5
Она производила впечатление гаубицы: пулеметная речь, бешеный напор рифмованных строк, мгновенная реакция в разговоре на любую тему: она отстреливалась подходящим «случаем из жизни», от которого собеседники челюсти на пол роняли , и неслась дальше, перескакивая через все препятствия. Это был коверный в идеальном воплощении.
Цирковое училище рыдало по ней горючими слезами.
Как это ни смешно и ни странно, школу она закончила: вытянула все та же общественная работа, некогда увенчавшая Ирусю, ее отличницу-мать, добавочными лаврами, а в случае Владки оказавшаяся спасательным кругом, буксиром, что с натугой тащил ее из класса в класс.
Аттестат выглядел жалко, но уж какой есть, надо радоваться, говорила Барышня, что она вообще научилась грамоте.
А вот это был уже обидный выпад со стороны жестокой старухи. Ведь вдобавок к ежеминутному выхлесту идей по теме и мгновенному их воплощению в стихах (что особо ценилось в срочных случаях посещений школы разными комиссиями) Владка еще и неплохо рисовала в стиле «а вот заделаем карикатурку к юбилею завуча».
Это были беззлобные и бесхитростные рисунки, обычно снабженные столь же простеньким четверостишием.
Вот типичный образец ее жизнерадостного творчества:
Директор орден получил! Разве это плохо?!
Чтоб он двести лет прожил и шел с нами в ногу!
И жена чтоб рядом шла, чтоб взрослели детки
Под кипучие дела нашей пятилетки!
Мгновенной готовностью исполнить Владка напоминала пляжных художников, безотказно вырезающих маникюрными ножничками из листа бумаги профили желающих курортников.
Между тем годам к шестнадцати это была невозможная красотка такой неотразимой рдяной масти, с такими бесстыжими кружовенными глазами, с зефирной кожей, которую нестерпимо хотелось лизнуть, что Стеша то и дело порывалась сделать Ирусе «категорический звонок»: ну как старухам совладать с этой юной кобылицей, беспредельно свободной в любых своих намерениях? Впрочем, Стешин упредительный залп ни к чему не привел. Ируся проговорила утомленным досадливым голосом:
– Если б ты знала, мама, какие у меня анализы! – и сквозь помехи голос звучал последним приветом умирающей.
Одно успокаивало: Владку оберегал и сторожил Валерка, верный и благородный друг, покровитель животных, защитник слабых. Но и он никогда ничему не мог воспрепятствовать, если она что затевала.
Впрочем, и такое умеренное осторожное слово никак не подходит Владке. Разве может что-то затевать гейзер или вулкан? Он просто извергает кипяток, пар, огонь и лаву – и тогда уж близко не подходи ни единая человеческая душа. Неужто справедливца Валерку так обессиливала нежность?
Он сказал однажды – ей было лет четырнадцать:
– Ты меня только полюби, я за ради тебя сто человек убью!
Странное дело – любовь: Валерка красивый был, смуглый, как цыган, рослый, сметливый. И любил эту рыжую задрыгу так нескрываемо, так честно, с такой надеждой на будущее, как дай вам бог любимой быть…
Нет. Не задел он ее никак, а напирать не хотел – уважал и берег ее безмятежность.
Казалось, она пребывает в постоянном горячечном поиске действия, что само по себе и было действием, даже если при этом ничего не производилось. Впрочем, иногда ее затеи неожиданно обретали материальные очертания. Какое-то время Владка изготовляла тушь. Да-да, «тушь косметическую» – тот самый позабытый ныне дефицит, при помощи которого дамы вооружались достойным «взмахом ресниц». Владка сама придумала варить тушь на чистом пчелином воске – ездила за ним на Новый базар или покупала на Привозе у продавцов меда. Варила тушь по собственному рецепту, разливала в спичечные коробки, выходила на толчок и бойко торговала: ей все было нипочем. «Щедрый дар Куяльника», – называла ее насмешница-Барышня. Ну и что? У нас в Одессе, говорил Инвалидсёма, не торгуют одни только слепые сифилитики.
Где только не продавались дефицитные вещи! На любом предприятии был уголок, куда забегали бабы. А женские туалеты, эти клондайки эпохи позднего дефицита! Одно слово – портовый город. Моряков на рейде зверская таможня шмонала так, что мама не горюй . Шмотки прятали и в переборках, и в брезентовых пожарных трубах, и в трюмах под ящиками. Но дорогих вещей моряки не привозили – невыгодно было. Их поставляли студенты-иностранцы, которыми Одесса кишела, как тараканами. Чулки ажурные на толчке шли рубликов по 12–15, что уж о прочем говорить! Привез джинсы на собственной заднице, толкнул за сотню – вот и живи себе чуть ли не месяц как человек.
Так что партия роскошной «махровой» туши расходилась за полчаса. В целях рекламы Владка приезжала не накрашенной и по мере торгов, энергично плюя в коробок, измазывала ресницы на правом глазу так, что те вырастали в индийское опахало. Поворачивалась в профиль и томно вытягивала шею, зазывно моргая: Нефертити! маркиза Помпадур! Дамы вскрикивали и выхватывали кошельки.
Назад Владка возвращалась трамваем, ни капельки не смущаясь и не обращая внимания на тех, кто оторопело пялился в ее лицо с одним лишь правым, оперенным угольно-черной тушью зеленым глазом, что сверкал, как драгоценная рыбка в аквариуме.
Вся Одесса пользовалась Владкиной тушью; ну, а щеточка в эпоху тотального дефицита у каждой женщины должна быть своя: плюнула-намазала, спрятала до следующей ассамблеи . Экономнее надо держать себя, дорогуша. А что: были такие, кто неделями эту красоту не смывал…
* * *
Сейчас уже трудно вспомнить во всех подробностях, каким ветром Владку задуло в художественный мир, как она попала в мастерские и как решилась – все же времена были не то чтоб пуританские, но аккуратнее, чем ныне, – позировать голышом.
Сначала просто согласилась «постоять» для подружки Соньки, студентки художественного училища.
И та за несколько сеансов (стоять неподвижно для Владки было хуже казни египетской) замастырила шикарное «ню». На экзаменационной развеске даже педагоги интересовались, где она раздобыла такую великолепную модель.
И не сказать, чтоб Владка была как-то особенно хрупка или воздушна – нет, была она, как говорят в Одессе, «кормленая»; и не сказать, чтоб уж ноги какой-то сногсшибательной длины (у одесситок отродясь не бывало длинных ног; маленькие изящные ступни – были, маленькие ручки – были, а длинные ноги – это ж некрасиво).
Спустя дней пять Владку разыскал известный скульптор Матусевич, принялся уговаривать поработать : у него в полном застое и пыли пребывала скульптура «Юность мятежная».
– А я вам буду платить, моя радость, – сказал он. – Шарфик купите, шмуточки, конфетки-грильяж. И дело благородное, и красоту вашу увековечим.
Владку же, само собой, прельстили не деньги и не смешное перечисление дурацких шарфиков-конфеток, а вот это солидное и уважительное «мы»: поработаем, увековечим красоту – словно в создании произведения искусства он приглашал и ее, Владку, принять деятельное участие.
Она согласилась, хотя совсем не представляла, как это станет завтра снимать лифчик перед чужим дядькой не врачом. Оказалось, ни перед кем ничего снимать не нужно: вот тебе ширма, из-за которой ты выходишь… нет, восходишь (три ступени вели на деревянный подиум типа эстрадки в каком-нибудь кафешантане), восходишь , как луна, – и прямиком на небосклон искусства. И вроде даже не голая, а обнаженная , а это слово обволакивает тебя, как пеплосом , высоким художественным смыслом, так что стесняться и жаться нечего.
Тут заодно и выяснилось, что Владке совершенно по фигу, одетая она или нет. Держалась она с такой непринужденной доверчивой негой, точно была потомственной натурщицей, отпозировавшей двум поколениям обитателей знаменитого «Улья» на Монпарнасе. И хотя с трудом удерживала неподвижность в течение нескольких минут, а потом каждые четверть часа ныла и требовала перерыва «на чаёчек», творцы передавали ее из рук в руки ради вот этого момента полного паралича ваятеля или живописца, когда, обнаженная, она выходила из-за ширмы, бездумно двигая неподражаемо составленными природой членами, и, восходя на помост, была просто – римлянка, не замечающая рабов… А другие – те, кому она не досталась, – ходили смотреть, восхищенно цокали языками и качали головами.
Что у этой дуры было потрясающим, завораживающим – грудь. Античной красоты и формы, классических пропорций. Так что скульптор Маруся Мирецкая, которой повезло перехватить заказ на реставрацию кариатид в исторических зданиях центра города, форму их грудей восстанавливала по Владкиным умопомрачительным сиськам.
>Впоследствии, когда у Владки спрашивали, что она оставила на родине, та глупо и утомительно мелочно перечисляла все вещи, выброшенные из тюков лютой таможней в Чопе, после чего добавляла: «И штук пятнадцать грудей на кариатидах», – по своему обыкновению, даже не в силах округлить умозрительное количество до четного числа.
* * *
Пестрая и разной степени трезвости компания, в которую угодила Владка, именовалась художественной средой, и, как в любой живой среде, в ней водились, творили, выпивали, мучились вопросами бытия и искусства разные сложные и попроще организмы. Среди них были и признанные художники, члены творческого союза, хозяева мастерских, участники официальных выставок и привычные насельники домов творчества. Но были и другие, кто называл себя «нонконформистами» – за отказ участвовать в советском официозе и потрафлять партийным нормам советского искусства.
Все это была публика колоритная и судьбами, и пристрастиями, а часто и обликом.
За одним тянулся шлейф семижёнства – и все жены дружили меж собой, обожая своего единственного , в четырнадцать рук вывязывая ему свитера и фуфайки. Другой в бухгалтерию Союза художников являлся исключительно со старым слепым ястребом на руке. Тот сидел, вцепившись в хозяина, и сдержанно булькал, наводя ужас на бюрократов.
Тот же Матусевич, когда выходил из запоя в завязку, был интеллигентен, эмоционально рассуждал о том, как важна оппозиция «мертвенной атмосфере застоя», убедительно доказывал, что талантливый и честный человек «не может творить в духоте советской тюремной камеры». Несколько экземпляров его рукописного трактата «Апофеоз тупика» постоянно циркулировали среди понимающих и доверенных людей.
Если же Матусевича закручивал стихийный вихрь протеста, а батарея бутылок под окном пугала даже коллег-художников, все речи о тупике духовности он заканчивал обычно тем, что мочился в умывальник, непринужденно сопровождая тугой звук струи прочими духовыми эффектами и удовлетворенно при этом поясняя:
– А сцыки без пердыки – шо свадьба без музыки!
Владка упивалась своей причастностью к искусству; ее переимчивость и артистичность расцвели на этих одесско-елисейских полях. На семнадцатый день рождения почитатели ее безупречного тела в складчину подарили ей гитару, и она очень быстро выучилась нескольким аккордам, как говорила Барышня, уголовного свойства – во всяком случае, ее репертуар поражал некоторой однобокостью:
Хоп, мусорок,
Не шей мне срок!
Машинка Зингера иголочку сломала…
бойко выпевала Владка скромным по диапазону и силе, но точным хрипловатым голоском.
Всех понятых,
По-олу-у-блатных,
Да и тебя, бля, мусор, я в гробу видала…
В то же время в ее лексиконе появились: «творческий импульс», «ритуал очищения», «культурная амнезия», «трансформация формы» и «минимализм тем». Да, и «ковровая развеска», конечно же: это когда из-за плотно, одна к одной развешанных картин не видать цвета обоев.
В какой-нибудь многолюдной коммуналке, в бывшей зале для малых приемов – сорокаметровой комнате с эркером и высокими потолками – удавалось развесить довольно много картин. И Владка была самым деятельным участником этих домашних вернисажей: помогала мебель двигать, стены освобождать, таскать картины и какие-то абстрактные коряги на подиумах. Она же, ввиду всем известной ее порядочности, сидела на лотерее : все, кто являлся на подобный вернисаж, сбрасывались по десятке, и когда набиралось рублей пятьсот, разыгрывали несколько работ вечно безденежных художников.
Летними ночами, бывало, ездили купаться на Ланжерон или в Аркадию.
Безлунная глубокая тьма, прогретый за день воздух, море светится от каких-то невидимых рачков… И ты медленно входишь в пенный шорох прибоя и бредешь в тяжко вздыхающую, ласковую глубину, расталкивая волны коленями, животом и грудью. Наконец, погружаешься и, опустив голову, видишь свое тело, призрачно сияющее с головы до ног, и плывешь, плывешь, плывешь до изнеможения, оставляя за спиной и берег, и город, и, кажется, саму себя…
* * *
Валерка, верный рыцарь уже вполне печального образа (он, кажется, стал осознавать, а не только чувствовать Владкину сердечную недостаточность , некую песчаную мель вместо женской души, мель, на которой застревали все ее обожатели, по ошибке приняв бесшабашную дружественность за отклик совсем иного рода), – Валерка, мучась, все еще продолжал угрюмо взывать:
– Ты меня только полюби, я за ради тебя сто человек убью!
Он поступил в «среднюю мореходку» и, когда, красивый и смуглый, как цыган, проходил мимо соседей – в темно-синей своей «голландке» с пристегнутым на пуговицы полосатым воротником-«гюйсом», в бескозырке и клешах, метущих камушки двора, не было такой тетки или бабки, чтоб головой не покачала и не буркнула – мол, какого еще рожна той рыжей дешевке нужно? А громко сказать вслед боялись: Валерка за свою любовь мог и правда если не убить, то покалечить.
Между тем после известного вернисажа в квартире на Преображенской, куда Владка приволокла его причащаться искусству, а он, в своей форме, битый час простоял, как бельмо на глазу, перед картиной художника Никифорова (где обнаженная Владка оголтело мчалась куда-то на каменном льве), а потом на лестничной клетке отделал хамуру творца так, что та и сама недели две напоминала львиную морду, – стал Валерка попивать; не от горя, конечно, а так, от скуки. Раза два подрался в экипаже (общежитии мореходки) – и тоже из-за Владки. Пропуская занятия, таскался с ней по городу, придумав какие-то мифические опасности в случае, если его не будет рядом в нужный момент.
А через год его из мореходки отчислили, и он загулял уже по-настоящему; и однажды среди бела дня и при всем честном народе отбыл со двора в наручниках, зажатый меж двумя мусорами . Рыдающая тетя Мотя призналась Владке, что он с какими-то новыми дружками «взял ларек».
– Что значит – взял? – наморщила Владка лоб.
– Та шо я, знаю? – плакала тетя Мотя. – И шо в том ларьке искать – календари та костяные гребни, ни то ще какую срань!
Напоследок она сказала обескураженной Владке, мол, Валерка велел передать, шоб ходила остору-ужненько… Волновался, мол, – кто щас обэрежэт?
Но ходила Владка, куда хотела, появляясь в самых неожиданных местах. Не в Интерклубе, конечно, не дай бог – там ошивались гэбэшные проститутки, – но на танцплощадку в парке Шевченко зарулить вполне могла – от широты интересов. А уж бар «Красной», где просиживала штаны вся одесская богема, а уж кафе «У тети Ути», а уж летний ресторан на крыше морвокзала – о, все это были утоптанные, усиженные, облюбованные места ее молодости.
Список ее знакомств был неохватным, многослойным, витиеватым и сложносоставным. В компании Владки можно было столкнуться с кем угодно. Она умудрялась дружить даже с Феликом Шумахером, районным сумасшедшим. Маленький, щуплый, с огромным носом, в шапке-ушанке и всегда с мятым алюминиевым, полным воды чайником в руке, он целыми днями бегал по городу, ездил в троллейбусах и говорил, ни на мгновение не останавливаясь, обо всем, что видел. Входил в салон с передней двери и представлялся:
– Я композитор, пишу стихи, могу достать фокстрот «Анечка».
Говорили, что Фелик – сын почтенных родителей, преподавателей политеха, а сынок просто неудачно переболел в детстве менингитом. Вежливый, милый, но не раз битый грубыми людьми, он уклонялся от близких знакомств.
Одной из немногих, кого к себе подпускал, была Владка. А та иногда просто так, от несметной душевной гульбы, брала его с собой «на прицеп», и это была картина – это была всем картинам картина: пламя огня, кудри вразлет из-под зеленой вязаной шапочки до бровей, шиковая походочка праздных ног, расстегнутое макси-пальто… а рядом, отставая на шаг, своим носом-форштевнем разрезая бульварные волны, с мятым чайником, полным воды, в шапке-ушанке семенит Фелик Шумахер.
В то же время она дружила с балериной оперного театра Ириной Багуц, была вхожа в два-три литературных дома и сама месяца три посещала литобъединение при каком-то клубе. При встрече чмокалась с известным пожилым архитектором и постоянно крутилась среди музыкантов, балетных и цирковых, и главное – среди художников, которые ее любили за легкость характера и «безотказный свист»: пригласить в компанию Владку было все равно, что повесить над окном клетку с канарейкой, – гарантия, что гости не заскучают.
– Что такое старость?! – выкрикивала она поверх хмельного застольного шумка. – Это когда уже не получается мыть ноги в умывальнике! – И первая заливалась таким искристым смехом, что не отозваться на него было невозможно.
Она, как Онегин, помнила все городские анекдоты, скабрезные и забавные случаи если не «от Ромула до наших дней», то уж за последние лет десять точно.
Правда, лепила все подряд:
– «Серп и молот – ритуальные предметы для обрезания!» – «Ну, серп – понятно, а молот для чего?» – «Для наркоза!»
Но тут уже успех зависел от степени алкогольного оживления компании.
(А выпить в Одессе было всегда: рядом Молдавия с ее винами-коньяками и с «Негру де Пуркарь», поставлявшимся когда-то к столу английской королевы; Одесский завод шампанских вин – полусладкое, сладкое и мускатное. А настойки из фруктов, а знакомые деды из пригородов, что привозили вино канистрами! Ну, а сухим рислингом так просто мыли руки в холеру летом семидесятого.)
Нельзя сказать, что у Владки совсем не было никаких талантов. Самым неожиданным образом она оказалась грамотной . Да-да, и это был настоящий врожденный дар, ибо не стоит забывать: Владка не знала ни одного правила грамматики, книг не читала – то есть, по всем законам логики и практики, должна была остаться вопиюще безграмотной. Но внутри у нее, где-то в области диафрагмы, помещался некий природный справочник правописания русского языка. Во всяком случае, стоило кому-то поинтересоваться, как пишется слово, через «е» или через «и», Владка на мгновение опускала глаза, как бы вслушиваясь в подсказку, затем поднимала их и спокойно произносила:
«Через “е”». Запятые вообще ставила безошибочно – как снайпер выбивает десятку; и, между прочим, рассказывая свои дикие невероятные истории («…Захожу вчера в дамский туалет в Городском саду, а там в позе лотоса сидит пожилой индийский мужчина, лысый такой, в желтом сари, и огромной сапожной иглой зашивает чей-то лифчик. Смотрю – елки-моталки! – да у него у самого груди шестого размера!») – так вот, рассказывая свои истории, она очень точно расставляла смысловые паузы и акценты; порой до самого конца не верилось, что все это она сочинила вот только что.
Барышня через знакомых устроила ее секретаршей к директору музучилища, и Владка быстро научилась печатать на машинке, разговаривать предупредительным голоском и «делать звонки». И хотя усидеть на месте в своем секретарском предбаннике долго не могла и потому все время болталась по коридорам, все же возникло впечатление, что со временем она угомонится и «выправится».
Даже Барышня была введена в заблуждение и однажды заметила, что, возможно, «из этого дикого мяса еще прорастет нечто человеческое».
Но любая служба, пусть и необременительная, была для Владки что клетка для птицы. Она выскакивала посреди рабочего дня и – на гигантских платформах, в джинсах-клеш или в мини-дальше-некуда, в кофташке-трикотаж-вырез-лодочкой, с чуть спадающим плечиком, с зелеными пластмассовыми клипсами в ушах, устремлялась неважно куда, совершенно не в состоянии объяснить, почему сорвалась с работы. Просто каждую минуту она ощущала потребность оказаться в двух или трех прямо противоположных местах, где без нее никак не обойдутся… Словом, «щедрый дар Куяльника»: «хорошая девочка, просто в ней три мотора».
Но если уж быть справедливыми до конца, надо упомянуть и о достижениях ее, о победах – например, о храбрых портняжкиных атаках, основанных, скорее, не на ремесле, а на идеях.
Вот по части идей Владка оказалась истинным бароном Мюнхгаузеном. Она и двадцать лет спустя в Иерусалиме пыталась пробиться со своими «открытиями» к секретарю какой-то научной комиссии при университете. Среди ее идей были: проект экскаватора, вгрызающегося с моря в сушу и прокладывающего каналы, и система самораскрывающихся перевернутых зонтов для сбора дождевой воды в безводной пустыне, а также трансляторы электронного шепота для отпугивания суеверных арабских террористов.
Так вот, машинную строчку ей еще в детстве – ради развлечения – показала Любочка. Владка забавляла ее своим энтузиазмом и решительным намерением освоить все вокруг. Сама Любочка ничего особенного не шила – так, простыню подрубить, шов застрочить, – но девочке все, что требуется для дела, показала: ногу вот сюда, крутим вот так, рукой легонько придерживаем здесь. А Владка, получив на пятнадцатый день рождения денежки от обеих бабок, от Любочки и от дяди Юры (она всегда загодя объявляла всем, что подарки возьмет самым легким бумажным способом ), помчалась на Староконный и привезла оттуда старинную пошарпанную машинку «Зингер». Само собой, совершенно убитую . Стеша от досады аж расплакалась: деньги этой обормотке выдали приличные, можно было и сапоги купить, не то что туфли… Барышня же в своей обычной манере возразила, что это прекрасно, когда человек верен себе и совершает заранее предугаданные поступки, пусть даже и безмозглые.
И только мастер по ремонту швейных машинок, старенький Инвалидсёма (Владка чуть не на собственном горбу приволокла его в кухню, где среди столов и шкафчиков приблудной сиротой стояла в ожидании своей участи швейная машинка) – только он не стал торопиться с приговором. Бывалых людей, сказал он (а Инвалидсёма отсидел лет пять за активную предпринимательскую деятельность и потому справедливо считал себя человеком бывалым), трудностями не испугать.
Он взмахнул костылями, как старый ворон крыльями, и каркнул старческим фальцетом:
– Ша! Шо вы кипетитеся?! Плесните у рот компоту! Щас кинем бельмо – вус трапылос с той механикой…
Правда, осмотрев рухлядь, смущенно признал, что нужной деталью не располагает.
Дядя Юра, сложив борцовские руки на могучей груди, скептически наблюдал за хлопаньем крыльев этой старой птицы.
– Какая именно деталь, уж выдай шпионскую тайну, красавчик! – кротко спросил он.
И красавчик тайну выдал: именно та деталь, что абсолютно стершийся от безумной работы челнок.
Тогда дядя Юра молча ушел к себе и вернулся с синей жестянкой из-под индийского чая. Громыхнул ею перед носом Инвалидсёмы и сказал:
– Трофейные. Кербл – ведро.
И тот, откинув костыли, бессильно опустился на табурет.
Возился он, правда, целый день, дважды Стеша его кормила, трижды чай заваривала, но ведь починил, починил ведь «инструмент труда», несмотря на то, что дядя Юра, гордый и насмешливый, крутился рядом и давал ценные советы. Фирма веников не вяжет, приговаривал счастливый Инвалидсёма , мерно нажимая на педаль и прислушиваясь к ровному стрекоту машинки, – фирма делает гробы!
И лишь недели три спустя, промежду прочим, Владка рассказала, у кого и как купила на Староконном «Зингера». Какая-то пожилая тетка, совсем уже отчаявшись сбыть негодный товар (и справедливо: умные люди знают, что запасных деталей к «Зингеру» у нас достать невозможно), все стояла и безнадежно взывала:
– Купите раритет! Историческая вещь! Принадлежала знаменитой модистке Заглецкой!
Ну, Владка и купила не глядя. Она обожала все знаменитое. И фамилия ей понравилась: Заглецкая! Модистка! Балы, менуэты-мазурки! «Полонез» Огинского!..
– Что-что?! – переспросила Барышня, проходя по кухне мимо Владки, которая как раз в эту минуту и рассказывала дяде Юре о сделке. – Что – Заглецкая? Это же великая Полина Эрнестовна! Боже, мой «венский гардероб»! Какой поворот сюжета! Да на этой машинке, знаете ли, музыку надо писать, астрономические вычисления делать! Это ж уникальная вещь, все равно что золотая карета императрицы Екатерины Великой.
Надо ее у Владки забрать к чертовой матери!
– Я те заберу, – добродушно отозвался дядя Юра. – Пусть строчит.
И Владка потихоньку освоила уникальный раритет и немного строчила. Придумала шить из мужских маек летние сарафанчики – «имер-элеган на пустой карман», называла их Барышня. Карман-то был не вовсе пустым, ее майки-сарафаны пользовались успехом у соседок и подружек, вот только деньги у Владки были с крылышками. Однако жили же как-то, жили…
Стеша говорила, что это Полина Эрнестовна с того света колдует-радуется, что спасли ее «Зингер».
Впрочем, довольно скоро Владка и к «Зингеру» охладела.
* * *
Через год из тюряги вернулся Валерка.
Бешеная весна была: цветущий Приморский бульвар под ширью синего неба, с бегущей пеной облачного прибоя, учебный линкор на рейде, серые военные корабли вокруг маяка, томительное гуканье сирен…
Вернулся он чужим человеком. Сразу дал понять, что на Владку больше не претендует – был кавалер, да весь вышел, – хотя она прибежала в тот же вечер с бутылкой коньяка «Молдова»; подружкой она всегда была преданной. И Валерка пил, веселел, потом тяжелел, уклоняясь от настойчивых расспросов матери на тему планов дальнейшей жизни. Зато раза три обронил, рассказывая за жизнь на зоне , о том, как честно все там, справедливо, по закону – пусть и воровскому. Он заматерел, приобрел тонкий лиловый шрам, тянущийся из густого ежика до левой брови. Но руки, как и прежде, поражали благородством: тонкие выразительные пальцы, продолговатые ногти с белыми лунками… Да что ему, маникюр там на кичмане делали?
Раньше, мелькнуло у Владки, эти руки были скромнее . Может, и правда, у него там какая-то иная, шикарная жизнь?
– Валерк, – спросила она. – А татуировки есть у тебя?
– Есть, – помолчав, ответил он.
– Покажи! – воскликнула азартно.
Он нахмурился и стал еще смуглее от темной крови, прилившей к лицу. Стал медленно расстегивать ворот рубахи и вдруг отпахнул ее, обнажив безволосую сильную грудь. Там, вокруг левого соска аккуратно было выколото полукругом: «Владислава» – и лучи от каждой буквы, как от солнца.
Она ошеломленно молчала, впервые не нашлась, что сказать. Молчала, отвернувшись, и тетя Мотя, и со спины было видать, как провела она ладонью по лицу – слезы отирала. Валерка выждал пару мгновений и, не глядя на Владку, медленно, тщательно застегнул все пуговицы на рубахе.
И ни на какую работу устраиваться не стал, будто возвратился в отпуск из дальнего плавания: побудет на берегу, отдохнет-перезимует – а там и снова весна, и опять в море.
Время от времени к нему заглядывали довольно странные типы. Однажды двое темнолицых и щербатых (оба с пеньками бурых зубов в ухмылках изрытых физиономий) зажились целую неделю. Тетя Мотя варила-жарила, бегала за водкой и плакала не переставая. Целыми днями те пили с Валеркой, как-то темно разговаривали, не поднимая глаз, и бренчали на гитаре блатные частушки.
Владка запомнила одну, смысла которой не уловила:
Нас четыре, нас четыре, нас четыре на подбор:
Аферистка, чифиристка, ковырялка и кобёл…
И заходить к Валерке стала реже.
Барышня говорила:
– Загубили Валерку, нашего Франциска Ассизского. А какой парень был настоящий!
Владка слушала с недоумением – кто загубил, с чего бы? Кто такой мог найтись, кого бы Валерка испугался? И плечами пожимала.
И даже в голову ей прийти не могло, что вот она-то и загубила. Именно она.
Месяца через два он опять сел, уже надолго, на три года. Во дворе говорили, что Валерка стал гениальным медвежатником, что для него нет замка , что любой заграничный сейф для него – как вон тот дощатый сарай со щеколдой…
Владка не вслушивалась. Ее никогда не интересовали дворовые сплетни. Она и сама никогда не сплетничала, никого не осуждала, никому не желала зла.
И если исключить постоянное ее бескорыстное вранье и вдохновенную праздность, можно сказать, что, в сущности, Владка была почти святой – во всяком случае, по совокупности грехов и прегрешений.
