5 страница7 августа 2017, 18:22

Полихромность

Говорят, что гриффиндорцев делают из одного теста. Сдабривают храбростью и безрассудством, этикой и честью, а потом оставляют «доходить», «подниматься» в темном месте. Тесто получается смелым и само прыгает в печь. Хлеб, белый и пышный, ставят на стол с гордостью, но в голодный год никто не церемонится – его достают из формы раньше времени и жуют полусырым. Такой хлеб, пафосно говорят теперь, питал первую войну и войну вторую, и красно-золотые знамена поднимали на похоронах героев.
На самом деле все так только отчасти.
Мелькают под ногами ступеньки – раз, два, три, а замок дышит хвоей и Рождеством. И мальчик с первого курса не знает, как взрослые, что праздник в этом году он мог встретить в совершенно другой стране. Или не встретить вовсе. Мальчик, как и все мы, из теста – но слоеного, с воздухом между корочками, и внутри такой слойки может быть любая начинка.
Раз, два, три – мелькают ступеньки.
Рон тоже слоеный – такой простой, знакомый, но в нужные моменты способный найти нужные слова.
- Эй, Гарри! – говорит он, когда тот отказывается брать в руки палочку. – Я не говорю, что ты должен готовиться к экзаменам, но учебник, по-моему, написан на гоблиндуке. Во всяком случае, я ни фига в нем не понял. Посмотри.
Гарри пожимает плечами и не двигается с места, и тогда Рон продолжает:
- Ладно, а как насчет спора? Гермиона говорит, что съест сову, если я смогу создать портключ, ты же не пропустишь такое зрелище? Но один я вряд ли управлюсь, друг.
Я важно киваю, и тут происходит чудо – Гарри улыбается уголками губ.
- Вы со мной как с Тедди, ей-богу. Давай сюда свою книжку.
А потом я сижу рядом с ними, обещаю не есть Хедвиг и думаю, что иногда именно это и требуется – немного бреда, немного смеха и привычная обстановка. Тогда кажется, что все остальное нереально, все остальное – сон, и мы всегда сидели в жарко натопленной комнате над учебниками.
Наверно, между нами есть что-то вроде невидимых нитей. Если мы трое когда-нибудь окажемся далеко друг от друга, они натянутся, и станет больно, как будто ты зацепилась за что-то волосами и дернула головой. Порвется ли тогда связь между нами? Так ли она крепка?
Все эти дни наполнены суетой и ожиданием. Хогсмит, подарки, снег на ресницах, а потом – конспекты, учебники, зелье от простуды и всегда - ощущение тревоги, предчувствие перемен. Джинни, посмотрев на успехи Рона, переняла его тактику: теперь Гарри в общей гостиной не то помогает ей с контрольными, не то готовится к своим. Для Гарри это вообще естественный процесс – помогать. 
Возможно, мне он тоже помогает.
Эта мысль колет, как мороз за щеки, но я не гоню ее прочь, как раньше. Если думать о том, что гриффиндорцы готовы на все ради друзей, то поцелуи и флирт – это очень мало, это меньшее, что можно сделать для подруги, которая никак не может что-то пережить. В конце концов получается, что этим подменяют объект переживаний, но сами эмоции никуда не деваются. Не могу понять, что меня злит – отсутствие Гарри рядом, или связанные с этим мысли, все эти размышления о гриффиндорских характерах и причинах поступков. Уже решив выкинуть все это из головы, я все-таки думаю: может, он мне и помогает, но и я делаю для него то же самое.
На школьном дворе первокурсники играют в снежки.
Я вспоминаю, как Рон однажды левитировал сосульку мне за воротник, а потом краснел, поняв, что это не смешно и по-детски. Шел, кажется, третий курс, и мы впервые бродили по снежному Хогсмиту. Возвращались в замок возбужденные, раскрасневшиеся с мороза, а у Гарри очки покрывались инеем. В тепле он таял, и по стеклам бежали веселые капли, а мы с Роном подтрунивали над ним – мол, он плачет, потому что Снейп его не любит. Я помню, как он оглядывался, подыгрывая, и делал вид, что мы открыли его секрет, который никто не должен подслушать. Не помню, когда еще мы так беззаботно смеялись, и думаю: уже тогда мы четко знали, что нас соединяет нечто большее, чем вмещается в слово «дружба», и никто не вольется в наш тесный мир, не порвет этих уз между нами, разве только мы сами. Не зря говорят, что лучшие друзья появляются только в детстве, когда ты чист и открыт для мира, а симпатии к людям прорастают в душе молодыми побегами и укрепляются на всю жизнь.
Только почему-то потом, годы спустя, ты стоишь у окна и убеждаешь себя – ведь это было, действительно было. 
Куда же все ушло теперь?

***
- Ты говорил, что больше не придешь. Ты попрощался.
В немой темноте шепот звучит ударами колокола, а от стен пахнет намокшим плесневелым временем. Это самый черный мой сон – но я улыбаюсь.
Все меняется. Возможно даже, что абсолютно, все имеет тенденцию к развитию – важно только, к чему это развитие относится. Цветет ли жимолость в вашем саду, или растет сорняк, ее затмевающий, улыбаются ли ваши дети, или здравствует болезнь, пожирающая их, - все это важно только вам, а для мира главное, что ничего не стоит на месте. Гермионе Грейнджер с ее страстью к наблюдениям и обобщениям стоило бы учиться на Равенкло. Гермиона Грейнджер анализирует происходящее и знает без научных экспериментов – все катится в тартарары.
- А ты веришь, да? Мама не учила тебя, что мужчинам нельзя доверять? – хмыкает он, - ну, знаешь, обычно они рассказывают дочкам про шипы среди роз, про честь, запретный плод и неожиданный сюрприз в подоле.
- Сириус!
- На самом деле все лицемерно: в романах эти же женщины пишут про выпирающее достоинство, или еще лучше – восстающее, и неземной взрыв внизу живота, про воспарение и блаженство, и так увлекаются, что кончают, ломая перья и перепачкавшись чернилами.
Это слишком даже для него. Я не знаю, что ответить и, чувствуя, как пылают щеки, принимаюсь оглядываться, но не нахожу определений для этого странного, тоскливого места. Где-то рядом море – его угрюмый рокот резонирует со спертым влажным воздухом. Коридор, в котором мы стоим, ответвляется от другого, более широкого. Слышно, как капает вода с потолка и шипят тусклые газовые лампы. Сириус не похож на себя: его губы словно сами по себе складываются в неприятную злую улыбку, а глаза бегают, кожа кажется восково-белой, и только темные пряди по-прежнему привычно обрамляют высокий лоб.
- Все на свете делается для этого, понимаешь? Затеваются войны, меняются режимы власти, парень покупает себе крутую метлу – для чего, ты думаешь? Да чтобы заглянуть под юбку той самой, самой-пресамой ведьмочке. А только заглянув, он оценит, зря старался или нет, и, может, купит ей что-нибудь, или припадет на колено, или сбежит при первой возможности – зависит от того, что скажет ему его… эм, альтер эго.
Я хочу, чтобы он прекратил. Он кажется мне чужим, мерзким, как и окружающее пространство, но невольно я представляю - что было бы, зайди мы с Гарри дальше поцелуев?
От сквозняка по рукам бегут мурашки, Сириус нехорошо улыбается.
- Прикоснись я к тебе, детка, ты бы двинула мне в дорогое мне место, не так ли? – он приближается, и я чувствую его несвежее дыхание. – Запах, вкус показались бы тебе чужими, правда? Даже во сне ты знаешь, что я не твой, чужой, и тело твое скажет это быстрее, чем мозг. 
- Ты хочешь прикоснуться… ко мне?
Он скупо смеется и вдруг кажется прежним, моим Сириусом.
- Нет, я – как правильно сказать-то? – хочу донести до тебя, маленькая штучка, что живописцы вдохновляются чувствами, эмоциями, а тело знает о чувствах больше, чем ты сама.
Потом мы идем по коридорам, угрюмым и бесконечным, и с каждым шагом близость моря ощущается все сильнее, а Сириус хихикает, глядя на мое лицо, и я невольно расслабляюсь. Это мародерское прошлое, убеждаю я себя, тоска по безобразным проделкам - просто со временем она приобретает налет жестокости, но по-прежнему безотказно вводит людей в ступор.
А потом я слепну.
Солнце бьет сверху наотмашь, играет в мутной соленой воде и асбестовых насыпях. Проем в стене явно не предусматривался при строительстве – обломки разрушенной стены рассыпаютсся под ногами каменной крошкой, виднеются выжженные заклятьями засечки. Но бриз дышит в лицо мощно и свежо, а мир наряжается в миллион красок – над морем просыпается новый день, по-суровому прекрасный.
- Что это за место, Сириус?
- Это Азкабан, детка.

***
Мой Азкабан отличается от того, что я видела во сне. Тут сухо и тепло, а в ушах не стоит этот бесконечный плеск волн – тоскливый, вечный. Но я, как и Сириус, неуловимо меняюсь, когда вспоминаю о своей несвободе. Он становится жестким и саркастичным, а я, наоборот, плавлюсь, как воск на свечах. 
Теперь, когда столько всего сказано, когда слова о прошлом пролились кипящим маслом, нам стало не о чем разговаривать, и я думаю, что Гарри мной тяготится. Он выглядит лучше, глаза – живее, вот только нет ощущения, что я ему нужна. Я помню, как он прижимался ко мне тогда, на кладбище в Годриковой лощине, и его перепачканные руки цеплялись за мое платье, словно искали поддержки, что-то материальное, то, что успокоит одним прикосновением. Я помню и его губы со вкусом дождя, и то, как робко он обнимал меня здесь, в этой самой комнате, - неужели это все тоже ушло?
Мы немного говорим о том, как здорово Рон сегодня летал на тренировке, смеемся над Кричером, явившемся укутать Гарри шарфом.
- Хозяин Регулус тоже ходил без шапки, - смешно передразнивает он эльфа, - и однажды стал плохо слышать, а в ушах у него выросли волосы, и это оттого, что организм себя от холода защищать стал, да-а. Я так понял, Кричер рассказывал скорее о себе, но вообще он забавный.
Мой смех звучит скорее вынужденным, и дальше я почти не слушаю, улавливаю только суть - в конце концов Гарри тоже сел на метлу, лишь бы не терпеть ворчание эльфа и его неуклюжую опеку. Возможно, он также тяготится и моей.
Говорят, что ночью все чуточку безумнее. Я вспоминаю кривую полуухмылку Сириуса – ты этого хотел, да? – и касаюсь пальцами губ Гарри. Он замолкает от неожиданности и выжидательно смотрит, а я замечаю, какие холодные и влажные у меня ладони. Чувствует ли он это? Нет, это не страшно, говорю я себе, это уже было, я уже делала так сотни раз в своих мыслях, и пару раз – наяву. 
Я не знаю, что хуже: страх быть отвергнутой или подсознательная уверенность в его другой реакции. Девушки вроде бы чувствуют такие вещи, читают по взглядам и с научной точностью угадывают интерес к себе. Но я не девушка, нет, я боевой товарищ, утративший эту роль за ненадобностью и следующий советам давно умершего человека.
Этот поцелуй не похож на остальные, осторожные, смущенные. Это как полеты на метле – начинаете вы в паре метров от земли, а получив навыки и уверенность, что не разобьетесь, осторожно поднимаетесь вверх, выше и выше.
Человеку всегда хочется большего.
Все выходит судорожно, порывисто. Его тяжесть странно распределяется по телу – давит на грудную клетку, но там, внизу, ее чувствовать удивительно приятно. Еще ближе, еще – инстинктивно, бездумно, неосознанно. Нет больше почти-поцелуев, есть решительные, глубокие. Кажется, мои губы дрожат, и во рту этот странный металлический вкус, а на шее – теплое дыхание Гарри, когда он неуклюже расстегивает мою рубашку. Когда я ловлю его взгляд, он кажется мне смущенным, но руки, те же, что хлопают Рона по плечу, те же, что обнимают Джинни, когда она грустит у камина, те же руки я чувствую на себе. И это как балансирование на краю пропасти – остро, едко, но оттого и желанно.
Когда ты у пропасти, тебе хочется жить.
Здесь не нужны вопросы, готовые сорваться с его губ. Гарри медлит, расстегнув рубашку, но не сняв ее. «Почему? – читаю я в его глазах, - почему ты позволяешь мне это, и куда мы придем?» Инстинкт диктует, что ответ родит еще больше вопросов, и снова целую его. Я тянусь к нему, когда по полу тянет стылым сквозняком, потому что мне нужно это – и не замечаю почти, как пряжка ремня больно вдавливается в живот, когда он вжимает меня в ковер. А потом снова – горячий язык во рту, судорожный вздох, и движения вверх-вниз, жар, который чувствуется сквозь оставшуюся одежду, и отпечатки ворса на спине.
Вверх-вниз, пока я не начинаю хныкать от желания большего. Эти звуки слышатся мне жалкими, как я сама, раздавленная лавиной новых ощущений. В один момент пламя свечей вдруг расплывается перед глазами в сплошную пелену, а сверху словно льется солнце, как во сне про Азкабан, и голова кружится, как тогда, при взгляде на море с высоты.
- Наверное, если ты плачешь, то что-то не так, - хрипло шепчет Гарри и отодвигается.

***
Экзамены прошли как в тумане. Помню только, какой пресной казалась овсянка за завтраком, и как вместо нее я глотала зачитанные параграфы. Потом – гулкие аудитории, где тягучий воздух под высокими сводами давил мою уверенность в себе. Сухонький экзаменатор был глуховат, и приходилось кричать, пока Макгонаголл, откашлявшись, не заметила, что Сонорус придумали не просто так. После я вспоминала эти минуты как нечто постыдное, но тогда меня это мало волновало - я просто плыла по течению, не пытаясь грести, и не видела вокруг себя ничего, кроме тумана и Рона.
В эти дни мы часто гуляли вдвоем, пока не становилось темно и снег не набивался в ботинки. И он не спрашивал, почему Гарри нет с нами – по взаимному молчаливому согласию ему не было места здесь, под нашим снегом. Иногда я думаю, что Рон все знает, чувствует, но не говорит и слова упрека. Он так долго подавлял в себе ревность, что каждое подозрение теперь кажется ему само собой разумеющимся. Если вас когда-то убедили, что драконов не существует, то, встретив хвосторогу, вы скорее примете ее за ящерицу-переростка.
Не знаю, как было на самом деле, но в эти дни Гарри отстранился от нас, а Рон этому не препятствовал. Возможно, если бы не война, все так и происходило бы на старшем курсе – мы постепенно стали бы проводить больше времени вдвоем, а походы в Хогсмит назвали бы свиданиями. «Прости, друг, - сказал бы Рон, - но иногда третий лишний». И мы разводили бы костры на берегу озера, а он укрывал бы меня своим свитером, и постепенно отношения трансформировались бы в романтические, словно само собой разумеющиеся.
Наверное, именно это мы и делаем – наверстываем упущенное, торопимся жить, а когда оказывается, что времени впереди много, осмысливаем и меняем свое поведение.
Вечером выпускного я вспоминаю Святочный бал на четвертом курсе. Все те же украшенные гирляндами ели, конфетти в воздухе и музыка в Большом зале. Только Дамблдор не встает с места директора для приветствия, а мы не те дети, что ссорились на ступенях лестницы из-за пустяков.
Джинни сияет за столом рядом с Гарри, а я все вспоминаю, как растерянно он выглядел в звании чемпиона школы, и как неуклюже наступал на ноги одной из Патил. Это ведь тоже было, было, и это приятнее вспоминать, чем его виноватое лицо тогда, после, когда мы сидели на ковре моей комнаты, а он говорил что-то о нашей ошибке. Пробовал это слово на вкус, перекатывал его во рту, пока оно не стало повторяться у меня в ушах нестройной арией.
Ошибка, ошибка, ошибка.
Сириус бы ухмылялся и поддевал замечаниями об отвергнутых женщинах, но его рядом тоже нет. Остались холсты и краски, и я – художник-неудачник, которого кружит в танце Рон Уизли. Я смотрю на Гарри исподтишка и думаю – все пройдет. Когда я вернусь после учебы в Англию, он будет женат и счастлив, а я забуду мятую рубашку на ковре, его виноватые глаза и мурашки по телу там, где касались его губы.
Ошибка, ошибка, ошибка.
После официальной части праздник одной рекой вытекает из дверей Большого зала, а там разделяется мелкими ручейками по гостиным и коридорам. 
- Ты точно ничего не хочешь? – уныло спрашивает Рон, когда я жалуюсь на усталость и прошу проводить меня в комнату. Я только качаю головой.
Позже сквозь мое одиночество слышно, как во дворе взрываются фейерверки, и я долго смотрю на них из окна. Причудливые фигуры в воздухе над Хогвартсом освещают его, как в ночь битвы – вспышки заклятий, и внезапно мне хочется туда, на улицу, соединиться с этой ночью, одной из последних в школе, запомнить ее также, как и все остальные дни здесь.
Раз, два, три – мелькают ступеньки, а замок дышит хвоей и Рождеством. 
Слоеная девочка Гермиона Грейнджер мерзнет и вздрагивает, но смотрит во все глаза, смотрит, как фальшивые драконы в воздухе изрыгают ненастоящее пламя, взрываясь через несколько секунд миллионом красок. И ей не страшно видеть глаза василиска, такие золотые и близкие, и огненные сфинксы ее тоже не пугают - зато когда лучший друг укутывает ее своей курткой, она съеживается,как будто только он и может причинить ей боль.
Наверное, это правда – тот, кто пробрался за защитный панцирь и стал близким, родным, только он может сделать вам больно, и никто больше в целом мире. Я смотрю на Гарри, и все воспоминания, преследующие меня в последние дни, кружатся вихрем перед глазами.
- Все не кончится так, - говорит он и протягивает мне шапку, - это неправильно. Мы переживем и этот вечер, и последующие, а останется только то, что нужно вспоминать. Ты же умная, Гермиона, подумай. Помнишь, ты говорила – если нельзя забыть…
- …то попытаться пережить ты должен.
Натягивая шапку, я вспоминаю, что, по мнению Кричера, волосы из ушей растут от холода, и улыбаюсь. 
А еще вспоминаю, что мы связаны невидимыми нитями. Стоит дернуться, как они натягиваются, причиняя боль.
И я не дергаюсь – стою на морозе рядом с Гарри, а небо сверху пылает радугой. 

5 страница7 августа 2017, 18:22

Комментарии