Литургия Без Святых
Эта церковь давно осела в прах. Её кости — выбеленные колонны — стояли в чёрной, задохнувшейся тишине, где даже шёпот казался криком, а случайное прикосновение обжигало, словно один из семи смертных грехов, так подробно описанных в древних священных манускриптах. Воздух был натянут подобно струне в старой скрипке работы Джузеппе Гварнери дель Джезу: он пах воском, гниющей тканью и чем-то странно живым — сладостно-прелым, как дыхание цветка, готового стать жертвой голодного насекомого. Витражи, разбитые, точно глаза тех, кто слишком долго смотрел в лицо свету, впускали внутрь лишь грязные полосы тусклого сияния. Пыль покрывала алтарь, словно саван, скрывающий лицо забытого Бога. Свечи, усталые и чёрствые, коптили потолок чёрными слезами — так, будто бы сама церковь тихо плакала о своей погибели.
И в этом мёртвом сердце веры шагали двое — Юнги и Намджун.
Их шаги трескали древний пол, будто сами были отблесками забытого греха, тенью того, что когда-то носило имя святости. Они родились под знаком креста, но кровь их не знала гимнов. Она рычала. Она взывала.
А ведь так было не всегда.
Всё началось с омеги.
С мальчика, которого они случайно встретили на стыке времён — в ту ночь, когда осень, истекая последним дыханием, уступала трон беспощадной зиме.
Его глаза были цвета тоски — тяжёлой, бездонной, как грех нерождённого. А волосы — золотыми, будто у архангела, заблудшего в грязных рвах смертных. Но до чего же обманчив был этот свет! До чего же ядовито красиво это сияние!
Намджун шёл первым.
Его пальцы судорожно сжимали серебряный крест — так крепко, что металл впивался в кожу, оставляя тонкие кровавые следы. Но холод расползался не по коже — он жил внутри. Намджун предпочитал думать, что это страх. Хотя истина была куда горше: это было предвкушение.
Юнги шёл за ним, безжалостно топча удлиняющуюся тень своими старыми сапогами. Его дыхание было тяжёлым, почти звериным. Он больше не молился. Уже давно. Не было смысла. Отныне он вне зоны доступа небес.
На плечах альф висели рясы, тяжёлые, как кандалы, но под тканью, в сердцах, горел другой огонь — голодный, запретный, восхитительный в своей безысходности.
И когда они вошли в центральный неф, он уже ждал.
Чимин. Их наваждение. Их проклятие.
Омега сидел на разрушенном троне, некогда вырезанном из камня, окружённый морем мрака, как Иуда на коленях перед своим безумием. Он улыбался — лениво, с лёгким оттенком скуки, — и в этой улыбке было нечто зловещее, почти невидимое, но ощутимое. Смотря на неё, мир вокруг становился ещё более холодным и пустым. Церковь, когда-то полная священной силы, вдруг начала напоминать осеннее дерево, лишённое плодов, но всё же наполненное призраками. Юный, наивный на вид, но в глазах пылал целый ад, сладкий и манящий, как песнь сирены. Золотистые волосы, спадавшие на плечи, и кожа, сияющая в свете свечей, казались фарфоровыми, но покрытыми едва заметным налётом крови рассвета.
Души альф давно уже дали трещину, ещё при первом взгляде на него.
— Вы пришли, — прошептал Чимин, и его голос скользнул по их коже подобно капле вина, растекающейся по стеклу, оставляя следы, которые невозможно стереть.
Намджун побледнел, и его пальцы сжали рясу у горла, будто он пытался задушить в себе желание, но руки листьями дрожали под первым холодным ветром. Он хотел ответить, но слова ускользали, будто сами они не могли найти дорогу к губам, а тело, лишённое воли, потеряло способность служить разуму.
Юнги же смотрел на омегу, как молочник смотрит на землю, истощённую жаждой, — с первобытным страхом и голодом, будто в его жилах бурлил не пот, а горячая кровь, отчаянно требующая утоления.
— Мы пришли к тебе, — наконец решившись, прошептал Юнги. Его голос трещал, подражая старой иконе, неожиданно упавшей на пол.
Услышав ответ, Чимин неторопливо сошёл с трона.
Он шёл подобно волне: медленно, уверенно, неся в себе обещание утопления. Его движения были плавными и завораживающими, как тени на воде перед бурей. Каждое движение омеги — шаг в новый мир, в котором он — не просто часть этого мира, а Господин. В его шаге было нечто неуловимое, похожее на приговор, звучащий не вслух, но в самых глубинах сознания. Он был как звезда, что ярко горит перед гибелью, и каждый его взгляд был вспышкой молнии, в которой не было ни сожалений, ни страха, только безумная, всепоглощающая сила.
Его присутствие наполняло пространство, как тьма заполняет пустоту, медленно, но неизбежно сгущая воздух. Чимин знал: они — его игра. Он не спешил. Он был уверенным хищником, шаг за шагом приближающимся к добыче, но не торопившимся с укусом, ведь вкус победы становился с каждым мгновением только слаще.
— Оставьте свою ложную святость, — сказал омега тоном, не терпящим возражений. — Оставьте эту одежду, как змеи оставляют мёртвую кожу.
И альфы подчинились. Да. Без борьбы, без надежды на искупление. В глазах антихриста их рясы — некогда знаки святости — были всего лишь пятнами на чистом полотне его воли, нелепым оскорблением, которое нельзя было терпеть. Они знали это. Чувствовали каждой искалеченной частью своих душ. И потому дрожащими руками сняли их. Ткань шуршала в тишине, будто бы последний вздох молитвы, умирающей в устах раскаявшегося. Они стояли перед ним обнажённые — не только кожей, но и сердцами, оголёнными до самой сути, трепещущими, как свечи в дыхании шторма.
Чимин приблизился неторопливо, тенью, ползущей по забытой стене.
Он поднял руку и легко, почти лениво, обвил пальцами подбородок Юнги, заставляя того поднять взгляд. В глазах омеги раскинулся целый космос — бесконечный, бездушный, манящий подобно бездне, обещающей покой за гранью страха.
Юнги на это всхлипнул — негромко, почти удивлённо. Он почувствовал внутри себя что-то древнее и святое, резко обрушивающееся вниз. Не вера. Нет. Надежда.
Чимин с мягкой безжалостностью коснулся его губ — едва, подобно дуновению ветра перед бурей.
И мир провалился.
Юнги, будто обезумевший, стиснул омегу в объятиях, прижимая к себе так, словно только Чимин мог удержать его на краю безумия. Он дрожал — от ужаса, от голода, от желания. Его губы метались, искали чужие, алчные и беспомощные, а тело отзывалось на каждое движение омеги, как натянутая струна на ласку смычка.
Намджун стоял в стороне, скованный, потерянный, пока Чимин не протянул к нему руку.
И тогда и он пал на колени — легко, без единого слова, как падает в забвение ветхий лист. Чувствуя невыразимую мощь, исходящую от омеги, Намджун впервые усомнился: перед ним ли антихрист? Или нечто куда более древнее? Нечто куда более сильное? Что, если они сейчас склоняют головы не перед падшим, а перед тем, кто был первой звездой утра?
Видя эти сомнения в глазах альфы — сладкие, мучительные — Чимин ласково провёл пальцами по его волосам, жестом искривлённого благословения. И Намджун, покорный, прильнул губами к бедру омеги, будто паломник к давно забытой святыне. Он пил его «тепло», смакуя последним причастием, кляня в глубине сердца и себя, и Бога, и ослепшее небо над головой.
Чимин медленно опустился на холодный каменный пол между ними, словно чертил круг, из которого не было выхода. Его колени коснулись пыли веков — но в этот миг именно он был центром мира, его началом и концом. Чимин не просто спустился — он вознёс свою власть, провозгласив начало новой литургии — литургии без святых, без греха и без спасения.
Тела альф сплелись вокруг него, как корни в земле, давно расколотой молнией. Юнги первым склонился к его шее, целуя бледную кожу с благоговейным трепетом, он пьянел от одного её запаха. Намджун же, дрожа всем телом, скользил губами по груди омеги, по его сердцу, что стучало под тонкой кожей, словно потаённый барабан обряда. Они не делили омегу между собой. Нет! Они служили ему. Их руки, их губы, их стоны были псалмами новой веры. Каждое прикосновение становилось обетом. Каждый дрожащий вдох — молитвой.
Юнги скользнул ниже, покрывая поцелуями острые, хрупкие рёбра, а Намджун прильнул к бёдрам Чимина, обхватив их руками, будто держался за последнюю нить своего собственного существования. Их движения были неистовством, но в этом не было спешки — лишь глубокое, тяжёлое поклонение. Чимин принимал их властью короля, чьи пленные рыцари пали без боя. Он позволял им прикасаться, вкушать, брать его, но каждый новый вздох альф, каждый новый стон становился ещё одной цепью на их душах.
Его пальцы, тонкие, как резные клинки, оставляли на коже альф тонкие полоски, метки принадлежности. Он вёл альф за собой в бездну, нашёптывая заклинания на древнем забытом языке, от которого дрожали сами небеса.
Юнги, затуманенный страстью, целовал низ живота омеги, задыхаясь от желания, в то время как Намджун вцепился в его запястья, словно боялся потерять даже этот тончайший контакт.
Чимин был для них всем. Светом. Тьмой. Смыслом и погибелью.
Они больше не принадлежали себе. Целиком. Без остатка. Их поработили. А они и рады... Время вокруг будто перестало течь. Был только этот миг — сладкий, тяжёлый, бесконечный.
Чимин запрокинул голову, и золотые волосы рассыпались по плечам подобно потускневшему нимбу. Его глаза были полузакрыты, губы приоткрыты, и в этом образе было столько беззащитной развращённости, что даже каменные стены, казалось, дрожали от искушения.
Юнги впервые в жизни плакал без слёз — только телом, только всей сутью своей, отдавая омеге всё, что ещё могло называться им. Ладони скользили по телу Чимина, ведомые не разумом — древним инстинктом служить.
Намджун, стиснув зубы, впивался поцелуями в бёдра омеги, словно в последнюю святыню, что ему была дозволена. Внутри него бушевала буря, но наружу выходило только трепетное благоговение. Он был пастырем без стада, воином без меча. У его веры теперь было имя: Чимин.
Омега принимал их с царственной снисходительностью — властно, но не торопясь, растягивая их муки в удовольствие. Его бёдра обвивали Юнги, а пальцы утопали в волосах Намджуна. Он вёл их за собой туда, где души перестают быть лёгкими и становятся тяжёлыми, насыщенными грехом, как пропитанная кровью ткань.
И когда их стоны сплелись в один беззвучный вопль, когда тела затрепетали в последнем порыве, Чимин засмеялся — тихо, почти ласково. Как Бог, который милует, зная, что эта милость — лишь ещё одна форма власти. Альфы рухнули у его ног — пустые, обожжённые, новые. И омега вновь, улыбаясь, опустил на их головы ладони, будто венчая их с вечной тьмой.
Литургия была завершена.
И на небе стало ещё на два ангела меньше.
Когда дыхание, наконец, пришло в норму, Намджун прильнул к боку Чимина, словно дитя, а Юнги обвил ноги омеги пленником, не желающим свободы.
Чимин смотрел на них, в глазах его играли огни нового мира — мира без покаяния, без страха.
— Вы мои, — прошептал он. — Вы мои апостолы.
Где-то высоко рушился свет. Где-то очень далеко плакала их прежняя вера. Но здесь, на пыльном полу некогда величественной церкви, было только тепло тел, солёный вкус кожи и чувство бездонной, торжествующей свободы.
Альфы больше не стремились быть святыми. Они хотели быть его. Только его.
Церковь дышала пеплом и остывшей благодатью, а сквозь разбитые витражи медленно стекала вода рассвета — мутная, подобно слезам забытого ангела. Тишина не была пустотой. Она была наполнена до краёв: пульсами крови, влажным дыханием, запахом кожи и соли, эхом запретной литургии, которую никто не осмелится вплести в строки Писаний. Где-то высоко потрескивало небо, как растрескавшаяся фреска, сбрасывающая последние осколки утраченной святости.
Юнги медленно поднял голову. Его затуманенный взгляд встретился с глазами омеги. Чимин на это улыбнулся — едва заметно, лениво, как тот, кто знает: весь мир уже у его ног. И в этой улыбке было прощение, которого они никогда не искали, и любовь, о которой боялись даже мечтать.
— Мы свободны? — прошептал Намджун, его голос был не сильнее дрожащего вздоха.
Омега провёл пальцами по его волосам, ласково, неторопливо, словно давая благословение из мира, где больше нет ни проклятий, ни обетов.
— Теперь — да, — мягко ответил Чимин.
За витражами зарождался новый день — день без клятв, день без святости, день без цепей. Они втроём лежали среди обломков рухнувшего мира, сплетённые дыханием, кожей и тем безымянным узлом, что был прочнее всех обетов.
И знали: что бы ни ждало их впереди, это было лучше любой мёртвой святости.
Лучше любой небесной лжи.
***
И было трое среди руин: двое отреклись от неба, один был рожден в огне.
И не просили они прощения, и не звали света.
И сплели они свою литургию из кожи и дыхания.
И лишь тишина знала, кем они были.
