Первая и последняя
ХРИЗАНТЕМА
а в городе осень без сна, что ты меня бросишь — я знал.
MILKOVSKYI, «Осень»
Она любила хризантемы. Этой тëплой осенью они цвели особенно душисто. На мраморную плиту опустился хрупкий коричневый лист, но чья-то бережная рука тут же убрала его и положила сверху безжизненный белëсый цветок, будто вылитый из воска.
Чëтные числа были не для него. От них получают скорбящий взгляд от флористов; их прижимают к телу и орошают скупыми слезами; дрожащей рукой водружают около монумента. Это подходило для чужой утраты. Ему хотелось без пафоса и роскоши — этого хватало и при жизни.
Белый каменный ангел расправлял крылья. Он имел еë черты, и это выглядлело до ужаса смешно: заострëнное, бледно-жëлтое, без следов любви и нежности, это лицо никогда не подавало признаков жизни. Только в минуты меланхолии оно имело особое выражение, близкое тем выражениям, которые проявляются на лике юных и обездоленных романтиков. Тогда глаза еë из ехидного прищура, прожигающего насквозь, становились такими глубокими и несчастными, что один взгляд на эту бесчуственную женщину ввергал в тоскливую апатию.
Больше подошëл бы памятник Сатаны. О, именно он был еë покровителем — воистину. Еë смех был искуственно выдавленным хриплым вздохом из груди, и от него всем сидящим в одной комнате становилось неловко. В минуты ненастоящей радости она скалилась, утробно рычала, стреляла искрами из глаз. А настоящей радости в жизни не было.
Мадонна, светская львица. Тратила последние деньги на атласные платья, туфли последней коллекции и тонкие женские сигареты с горьким вишнëвым вкусом. Она не ходила по мужчинам — это мужчины ходили к ней. Целовали в ноги, осыпали цветами, клялись в любви и верности. А она смеялась. Выбрасывала букеты, рвала стихи, топтала их пиджаки и самооценку. Всем хотелось еë тела — выточенного, острого, выскальзывающего из рук, гладкого и идеального. Еë раздевали глазами, срывали атласные платья, заламывали худые руки.
Но это тело, это восковое и грязное от пошлости тело не принадлежало ей уже давно. Она сбрасывала его в омут сладострастия, как бросают кости и шкуру голодным собакам, а сама улетала куда-то в небо. Думала о каких-то неземных вещах, о блаженстве рая и о том, что она его врядли когда-нибудь прочувствует.
Он торговал цветами в переходе. Перекладывал жухленький, видавший виды последний букетик из одной мозолистой руки в другую. Нелепо улыбался жëлтыми зубами каждой паре, пытаясь ненавязчиво всучить цветы уже за даром. Переминался с ноги на ногу, прятал подслеповатый глаз за отросшей неряшливой чëлкой. И, когда вечерний густой поток людей заметно редел, удручëнный, шëл на последнюю электричку. Такую же старую по виду, как и он.
А в этот свежий июньский вечер там стояла она. Докуривала сигарету и, туша еë о каблук, брезгливо отряхивала руки. Всë здесь, по сравнению с ней, вызывало брезгливость и отвращало. Он — в особенности.
Этот жалкий, увядший букет как-то сам оказался в еë длинных пальцах. По сравнению с белым точëным лицом, он больше походил на неудавшийся гербарий.
— Хризантемы... — Хрипло протянула она, — мои любимые.
В голубых, кристально чистых глазах мелькнуло что-то меланхоличное.
Стояли втроëм: он, она и электричка. Железные двери последнего вагона щëлкнули, со скрежетом замкнулись, и поезд умчался домой.
А они остались. Он потратил последние деньги на лучший отель, она впервые отдала свою душу.
Лето текло незаметно. Душило жарой, усыпляло цветением маков, расслабляло в блаженной неге. Он тоже целовал ей ноги и слëзно молил о чем-то возвышенном... Только букеты были гораздо беднее.
И она не смеялась. Задумчиво глядела в окно, сведя брови и поджав губы. Вздыхала и гладила его по волосам. А когда он, вдоволь исповедовавшись, уходил, безжизненно падала на софу и не двигалась остаток дня.
Августовскую неделю она никого к себе не пускала. После двухмесячного забвения снова появилась в лучших ресторанах в шикарных платьях с откровенным вырезом, всë так же громко смеялась и кокетничала. Но домой возвращалась одна, пошатывая маленькой фигуркой от крепкого алкоголя.
Глаза еë стали отражать какую-то тайну, которую нельзя было доверить никому, и которую душа проживала самостоятельно. Однажды эти тоскливые глаза среди толпы людей совершенно случайно встретились с теми подслеповатыми, но такими добрыми, что своею наивностью вынуждали купить букет хотя бы из жалости. Тогда она моргнула и — заплакала.
На следующий день перед дверью появился скромный цветок, но такой живой и душистый, который никто ей никогда не приносил. Привязанная записка кротко гласила: «для моей хризантемы».
Теперь она стала пудрить своё вощинное лицо всë больше и дольше, будто пыталась скрыть навечно застывшее отчаяние. Уже не смеялась, но по кабакам всë-таки ходила: как будто те две стороны, которые она открыла в себе за это лето, перемешались в ней. Она кружилась, пила, курила, рыдала, и из петли еë сняли девятнадцатого августа.
Она любила хризантемы. А он любил еë.
