13 страница24 июня 2025, 12:28

Глава 13: Иностранные Послы: Между Дипломатией и Болью

Кремлёвские тайны, что, казалось бы, должны были храниться за толстыми стенами, под семью замками и под неусыпным оком чекистов, имели свойство просачиваться. Не через шифровки и донесения, нет. Эти были тайны из категории тех, что передаются шепотом в прокуренных кабинетах, с придыханием на дипломатических приёмах, где под хрустальный звон бокалов и учтивые улыбки пряталась такая бездна человеческих страстей, что любой подпольный притон мог бы позавидовать.

Терентий, наш деревенский Мастер, чьё имя, как призрак, скользило по устным преданиям глубинки, к этому моменту уже давно перестал быть лишь местной диковинкой. Слухи о нём, о его диковинных «сеансах», о той странной, почти мистической силе, что таилась в его натруженных руках и древних, всевидящих глазах, уже давно перемахнули через деревенские заборы, через районные центры, через столицу, и, подобно невидимым нитям, оплели глобус.

Как? — задавался вопросом Рассказчик, щурясь на старые, выцветшие карты. Как могла молва о некоем деревенском знахаре, что не лечит ни порчу, ни сглаз, а лишь обостряет боль, дойти до ушей самых могущественных людей планеты?

А всё просто. Москва, при всей своей внешней строгости и идеологической монолитности, была рассадником сплетен. И если уж сам Генеральный секретарь, в перерывах между важными совещаниями и охотой на кабана, вдруг начинал бормотать что-то про «плеть» и «особого мастера», то это не могло остаться незамеченным. То там, то здесь, в кулуарах съездов и на закрытых ужинах, высокопоставленные чиновники, которым надоели однообразные банкеты и дежурные комплименты, начинали делиться «чудесами». Не напрямую, конечно. Всегда с оттенком цинизма, будто это всего лишь забавная байка, а не личный опыт.

— А вы слышали? — мог обронить какой-нибудь функционер, подмигнув иностранному коллеге, который уже двадцать лет ломал голову, пытаясь понять русскую душу. — Есть у нас тут, в глубинке... такой мужичок... говорят, душу наизнанку вывернет, да так, что потом словно заново рождаешься.

И дальше, слово за слово, намёк за намёком, через переводчиков, через третьих лиц, через вездесущих, незримых агентов, что, словно пыль, оседали на каждом предмете роскоши и каждом секретном документе, информация просачивалась. Иностранные дипломаты, пресыщенные стерильными приёмами, фальшивыми улыбками и бессмысленной бюрократией, были, пожалуй, самыми идеальными клиентами для Терентия. Они, эти люди, чья жизнь была расписана по секундам, чьи лица были масками, а души — выжженными пустынями от постоянного напряжения и лжи, жаждали чего-то настоящего. Чего-то, что выбьет из них эту напускную вежливость, эту отточенную фальшь, эту мёртвую оболочку, под которой билось загнанное, измученное сердце.

И вот, в один из тех серых, липких дней, что, казалось, тянулись бесконечно в российской глубинке, нарушая монотонность сельского пейзажа, к дому Терентия потянулись не обычные «Волги» с местными шишками, а непривычно лоснящиеся иностранные автомобили. Иногда это были представительные «Мерседесы» или «Вольво», что казались чужеродными организмами на разбитых просёлочных дорогах. Их хромированные бамперы ловили редкие солнечные лучи, отражая грязь и убогость окрестных изб. Иногда — донельзя скромные, ничем не примечательные советские машины, за рулём которых сидели люди в невзрачных костюмах, но с глазами, полными такой отстранённости, что сразу становилось ясно: «не местные».

Однажды, рассказывали, приехал человек из Швеции. Посол, не иначе. Прибыл на чёрном «Вольво», который, казалось, проглотил полдеревни, пока добирался до околицы. Он был высок, худощав, с бледным лицом и глазами цвета скандинавского неба. От него пахло дорогим одеколоном, чем-то свежим, цитрусовым, что тут же вступило в диссонанс с приторным запахом навоза, сырой земли и тлеющих листьев, висевшим в воздухе.

Он, конечно, дипломат, — усмехался Рассказчик, затягиваясь самокруткой. — Но внутри, видать, такой же червь точил, что и наших, кремлёвских. Просто методы борьбы с червём у каждого свои.

Шведский посол, господин Ларссон, был человеком, чья жизнь казалась высеченной из гранита. Безупречная карьера, образцовая семья, покой и порядок. Но внутри него жила тихая, зудящая тоска. Тоска по пределу. По тому ощущению, когда маски срываются, а тело и дух становятся чистым листом, на котором можно написать что угодно. Он слышал о Терентии от одного старого, ушедшего на покой советского генерала, который, уже не боясь КГБ, в пьяном угаре проболтался о «чудаке, что знает толк в истинной свободе».

Путь к Терентию был сам по себе испытанием. Для Ларссона, привыкшего к чистым автобанам и пунктуальным поездам, российская глубинка была иным измерением. Разбитые дороги, рытвины, ухабы, по которым автомобиль прыгал, словно безумный заяц. Леса, что подступали вплотную к дороге, пахли сыростью и грибами, а их сумрачные чащи, казалось, скрывали не только диких зверей, но и древние, неупокоенные души. Каждый раз, когда машина вязла в очередной колдобине, Ларссон щурился, его губы сжимались в тонкую линию. Риск. Огромный риск. Должность, репутация, даже потенциальный международный скандал. И всё это ради чего? Ради какой-то деревенской «экзотики»? Но под этой рациональностью кипел невидимый огонь, жажда, которая заглушала любые доводы рассудка. Он чувствовал, как с каждым километром, с каждой кочкой, с каждым глотком пыльного воздуха, его строгая, выглаженная личность начинала трещать по швам, обнажая что-то дикое, нетерпеливое.

Прибыв к дому, Ларссон вышел из машины. Воздух был тяжёлым, насыщенным запахами гниющей листвы и древесного дыма. Старая изба Терентия стояла, словно горб, на холме, её окна-глазницы равнодушно взирали на чужака. Ни единой живой души вокруг. Только ветер свистел в проводах да скрипел старый забор. Ларссон поправил галстук, словно эта маленькая деталь могла удержать рушащийся мир его порядка.

И вот он, пресыщенный европеец, стоит перед избой, которая помнит ещё царя Гороха, — комментировал Рассказчик с видимым удовольствием. — И ждёт, когда его душа, вычищенная и выхолощенная, наконец-то получит свою порцию живого огня.

Терентий появился на пороге неспешно. Не открыл, а именно появился, словно вырос из скрипучих досок. Худощавый, сгорбленный, с лицом, изрезанным морщинами, словно древней картой неведомых страданий. Его глаза, глубокие, тёмные, казалось, видели Ларссона насквозь, вытравливая из него всю напускную шелуху. Ни приветствия, ни слова. Лишь едва заметный кивок.

Ларссон почувствовал, как по его позвоночнику пробежал холодок, но это был не страх. Это было предвкушение. Он вошёл в дом, и дверь за ним бесшумно закрылась, отрезая его от мира протоколов и обязанностей. Внутри пахло старым деревом, травами и чем-то неуловимо металлическим, острым. В полутьме, сквозь пыльные лучи света, пробивавшиеся из маленьких окон, виднелись силуэты странных предметов – верёвки, обмотанные вокруг столбов, какие-то крюки, деревянные колодки. Всё это было грубо, функционально, без малейшего намёка на эстетику, но от этого ещё более зловеще.

Терентий не говорил, а, казалось, дышал. Дышал этим домом, этими стенами, что впитали в себя стоны и облегчение тысяч чужих душ. Он указал рукой на старый, вытертый сундук, на котором лежал какой-то кусок кожи и старая, потемневшая от времени цепь. Ларссон, без слов, начал снимать пиджак, потом расстёгивать манжеты белоснежной рубашки. Каждый жест был медленным, обдуманным. Это было не просто раздевание, это было разоблачение. Сброс личин, титулов, званий. Здесь он был не послом, а просто человеком, иссушенным жизнью, ищущим воды.

Рассказчик мог бы рассказать о шрамах на теле шведа, о его невысказанных кошмарах, о пустоте, что зияла внутри него, несмотря на всё его внешнее благополучие. Но это было бы слишком просто. Важнее было то, что происходило потом.

Слышится скрип. Глухой стук. Едва уловимый шорох. И затем – абсолютная, звенящая тишина. В этой тишине, казалось, можно было услышать, как обваливается пыль со старой крыши, как бьётся сердце у затаившейся мыши. А потом – звук, похожий на втягивание воздуха, быстрый, короткий, как вздох, вырвавшийся из груди, зажатой невидимыми тисками. Это мог быть Ларссон. Это мог быть любой из тех, кто переступал порог Терентия.

Истории о таких визитах множились. Говорили, приезжали немцы, крупные промышленники из Рурской области, чьи руки пахли машинным маслом и деньгами. Они искали не столько боли, сколько порядка в хаосе своих безумных, рискованных сделок. Терентий давал им это: структурированную, предсказуемую боль, которая, по их словам, «очищала разум» и позволяла «видеть суть вещей». Для них каждый удар плети был пунктом в тщательно выстроенном отчёте, каждый вздох — подтверждением правильно выполненной задачи. Их прагматизм был поразителен даже в таком контексте.

Японцы, с их тонкой, почти невидимой эстетикой, приезжали, чтобы познать несовершенство. Для них Терентий был живым дзен-садом, в котором сквозь уродство и грубость проступала истинная красота. Они могли часами сидеть в углу, наблюдая за действиями Терентия, не участвуя, но впитывая каждый звук, каждый жест, каждую вибрацию воздуха, словно старинные свитки с каллиграфией. Им не нужна была боль. Им нужен был опыт. И Терентий, сам того не зная, давал им нечто более глубокое, чем просто ощущения.

Американцы? Американцы, эти вечные искатели свободы и приключений, приезжали, чтобы испытать предел. Они хотели знать, насколько далеко может зайти человек, не сломавшись. Они искали некоего трансцендентного опыта, который не мог дать им ни Лас-Вегас, ни Голливуд. Их вопросы были прямы, по-американски настойчивы: «Is this real? Can I take more?» Их глаза горели лихорадочным блеском, а дыхание было тяжёлым, прерывистым, словно у марафонца на финише.

Представляете картину? — Рассказчик поднимал палец, словно указывая на невидимую фреску. — Шведский посол, трясущийся от предвкушения. Немецкий промышленник, сжавший кулаки от напряжения. Японский коллекционер, с застывшим на лице выражением постижения. Американский дипломат, широко раскрыв глаза, словно перед ним не деревенский старик, а сам Господь Бог. И Терентий. Наш Терентий.

И вот он, центральный образ, который Рассказчик смаковал с особым удовольствием, доводя его до гротескного совершенства, до символа, врезающегося в память, словно клеймо на раскалённой коже. Этот образ был не просто деталью, он был квинтэссенцией всего того, что происходило в доме Терентия, всей философии, которую он, сам того не осознавая, творил.

«Сесть на доверенное лицо». Это выражение, посконно русское, деревенское, означающее «оседлать» кого-то в переносном смысле, доминировать, использовать, угнетать, у Терентия обретало буквальное, физическое воплощение. Иностранные послы, люди, привыкшие к роскошным креслам, бархатным диванам и высоким трибунам, вдруг оказывались в позе, которую в обыденной жизни они посчитали бы немыслимым унижением. Они опускались на четвереньки, или сгибались в три погибели, или принимали какую-то иную позу, навязанную Терентием, в которой их высокомерие, их статус, их внешнее величие рассыпалось в прах. И Терентий, этот старик, пахнущий землёй и дымом, с сухими, шершавыми руками, которые, казалось, могли потрогать саму душу, неспешно подходил и садился.

Это не было грубостью. Не было унижением ради унижения. В этом акте не было злобы или высокомерия со стороны Терентия. Была лишь будничная, почти ритуальная, демонстрация абсолютного, неоспоримого доминирования. Он садился им на спины, на плечи, иногда даже на головы, прижимая их к полу, заставляя почувствовать всю тяжесть своего тела, всю силу своей воли. Он был лёгким, но его вес, метафорический и физический, был сокрушительным. И в этот момент, под его весом, все маски спадали. Все регалии, все звания, все протоколы испарялись, оставляя лишь обнажённую, уязвимую плоть и ищущую душу.

Лица дипломатов, искажённые напряжением, смешанным с чем-то похожим на экстаз, говорили о многом. О том, что это не просто боль, а что-то глубже. Освобождение. Очищение. Они искали не просто физических ощущений, а сбрасывания груза. Груза ответственности, груза лицемерия, груза бесконечных правил и условностей. И Терентий, своим простым, первобытным действием, давал им это.

В этот момент, — размышлял Рассказчик, глядя на дымящуюся чашку чая, — разницы между послом великой державы и пьяным колхозником, который зашёл к Терентию после зарплаты, чтобы «почувствовать жизнь», не было ровным счётом никакой. Под Терентием все были равны. Все были просто людьми, доведёнными до предела, ищущими спасения в самых неожиданных местах.

Эта сцена, этот гротескный, но такой сильный символ, окончательно возвёл Терентия в ранг международного феномена. Его «искусство» вышло за рамки национального. Он стал не просто деревенским чудаком, а некой точкой обнуления, куда стекались ручейки самых разных, самых извращённых, самых потаённых человеческих желаний со всего мира. Он был тем, кто мог сломать систему, хотя бы на короткий миг, путём полного подчинения. Он был воплощением универсальности человеческой тьмы и человеческого отчаяния.

Но что же эта слава принесла самому Терентию? Он, этот простой деревенский старик, чьё лицо знало лишь морщины от солнца и ветра, а руки были покрыты мозолями от тяжкого труда и странных ритуалов, вдруг стал объектом паломничества. Его дом, прежде тихий, за исключением редкого лязга цепей, теперь временами напоминал тайный вокзал, куда прибывали и откуда убывали загадочные незнакомцы.

Однако, с каждой новой машиной, с каждым новым, полным страдания или облегчения, вздохом очередного «клиента», Терентий становился всё более... одиноким. Да, вокруг него кипела странная, бурная жизнь. Его имя звучало в шепоте высоких кабинетов, его «мастерство» обсуждалось на конспиративных встречах. Но никто из этих людей, ни Брежнев, ни Андропов, ни уж тем более заграничные послы, не видел в нём человека. Он был функцией. Инструментом. Зеркалом, в котором они видели своё искажённое отражение.

Они приходили к нему за болью, за освобождением, за катарсисом, но никогда не за чашкой чая. Никогда не за простым, человеческим разговором. Они жаждали его «искусства», но их интересовал лишь результат, а не художник. Они платили, иногда целыми стопками валюты, иногда обещаниями, что стоили дороже золота, но эта «плата» лишь подчёркивала его отчуждённость. Он был не частью их мира, а его тёмной, необходимой изнанкой.

Когда последний «Мерседес» растворялся в пыли на горизонте, когда наступала ночь, полная сверчков и далёкого лая собак, Терентий оставался один. В своём ветхом доме, среди своих «инструментов», с отпечатками чужих душ на его подушечках пальцев. Он мог часами сидеть у окна, глядя на звёздное небо, такое близкое и такое равнодушное. Его мысли, казалось, были такими же старыми, как он сам, такими же глубокими, как колодец за его домом.

Что эта известность, если она не приносит тепла? Что это за власть, если она не даёт права на близость? — такие вопросы мог бы задать любой другой человек. Но Терентий не задавал. Он просто жил. Продолжал свои ритуалы, доводил до совершенства свои «инструменты», принимал новых «паломников». Он был скалой, об которую бились волны чужих страстей, и оставался непоколебим. Но эта непоколебимость имела свою цену. Цену глубокого, пронзительного одиночества. Он был центром вселенной для многих, но эта вселенная никогда не включала его в себя по-настоящему. Он был Мастером, но Мастером в абсолютной изоляции, чьё величие было соткано из чужих страданий и чужих тайных желаний. И это одиночество было его истинной, невидимой, но самой глубокой раной.


13 страница24 июня 2025, 12:28

Комментарии