просят, — прошипел Смородник сквозь зубы и вскочил в седло.
Не получится у него спокойно провести ночь. Вечно кому-то нужно испортить его тихое одиночество. Никого не трогал, никому не мешал, и вот тебе раз. Прицепилась шутница. Таких языкастых в деревнях лупят розгами, особенно за неуместные шуточки, которые честных людей с толку сбивают. Одним словом — каркуша.
— Жёнке привет передавай, чародейчик! — крикнула вслед торговка и радостно замахала рукой — Смородник увидел это перед тем, как развернуть Вороньего Глаза и пустить галопом по пыльной дороге.
— Её зовут Мавна, — пробурчал он себе под нос, хотя никто его, конечно, уже не слышал.
***
Два дня Мавна проплакала, обнимая подушку и коря себя на чём свет стоит. Ну что ей стоило согласиться на переезд? Умом ведь тоже понимала, что так будет лучше всего. Для всех. И пекарню в Озёрье можно открыть ого-го какую, всем на зависть. Там и людей больше, и прибыли она принесёт столько, что новые платья и бусы перестанут казаться роскошью.
Купава откармливала её пышной яблочной пастилой на меду, но от слёз пастила отдавала солоноватым привкусом. Удивительное дело: обычно ведь сладкое всегда поднимало настроение.
Вот так бесславно закончилась её семейная жизнь. Правильно шептались Соннотопские: привела чужака, а он не приспособлен к деревенской жизни, поигрался с ней и бросил.
— Вот что, подруга, — сказала Купава, вздохнув над лежащей без сил Мавной — плакать уже не оставалось ни желания, ни сил, и она просто лежала, уткнувшись лицом в подушку. — Я предупреждала, что за околицей мужчины все как на подбор, странные, будто в головах у них шершни живут. Надо было тебе из наших парней выбирать, но тебя всё тянуло на диковины, этот не такой да тот не эдакий. Ты сильно не убивайся. Помнишь, какой сегодня день? Конец речушек, Русалий уже сегодня. Вечером девки венки пускать пойдут. — Купава вздохнула и, присев бедром на постель, задумчиво куснула пастилу. — По-омнишь, как мы прошлым летом венки пускали? Я тебя еле вытащила из дому, ты сплела какой-то несуразный веник. Зато всё как обернулось и закрутилось после него, аж дух захватывает. Не успели глазом моргнуть, как вот мы с тобой и замужние обе. А ведь хочется... хочется иногда побыть ещё девчонкой, верно?
Мавна завозилась, повернула опухшее от слёз лицо, смахнула с щеки налипшие пряди волос и хмыкнула, глядя на круглый Купавин живот:
— Тебе-то уже не прикинуться девчонкой. Всё сразу видно.
Купава вздохнула, опустила ладонь на живот и задумчиво огладила платье.
— Да уж. Но ты-то, подружка, всё ещё можешь. Почему бы тебе вечерок не погулять вволю?
Мавна ахнула.
— Да ты что! С деревенскими дурачками?
— Никто тебя не заставляет ходить с ними по кустам. Но потанцевать и построить глазки — почему нет? Всё целомудренно, даже за ручки держаться необязательно. Развлекись. Твой-то вечно сычом по углам сидит, ни на один праздник не сманишь. А ты девка молодая и задорная, нельзя себя хоронить. Повеселись, пока веселится, поймай волосами ветер да пляши до гудения в пятках. Ты же любишь плясать.
Мавна села, перекинула волосы на одно плечо и стала медленно заплетать толстую косу, разбирая тяжёлые пряди пальцами. От волос пахло банными травами, и у неё снова капризно защипало под веками: такие травы Смородник любил добавлять в воду для ополаскивания, и постель тоже вся пропахла его мылами да отварами.
Да уж, не стоило так прикипать к мужчине. Но что поделать, сердце не спрашивало, когда и кого ему любить.
— Плясать люблю, — пропыхтела она. В голове пыталось родиться какое-то решение. Вроде бы, Купава говорила заманчивые вещи. И было бы неплохо подразнить Смородника — пусть он этого не увидит, но если вернётся (а он вернётся хотя бы ради того, чтобы забрать некоторые вещи), то деревенские быстро ему разболтают, как отплясывала его жена перед кострами, и искры сверкали в рыжеватой косе. Пусть ему будет хоть капельку обидно — и Мавна хихикнула впервые за несколько дней, представив, какое кислое у него станет лицо.
— Да, — наконец признала Мавна. — Может, ты и права. Даже если не плясать, а посмотреть на праздник и костры всегда приятно. Ты-то пойдёшь?
— Пойду сплетни послушать и ватрушек покушать. Илька обещала напечь с брусникой, в меду замоченной — любопытно попробовать.
Мавна щипнула Купаву за плечо, потянувшись через постель.
— Тебе моих ватрушек мало?! Ах ты...
— Я попробую и скажу, что твои всё равно вкуснее! — Купава взвизгнула и захохотала. — Ты гусыня щипучая! Сейчас я тебе задам!
На Мавну обрушились болючие щипки и тычки — Купава умела щипаться так, чтобы синяков не оставалось, но Мавне ещё думалось, что получалось так больно, потому что у неё самой тело стало сдобным и мягким за сытую спокойную зиму и весну.
***
Мавна не помнила, чтобы Русалий день праздновали так весело и шумно. Сперва помянули всех ушедших — с пирогами и кашей, торжественно и печально. Кинули несколько ложек каши в воду, пустили по течению корзину с пирогами — Мавнины там тоже были.
А потом Бредей сказал несколько слов по случаю праздника и началось разудалое, балагуристое, пьяное веселье: мелькали пёстрые юбки, как хвосты диковиных птиц, лились песни, катился то грохотом, то перезвоном смех; венки на головах девушек мерцали в ночи белыми и голубыми цветами, похожими на крылья мотыльков, и ленты в косах взметались в воздух цветастыми змеями.
Алтей за весну отрастил длинные рыжеватые усы и подкручивал их, издалека глядя на Мавну и посылая ей пылкие взгляды. Точнее, это для Алтея они, наверное, казались пылкими, а вот Мавне хотелось только закатить глаза и рассмеяться — но негромко, чтобы не обидеть дурачка.
Нет, деревенские парни будто бы были для неё слишком простыми, как записка на кусочке пергамента: смотришь на неё, и сразу всё становится ясно. Никакой колкой радости, никакого задора в груди не бурлит при взгляде на них. Скукота, да и только. Сама Мавна, конечно, тоже могла бы многим показаться скучной, но уж жить в скуке не желала ни минуты.
— Пойдёшь со мной к костру? — спросил Алтей, осмелившись шагнуть ближе. Купава хихикнула в ладонь и поспешила сунуть в рот ватрушку Ильки — они и правда удались на славу, Мавна даже немного завидовала.
Слегка улыбнувшись, она мотнула головой, но не спешила подниматься с земли, так и сидела у расстеленной скатерти с угощениями, сложив ладони на коленях.
— Нет. Прости. Я просто посмотреть пришла. Не танцевать. Да и... замужняя я, знаешь ведь.
Алтей потупил взгляд, покраснел щеками — мальчишка, даром что теперь усатый. Но вскоре он снова скромно улыбнулся и протянул Мавне руку.
— Но ведь тут нет твоего мужа. Почему бы не повеселиться? Вы поссорились, верно?
Мавна поджала губы и продолжила сидеть на земле, не протянув руку в ответ. Конечно, слухи бодро разлетелись по деревне, как пушинки с одуванчика на ветру. И над ней наверняка смеются. Воротила нос, и сама осталась с носом. Райхи поигрался и бросил, даже коня забрал. Вот так вот.
Алтей продолжал скромно улыбаться в свои отвратительные усы, и Мавне даже стало его жалко: девок вокруг полно, а танца он просит у неё. Ну неужели не нашёл за год себе подругу? Из Ежовников, вон, тоже пришли красавицы, и Мальвал уже вился возле двоих из них, шустрый. Купава ткнула Мавну пальцем в бок и шепнула на ухо:
— Да иди, чего ты сидишь. Сейчас Илар подойдёт, и мы уже домой двинемся. Спать охота.
Мавна с сочувствием посмотрела на подругу. Раньше Купава осталась бы веселиться до зари, а теперь просится на отдых. Мавна повернула голову. Илар разливал медовуху Гренея из большой бочки по кружкам, и перед телегой с бочками выстроилась очередь из желающих освежиться.
— Ладно, — вздохнула Мавна и протянула руку Алтею. — Только потому, что я люблю танцевать. И сбрей, ради Покровителей, свои усы!
Алтей широко ухмыльнулся, ухватил Мавну за руку — ладонь у него была липкой от волнения, и Мавна сдержалась, чтобы не выдернуть брезгливо пальцы. Помахав Купаве, она позволила утянуть себя в визгливый чуть хмельной хоровод.
***
Голоса ещё разносились над речкой, путались в поникших от росы травах. Брёвна в костры подкидывали сырые, и дым стелился вместе с туманом по берегам, но Мавна уже насытилась праздником.
С Алтеем она танцевала недолго. Веселье и радость от пляски скоро сменились раздражением: ладони у Алтея были потными, танцевал он неважно, наступая Мавне на ноги, и его тяжёлое дыхание пахло скисшей брагой.
Извинившись, она отошла в сторону, подышать воздухом без дыма и без запаха чужих разгорячённых тел. Травы перешёптывались, качая налитыми пыльцой соцветиями, и Мавна задумчиво провела пальцами по пушистым венчикам. Стебелёк за стебельком, руки сами нашли себе привычное занятие: Мавна и опомниться не успела, как незаметно для себя самой сплела зелёно-сизый травяной венок, пахнущий горечью и свежестью.
Зарево угасшего заката мешалось с отблеском костров, розовое, как бок переспевшего яблока. В ивняке пел соловей, ползла прохлада над землёй, и пора бы возвращаться домой, но Мавне не хотелось.
Стало так тоскливо — от смеха парочек, от веселья, которое всегда сопровождало этот, по сути, горестный праздник. Она обхватила своё плечо свободной рукой и вздохнула.
Жалко себя. И жалко дурака Смородника, который непонятно где. Без неё он может ввязаться в дюжину драк на дню и найти сотню возможностей покалечиться. Пусть они рассорились, но она всё равно переживала и желала ему всего самого лучшего.
Мавна медленно добрела до берега, лелея своё ощущение ненужности и никчёмности. Недавно она кружилась у костра с другой деревенской молодёжью, а теперь вдруг снова стало грустно, будто её тоска ждала за дверцей, пока её выпустят и позволят всласть пощипать, поколоться в глазах и в носу. Слёзы потекли по щекам — тоже медленные и будто ленивые, но как же сладко было повторять про себя снова и снова свою обиду, жалеть себя, несчастную, и представлять... А что представлять? Она сама не знала, но образы крутились в голове, как водомерки на мелководье.
Мавна побрела дальше, комкая венок. Сзади осталась берёзовая роща с тонкими кривоватыми стволами, окрашенными в красноватый цвет заката. Мавна спустилась к самой воде и присела на большой камень, расправив подол. Наклонившись вперёд, она отправила свой травяной венок качаться на волнах. Пусть речка отнесёт его в чертоги Покровителей, к душам погибших, которых чтут в этот день.
Может, кто-то из умерших порадуется. Главное, не поймать себе очередного «жениха», но сейчас уже было поздно, парни поймали все венки, какие хотели.
Мавна тяжело, до боли в груди, вздохнула.
Ниже по реке вдруг послышался плеск, будто в воду упало что-то большое. Мавна вскинула голову. Кажется, она засиделась тут, солнце давно зашло, и голоса стали звучать тише, наверное, все пошли в деревню. Как бы не нарваться на упыря, в прошлом году ведь так и произошло... А вдруг кабан в речку зашёл? Или другой дикий зверь? Ой, страшно...
Она вскочила с камня, разгладила платье и торопливо повернулась к роще, прочь от реки.
— Это... твой венок?
За спиной прозвучал мужской голос. Грубый, ворчливый, но с отчётливыми смущёнными нотками. Сердце замерло, чтобы через мгновение загрохотать в ушах кузнечными молотками.
Мавна медленно обернулась, теребя от волнения кончик косы.
Смородник стоял на берегу, в камышах, мокрый по грудь. Рубаха и штаны — хоть выжимай, даже с волос текло. Так вот что с плеском свалилось в реку.
В руке он держал, приподняв, растрёпанный венок. С поникших трав струилась вода, сам Смородник смотрел исподлобья, неприветливо, страшно сверкая глазом с бельмом, но скулы пошли красными пятнами — верный признак, что он готов умереть от смущения на месте.
Мавна прикусила щёку изнутри, чтобы скрыть улыбку, а сердце так и заходилось от радости.
Целый, Покровители. Пришёл. К ней. И венок этот дурацкий поймал. Следил?
— Мой, — с деланной неохотой ответила она и выше задрала нос.
Смородник шагнул вперёд, держа венок на вытянутой руке, будто дохлую крысу. Шаг, ещё... Мавна стояла, наблюдая за тем, что будет дальше.
— Тогда... Может, пойдём гулять?
Смородник остановился за пару шагов от неё и почесал ухо. Встряхнул венком повыше, будто Мавна могла не понять, о чём он толкует. Переступил с ноги на ногу и громко шмыгнул носом, не придумав других слов.
— Мы с тобой женаты, — напомнила Мавна ворчливым тоном. Очень хотелось рассмеяться и обнять его, но они всё-таки как-никак в ссоре. Пускай сначала извинится.
Смородник помялся с ноги на ногу, посмотрел то на Мавну, то на венок в своих руках. После путешествия по реке и вылавливания стебли растрепались, и некрепко закреплённые травинки развалились, превращая венок в бесформенное гнездо. Птица, которая свила бы такое, прослыла бы безответственной.
— М-м... Угу.
Он неловко замолчал, глядя на Мавну хмуро, по-волчьи, исподлобья. Она не удержалась и фыркнула — высокомерно, даже нагловато. Любой деревенский парень оскорбился бы, поведи себя так девушка на празднике. Но Мавне хотелось позволить себе быть наглой и капризной. В конце концов, она уже прорыдала несколько дней.
Венок окончательно развалился, мокрым травяным клубком упал на мокрые сапоги. Смородник выкинул оставшиеся в руках стебли и шагнул к Мавне, отшвырнув мыском спутанные травы.
Закатное зарево медленно, как во сне, из розового делалось сиреневым, и небо подёргивалось зеленцой, будто обрастало ряской, словно речная заводь. Мавна наблюдала, как на лице Смородника гаснут лучи заката, сменяясь нежной тенистой дымкой.
Покровители, разве можно одновременно так скучать и так злиться? Она бы ударила его по щеке, если бы не было жалко. Вдруг он успел уже десять раз с кем-то подраться? Но, вроде бы, ссадин и кровоподтёков не было видно. Уже хорошо.
Мавна набрала в грудь воздуха — свежего, речного, с ароматами воды и ночных цветов. Выдохнула — и они со Смородником одновременно, торопливо запинаясь, проговорили:
— Я поеду с тобой в Озёрье.
— Я останусь с тобой в деревне.
Прозвучало неразборчиво. Мавна закусила губу, расплываясь в глупой улыбке. Что, они оба согласились пойти на уступки? Да быть того не может!
— Ну так что? — она пихнула Смородника в бок. — Ну уж нет, никакой деревни. Я настроилась на Озёрье. Пока ревела, успела придумать себе большую-большую пекарню с разными-разными булками. — Она незаметно взяла Смородника под локоть и повела вдоль берега. — Накупим на райхианском торгу специй, буду готовить эти дорогие пахучие булки с... как её там... корой? Корюшкой? Корицей, вот. А ты будешь мне помогать. Только за прилавок тебя не поставлю, извини. А то помнишь, как было. Люди пришли, а ты так зыркнул, что даже тётя Илька перепугалась и не стала ничего брать. Одни убытки. Но таскать вёдра и бочки ты можешь. На это ты годишься.
— Спасибо, — невпопад буркнул Смородник. И не поймёшь, ворчит или правда благодарит.
Они пошли через берёзовую рощу, мимо тонких стволов, по белым цветам-звёздочкам, чьи лепестки, мокрые от росы, оставались на штанинах и подоле. Мавна шагала, прижавшись щекой к плечу Смородника, и понимала: ей хорошо рядом с ним, и пусть они оба ещё обижены и не проговорили суть своей ссоры, а всё равно вместе куда лучше. Можно молчать и злиться друг на друга, но идти рядом и не отпускать.
— Ты не должен был убираться, — сказала она вместо извинений.
— Я не должен был убираться, — послушно повторил он. Тоже вместо извинений.
И, пройдя ещё немного, они снова одновременно и одинаково смущённо проговорили:
— Прости.
— Прости.
Мавна закатила глаза и, не сдержавшись, рассмеялась, ткнувшись лбом в грудь Смородника. Покровители, как легко стало на душе. Как они, оказывается, похожи — и какие разные.
— Ты научишь меня райхианскому языку? — спросила она. Соловей в ивняке тревожно замолчал на оборвавшейся ноте и перелетел куда-то, услышав их шаги.
— Ты уже знаешь брань, — ответил Смородник.
Мавна смутилась.
— Я слышал, как ты ругалась, когда уронила чан с закваской, — пояснил он.
— Так это легко запомнить, — принялась оправдываться Мавна. — Ты вон вечно ругаешься, когда что не так. А ты научи хорошим словам. Буду в Озёрье ходить на торг и покупать у райхианских тётушек платки, бусы и всякие безделушки.
— А деньги брать будешь откуда?
Мавна легкомысленно отмахнулась.
— Много булок продам. И ватрушек, и пирогов, и хлебов. А ты нам дом большой построишь. А лучше два. Для Илара с Купавой тоже, а мы оба дома соединим общим проходом и построим просторную столовую, чтобы обедать всем вместе. Здорово будет, правда?
— Это я два дома построю? — Смородник кашлянул в кулак.
— Ну один хотя бы, — замялась Мавна. — Ты умеешь ведь?
Он задумчиво почесал подбородок и загадочно промолчал.
— Лучше купим, — возразил он.
— Купим так купим, — согласилась Мавна.
И они молча пошли дальше, по речному берегу, через поляны с цветами, под вечерним полузвёздным небом, туда, где на пригорке мигали красноватые деревенские огни.
К дому, который оба могли бы назвать своим.
