15 страница29 апреля 2015, 17:57

Глава 3. Везут дрова.

Глава 3
Везут дрова

Однажды Пири, молодая венгерская еврейка из 'Канады', увидела свою мать, идущую 'в печь'. Она ожидала этого каждый день: Не могло быть иначе - везут и везут все новых людей из ее страны. Ее схватили, когда она случайно была не у себя дома. Поэтому очутилась здесь отдельно от семьи: Каждый раз, когда приходил новый транспорт, Пири бежала на Лагерштрассе, за что получила не одну пощечину от капо Манци: как смеет она убегать из бараков во время работы. Однажды ее встретил сам гауптшарфюрер и велел вернуться. После она вбила себе в голову, что именно тогда, в том транспорте, который ей не удалось увидеть, была ее мать. Пири работала в ночной смене. Но она не спала и днем. Все удивлялись: 'Когда эта Пири спит?'
Однажды ночью она слезла с койки и вышла из барака. Бросив взгляд на дорогу, она вдруг побежала с безумным криком: 'Мама! Мама!' Одна из девушек тащила ее назад:
- Пири, успокойся, попробуй лучше упросить гауптшарфюрера, может, он спасет твою маму. А если вот так побежишь, попадешь в печь с ней вместе. Вернись назад!
Но Пири как безумная металась, не отрывая взгляда от матери, которая была уже в нескольких шагах от крематория. Все же уговоры подруги дошли до ее сознания: она спросила:
- Гауптшарфюрер? Где? Что ты говоришь? Где он? Надо скорее:
Собрались подруги Пири. Они разбежались во все стороны искать гауптшарфюрера, хотя хорошо понимали, что мать Пири уже там, внутри. Все же они разыскали его, бросаясь из барака в барак.
- Где гауптшарфюрер? Надо спасать мать Пири! Вы не видели гауптшарфюрера?
- Только что проходил здесь с Манци.
Он действительно возвращался после осмотра 13-го барака, размахивая хлыстом, улыбаясь своим мыслям. Работа шла отлично. Как знать, он может получить повышение, станет комендантом всего лагеря. Неужели не оценят такую работу?
Пири подбежала к нему, она пыталась что-то объяснить ему по-венгерски, помогая себе жестами.
Гауптшарфюрер пожал плечами не понимая. Подошла одна из подруг Пири и сказала по-немецки:
- Ее мать:
Не докончила. Он понял.
- Ну что же, моя дорогая. Я ничего не могу сделать. Я шеф 'Канады', а не крематория.
Дорога уже опустела. Пири беспомощно озиралась вокруг, потом опустила голову, руки ее бессильно упали, она вернулась в свой барак. Молча лежала час, два, не слыша - лов подруг, не глядя ни на кого. Вдруг она встала, взглянула в сторону крематория, поглотившего ее мать. Труба уже дымила. Пири подняла руки вверх и с криком упала на пол.
После этого она часто приходила на нашу сторону барака, выискивала разные фотографии, оставшиеся от транспортов. Она искала мать. Она показывала нам эти фотографии, по-детски что-то рассказывала, мешая венгерские и немецкие слова. В ее черных сверкающих глазах затаилась тоска. Вначале она находила среди нас внимательных слушательниц и утешительниц. Но постепенно, занятые своими бедами, мы забыли о ней. Пири замолчала, замкнулась в себе, перестала есть. У нее был взгляд побитой собаки. Впала в меланхолию. Мы уже привыкли к виду несчастной Пири и не заметили, как наступила минута, когда она, словно что-то вспомнив, вдруг начала танцевать чардаш и при этом странно улыбалась.
- Как это хорошо, что она совсем сошла с ума, - сказал кто-то, всмотревшись в ее движения, - сейчас ей уже легко.
Это верно. Пири было уже легко. Она стала усердно, жадно есть и не давала нам покоя своими безумными танцами. Милое, прелестное дитя превратилось в дикую сумасшедшую.
Пири танцевала один из своих неистовых танцев в пестрых юбках, вытащенных из барака, когда вошла венгерская еврейка - врач по профессии, и рассказала нам, что была сегодня в городе Освенциме на допросе. Утром ее вызвали из барака, проверили номер и забрали. Она думала, что идет на смерть, и не понимала, чему приписать эту честь, что идет одна. Ее ввели в какую-то комнату, стали задавать вопросы. Какой-то эсэсовец, любезно обращаясь на вы, попросил ее сесть и спросил, как она доехала. Она удивленно смотрела на него, думая, что эта комедия через минуту окончится и ее начнут бить. Однако ей вежливо разъяснили, что речь идет лишь о простом установлении некоторых фактов и что ее просят дать сведения. Били ли ее? Голодает ли она? Жалуется ли на что-нибудь? Она молчала, потрясенная. Велели ей подписать какую-то бумагу, указав свой номер, местность, откуда она родом, и точный адрес. Поблагодарили и привели обратно.
- Ясно. Готовят алиби, - догадалась Ада.
- Но зачем, кого они убедят после всего, что здесь творили и творят?
- Ах, кто обнаружит все их мерзости? После войны они представят документы, удостоверяющие, что не имели никакого отношения к массовым убийствам. Они начали свою карьеру поджогом рейхстага, что им стоит свалить на других ответственность и за эти свои преступления.
Догадки и предположения долго не давали нам уснуть в эту ночь. Неужто они действительно даже после проигранной войны осмелятся все отрицать? А вдруг они и в самом деле успеют замести следы? Возможно ли? Я думала о моих письмах, отправленных с той женщиной. Она уже на свободе. Нет, даже если всех здесь уничтожат, найдутся свидетельства против них. Успокоенная, я уснула.
Вдруг какой-то предмет влетел в наш блок через решетку в окне. Разбуженные шумом, мы сели на койках.
Неля слезла с третьего 'этажа' и нагнулась над предметом, валявшимся на полу. Все замерли.
- Медвежонок, - закричала она.
И подошла ближе, показывая нам большое чучело мишки.
- Кто мог бросить его сюда ночью?
Вдруг за окном раздалась тирольская песня:
- Ойля-ля риа-ла:
- 'Венский шницель'. Это его голос!
- Что за идиот! - разъярилась Неля. - Напился и не знает, что придумать:
'Венский шницель' с каким-то еще эсэсовцем подошли к нашему окну.
- Эй, девушки: Спите? Спать вы можете после смерти. Надо наслаждаться, пока живешь, а?
- Мы предпочитаем спать - и, пожалуйста, уходите отсюда, - смело сказала Неля.
Ее смелость объяснялась просто: если бы гауптшарфюрер или кто-нибудь из лагерного начальства узнал об этой 'вылазке', кавалеры могли бы сразу попасть на фронт.
- Ах, вы глупые, глупые, - продолжал, не смущаясь, 'Венский шницель', - вы такие же глупые, как и ваш шеф.
Мы остолбенели. Не сошел ли он с ума, позволяет в присутствии хефтлингов так отзываться о шефе эсэсовцев:
- :как и ваш шеф, который ничего не смыслит в любви, откуда он может смыслить?..
Тут последовал ряд непристойных слов в адрес шефа.
Его приятель захохотал. Некоторые девушки тоже стали смеяться. Этот грубый монолог пьяного эсэсовца за обнесенным решеткой окном хоть кого рассмешил бы.
- Ведь вы же арийки, - не унимался 'Венский шницель', - и в вас течет та же кровь, что и в нас, кровь благородных людей, умеющих любить?.. Другое дело эти еврейки:
- Кинь в него ботинком, - прошептала Бася.
Долго еще не унимался 'Венский шницель', вызывная девушек по именам. Наконец Неля сошла с койки и затворила окно. Это его разозлило. Слышно было, как он вынул револьвер. Испуганные, мы сжались под одеялами, ожидая выстрела. Он действительно выстрелил, но: вверх. Его приятель, очевидно не столь еще пьяный, оттащил его от окна.
- Невозможно уснуть! - стонала Чеся.
Мы вышли из барака.
Теплая июльская ночь была прекрасна, несмотря на зловоние, ползущее отовсюду, несмотря на пылающие огнем печи. Стройная Чеся стояла в бледно-голубой шелковой рубашке, унаследованной после какой-то сожженной венгерки. Танцевальным шагом она подошла к маскировочной ограде вокруг крематория. Мы стояли зачарованные этим изящным видением и непроизвольно начали напевать вальс. Чеся грациозно раскланялась и объявила:
- Сейчас вы увидите современный танец. Танец освобожденной. Танец подыхающего хефтлинга. Называется этот танец: 'Под пылающими печами'.
Она стала кружиться как безумная. То утопала как золотая фея в отблесках пламени из труб, то выплывала в свете луны. Движения ее были умоляющие и грозные, стремительные и спокойные. Она выражала невысказанную тоску, возмущение, отчаяние, жажду мести и беспомощность: И вот уже образ смерти, конец: Стремительно кружась, она вдруг печально поникла и разразилась рыданиями.
- Я никогда не смогу танцевать. Если даже уцелею, всегда мой танец, мою радость будут заглушать стоны замученных. Даже в самом чудесном саду, всегда, повсюду, не оставит меня этот трупный запах:
А дни шли. Знойные, дымные, чадящие дни. Полные не проходящего нервного напряжения, постоянного ожидания конца: Черные от дыма дни, и ночи, красные от огня. Мимолетные проблески надежды, редкие мгновения радостного волнения. Посылка, письмо из дому, чья-то улыбка, чье-то слово ободрения. Сплетня, вызывающая жалость к другому, дрожь страха за себя. Одной девушке сбрили волосы за разговор с мужчиной. У другой при обыске нашли золото. Любимого какой-то женщины вдруг выслали транспортом. Наташа из эсэсовской кухни рассказывала:
- Они все твердят о каком-то новом оружии, которое спасет их в последнюю минуту, знают, что дело плохо.
Кого-то притянула проволока, потому что стоял слишком близко, - лежит в ревире. Какой-то эсэсовец влюбился в еврейку из 'Канады'. Приходит, чтобы только смотреть на нее, и объясняет ей, что он не виноват. Другой эсэсовец в том же бараке избил француженку. Одна девушка получила полную бутылку гусиного жира. В восьмом бараке кто-то нашел зашитый в пальто огромный бриллиант. Хочет сменить его на яблоко для больной сестры, которой нужны фрукты.
А 'норму' продолжали выполнять. Двадцать тысяч в сутки. Моль носился на мотоцикле во все стороны, телефонируя, распределяя 'сырье'. Машины перевозили обугленные трупы. У крематориев стояли хвосты людей, ожидающих своей очереди. Карета Красного Креста развозила баллоны с газом. По мере того как людей сжигали, вводились усовершенствования. Раньше в раздевалках крематория заключенные просто раздевались и шли принимать мнимую ванну в газовые камеры. Тысячи пар ботинок, торопливо сваливаемых в машины, терялись, и трудно было потом комплектовать их. Велели поэтому людям связывать ботинки шнурками: 'Чтобы они у вас не смешались в раздевалке', - говорили им. И люди старательно связывали ботинки. В 'раздевалке' им давали номерки. Некоторые возвращались от двери камеры, прося другой номерок, первый, мол, потерялся в давке. И только после того, как впускали газ, люди, наконец, понимали в чем дело. Они бежали, обезумевшие, к выходу и вместо дверей натыкались на глухую стену. Тот, кто стоял дальше от газовых сеток, мучился дольше. Обычно удушение продолжалось от пяти до восьми минут. Тела, вынимаемые из камер, скрюченные и сплетенные между собой, свидетельствовали о невероятных муках: откусанные части тела, глаза, вылезшие из орбит, сломанные пальцы:
Бывали транспорты, в которых люди знали, что их ждет, либо просто предчувствовали. Эти перед входом в камеру сопротивлялись. Кто-то крикнул, кто-то вдруг догадался, и психоз передавался всем. В этих случаях, которые происходили все чаще, на обреченных выпускали специально выдрессированных волкодавов, и собаки загоняли в камеры людскую массу.
Однажды после открытия газовых камер мужчины из зондеркоманды услышали писк ребенка. Они были свидетелями самых ужасных сцен, какие можно только вообразить, но на этот раз и они оцепенели от ужаса.
Оказывается, ребенок остался живым потому, что сосал грудь матери и газ не получил доступа в легкие. Дежурный эсэсовец Моль, разъярившись, бросил живого ребенка в пылающую печь.
В транспорте из Венгрии прибыла пожилая еврейка. В лагере был ее сын, он работал в зондеркоманде. Вступив на территорию крематория, мать вдруг увидела сына, он укладывал дрова. Обрадованная, подбежала к нему. Сын, давно искавший свою мать среди удушенных газом, отступил в ужасе. Мать, ничего не понимая, спросила, что ждет их здесь. Он ответил, что они тут отдохнут.
- Что это за странный запах?
- От сжигаемого тряпья:
- А зачем нас сюда привели?
- Чтобы вымыться после дороги.
Сын подал матери полотенце и мыло и вошел с ней вместе внутрь. Вместе они исчезли в пасти печи.
Подобных трагических случаев, потрясающих душу встреч было множество. Не проходило дня, чтобы какая-нибудь подобная новость не доходила бы до нас от непосредственного свидетеля или посредством тайной записки.
Нас уже ничем нельзя было ни удивить, ни возмутить.
Здесь все было возможно: Все, кроме надежды на свободу. Благоприятные вести с фронта уже не могли больше поддерживать эту надежду. Нами владела теперь только одна мысль: из ада не выходят. Если кто-нибудь говорил: 'А вот когда я буду дома:' - на него смотрели с состраданием:
Мужчин из зондеркоманды уведомили, что они будут отправлены в другой лагерь. Вот он конец. Они ведь знали, что он для них неминуем. В постоянном страхе ждали его. Но просто так они не дадутся: нет! Как прибудут в лагерь, поднимут восстание. Пусть только подвернется кто-нибудь из начальства. Чтобы игра стоила свеч. Условились обо всем. Послали записки в лагерь, что их отправляют ночью, что они будут сопротивляться, не дадут себя сжечь. На всякий случай и мы должны быть готовы. Известие это передавалось шепотом из барака в барак.
А потом им приказали идти в Освенцим, сменить белье и полосатые халаты. Высоко подняв головы, с песней, они прошли мимо наших окон. Окончилась неизвестность и мучительное ожидание. Теперь они знают, что смерть на пороге, и они должны бороться. Их 'транспортом' не обмануть. Слишком хорошо им известны гитлеровские методы. По прибытии они вошли, пошучивая, за бельем. Двери захлопнулись. В барак, обычный по-виду барак, такой же, как все другие, пустили газ.
Гитлеровцы, как всегда, перехитрили. Даже все познавшую, все видавшую зондеркоманду:
Бережно с осторожностью развертываю посылку. Каждый клочок бумаги смотрю на свет. Нашла яйцо. Не могу понять, как случилось, что оно дошло целым. Показываю Басе:
- Видишь, как мои умеют упаковывать!
Бася осмотрела яйцо, повертела его, поцеловала меня и шепнула:
- Крутое яйцо! Ищи дальше, ты что, не помнишь знака?
Я взволнованно продолжаю поиски и нахожу еще два крутых яйца. Письмо дошло! Письмо получили! Значит, обо всем знают!..
- Кристя, ты понимаешь, что это значит? - говорит радостно Бася. - Это значит, что даже если мы все погибнем, мир узнает!
Мне сказали, что в Бжезинках работает команда столяров из Освенцима. Я решила: написать Анджею. Написала, что я здесь, что за несколько тяжелых месяцев у меня выдался первый светлый день - это потому, что наконец там все знают.
Когда я трудилась над этим письмом Анджею - почти уже нереальному, настолько далекой, настолько неправдоподобной казалась мне встреча с ним на берегу Солы, - вошла в шрайбштубу Таня, дала мне знак - выйти.
- Кто? - спросила я, проходя мимо нее.
- Какой-то мужчина, ждет за третьим бараком, иди туда, но будь осторожна, сегодня они как взбесившиеся собаки.
За бараком стоял Анджей. Он был смущен, видя мое изумление.
- Понимаешь, прошел год с той встречи, я должен был тебя увидеть. Я сюда пробрался вместе со столярами. Это, конечно, рискованно, потому что в лагере меня знают. Но мне необходимо сказать - тебе что-то очень важное, - он заколебался, - может быть, у меня не будет другого случая: я:
Он замолчал. Я поняла, что он замышляет: хочет бежать. Он мог и не объяснять мне.
- А это верное дело?
- Ничего не знаю. Но я уже не могу. Столько лет! У меня сейчас исключительный случай: попробую. Если удастся, постараюсь повидать твоих: если не:
- Ты подумал, что будет с тобой, если не удастся?
- Тогда отомсти за меня, может, тебе больше повезет.
- Возьми меня с собой. Я готова хоть сейчас идти, достану гражданское платье, у меня уже отросли волосы:
- Нет, взять тебя с собой не могу. Иду с товарищем. Сегодня. Прощай, Кристя. Увидимся в свободной Польше: или никогда.
Он осмотрелся вокруг, улыбнулся мне белозубой улыбкой и со всех ног бросился к воротам, куда уже выходила команда столяров, возвращавшаяся в мужской лагерь. За воротами Анджей еще раз обернулся. Я стояла у барака и смотрела, пока не исчезли вдали полосатые халаты.
Вечером после апеля завыла сирена. Протяжным, долгим тревожным воем. Я сжала руку Баси. Она посмотрела на меня в изумлении.
- Что ты так волнуешься? В первый раз слышишь сирену? Это прекрасно, что все-таки бегут!
На другой день вновь пришли столяры. Под усиленной охраной. Несмотря на это, одному из них удалось переслать в барак записку:
'Анджея, моего друга, поймали, был задержан у последнего поста. Скажите Кристе. Второму товарищу удалось пройти. Где он сейчас - неизвестно. Анджей убит пятью выстрелами. Тело будет сегодня сожжено'.
На платформе свистели поезда. Разрывая записку на мелкие куски, я медленно возвращалась в барак.
Итак, никогда уже больше не будет сияющей улыбки Анджея. Не будет встречи в свободной Польше.
Погиб у самого порога свободы, которую он лелеял в мечтах целых четыре года! Туча черного дыма, опустившаяся на лагерь, поглотила Анджея вместе с миллионами других - сожженных людей.
В течение нескольких дней не видно транспортов. Перерыв.
Под окнами барака группа цыганских детей навалилась на одного малыша. Они заталкивают его в грязь, кричат 'лос', 'аб', делая при этом грозные лица. Их жертва, вся в грязи, вырывается, брыкается, орет во всю глотку.
Мы в 'цыганском лагере'. Принимаем новых цугангов, группу цыган из Германии.
Подхожу к детям.
- Что вы делаете?
- Играем.
- Играете? Что же это за игра?
- Это сожжение евреев.
Навсегда запомнилась эта ночь, 1 августа 1944 года. В эту ночь были сожжены все цыгане - те, что остались из Белостокского воеводства, и те, что были согнаны из Германии, и все маленькие цыганята, игравшие в сожжение евреев, и стройные смуглые цыганки, черноокие, гибкие, ловкие.
Все были удушены газом.
Поскольку цыгане были занесены в картотеку и имели свою нумерацию, пришло распоряжение из политического отдела пометить их смерть 1-м августа.
Этот образчик идиотского педантизма вызвал всеобщие насмешки. Кто может поверить, что в один вечер умерло естественной смертью пять тысяч человек? Для кого эта комедия? Ordnung. Священное слово - порядок.
Однако все было слишком явно, надо было выдумать дополнительное 'алиби', и оно оказалось еще глупее, еще наглее.
Среди хефтлингов разыскали двадцать врачей, работавших одно время в 'цыганском лагере', и заявили им, что они виновны в распространении таинственной заразы среди цыган. По всем признакам это чума. Этих врачей обвинили в том, что они не приняли мер предосторожности, эпидемия могла переброситься на другие участки лагеря, и приговорили к каторжным работам.
И вновь наступает перерыв. Отовсюду мы слышим, что Красная Армия приближается к Варшаве, уже освобождена часть Венгрии, этим и объясняется задержка транспортов из Будапешта. На лицах у всех появилась тень надежды. После нескольких дождливых дней, намного освеживших зловонный лагерный воздух, наступила жара. В глубоких тайниках души пробуждается тоска, дремавшая под оболочкой отупения. И вот уже разгорается огонек мечты, мысли несутся к широким просторам, к быстро текущей реке, к пологим склонам гор. Всего лишь несколько дней тишины, освежающий дождь и радостные известия, - и уже начинает оживать вера в спасение. Теперь уже, наверное, конец сожжению - радуемся мы. Старательно убеждаем друг друга, что уж если при этих темпах сжигания сделали перерыв, значит, им некого сжигать.
Полуголые, оборванные венгерки отправляются транспортом на уборку щебня. Их приводят в зауну в Бжезинках на последнюю санобработку. Они умоляют дать им хотя бы тряпки, чтобы прикрыться. Они отделены от всего лагеря, у них нет возможности что-нибудь 'организовать', они ходят, в рубищах, иные и вовсе голые.
Безумным взглядом смотрят они на наши окна. Одни просят застенчиво, со слезами, другие, завистливо, недобро глядя на нас, стоят, почесывая бритые головы. А их изысканное белье отправляют из бараков 'Канады' погрустневшим Гретхен.
Знойную тишину августовского дня внезапно потрясает грохот грузовиков с дровами. За грузовиками давно уже не появлявшаяся зондеркоманда тоже с дровами. Мы идем в женский лагерь и видим вдоль всей дороги штабеля дров.
'Это уже, наверно, для нас', - стучит одна мысль в голове у всех.
Язык присыхает к нёбу, ноги слабеют. Кажется, сейчас лопнет череп, выскочит из груди сердце. Тело и душа опять охвачены томящим предчувствием смерти. Мы уже не в состоянии ни думать, ни говорить. Все становится темным, запутанным, теряет смысл. Сквозь учащенную пульсацию крови пробивается только одно: дрова и смерть. Смерть, потому что дрова: Дрова - значит смерть:
В жилой блок входит Марыля и в болезненно-застывшей тишине ожидания читает: стихи. Эти стихи польского поэта-коммуниста Станислава Выгодского брошены к нам через проволоку из мужского ревира:
Везут дрова, везут:
Не понимаю слов. Они сливаются в одну зловещую мелодию. О приближающейся, неминуемой смерти. У Выгодского погибли в крематории жена и дочь, а он там лежит в бараке и пишет стихи, которые, наверное, погибнут вместе с ним и вместе с нами:
Везут дрова, везут..
читает Марыля, и слова эти вторят нашим предчувствиям, нашему страху, бессильному отчаянию.
- Прекрати это! - нервно кричит Чеся. - Вижу, что везут. Сумасшедший! Хотела бы я знать, в газовой камере он тоже будет писать стихи?
- Но, Чеся!.. - пытаюсь я ее успокоить.
- Знаю, знаю, тебе нравится: Я не желаю этого слушать, я хочу жить: На свободе буду читать стихи: а это страшная проза! Когда я буду свободна, прочту о любви, послушаю музыку. Здесь не желаю слушать ни этот аккордеон Болека, ни сентиментальные танго под трубами крематория, ни стихи о дровах, на которых горят люди.

15 страница29 апреля 2015, 17:57

Комментарии